Восемь гор — страница 21 из 31

Бруно сказал:

– Будь мама мужчиной, она бы жила как ей заблагорассудится. Вряд ли она рвалась замуж. Уж точно не за отца. Ей повезло, что она сумела от него избавиться.

– Как ей это удалось?

– Она перестала разговаривать. И проводила все время с курами. Чего от такой добьешься? Рано или поздно придется оставить ее в покое.

– Это она тебе рассказала?

– Нет. А может, да, но не такими словами. Не важно, кто. Я сам все понял.

Я знал, что Бруно прав. Я сам понял важные вещи о своих родителях. В голове звучали слова: “Ей повезло, что она смогла от него избавиться”. Я подумал, можно ли сказать то же самое о моей маме. Зная ее, я этого не исключал. Может, в ее случае правильнее говорить не о везении, а об облегчении. С отцом было нелегко. Он любил командовать, быть в центре внимания. В его присутствии никого, кроме него, на свете не существовало: он хотел быть тем, вокруг которого строилась наша жизнь.

– А ты? – спросил меня Бруно чуть погодя.

– Что я?

– Чем займешься?

– Наверное, уеду. Если получится.

– Куда?

– Наверное, в Азию. Точно еще не знаю.

Я рассказывал ему, что мечтаю о путешествиях. Я устал от того, что денег на них не хватало: в последние годы я выбивался из сил, но еле сводил концы с концами. Мне ничего особенно не было нужно, кроме свободы колесить по свету. Сейчас, получив отцовское наследство, я покрыл долги и мечтал уехать куда-нибудь. Сесть на самолет и провести несколько месяцев вдали от дома. Как это будет, я представлял себе смутно, хотелось найти интересную историю и попробовать ее изложить. Раньше я никогда не писал.

– Наверное, здорово взять и уехать, – сказал Бруно.

– Поедешь со мной? – предложил я. В шутку, но и не совсем в шутку. Было грустно, что мы уже закончили работу. Раньше мне ни с кем не было так легко.

– Не-е, это не для меня, – ответил Бруно. – Это ты уезжаешь и возвращаешься, а я торчу здесь. Так было всегда, нет?


Когда к сентябрю дом был готов, он выглядел так: одна комната из дерева, другая – из камня. Деревянная комната была большой и теплой, здесь стояли печка, стол, две табуретки, ларь и буфет. Кое-что из мебели мы нашли в разрушенных домах неподалеку, я все починил, почистил и ошкурил, кое-что сколотил для меня Бруно из досок старого пола. Под крышей, у стены-скалы, были антресоли, на которые можно было залезть по приставной лестнице, – самый теплый и уединенный уголок. Стол мы поставили у окна, чтобы, сидя за ним, смотреть наружу. Каменная комната была маленькой и прохладной, мы собирались использовать ее как погреб, мастерскую и склад. Там мы оставили многие инструменты и ненужные доски. Туалета, водопровода и электричества не было, зато окна закрывали толстые стекла и у нас была массивная дверь с засовом, но без замка. На замок запиралась только каменная комната. Это было необходимо, чтобы у нас не своровали инструменты, деревянная комната не запиралась – так делают в горных приютах на случай, если кто-нибудь будет проходить мимо и ему понадобится помощь. Теперь расстилавшийся вокруг дома луг был чистенький, словно сад, дрова лежали в сухом месте под навесом, моя маленькая кривая сосенка смотрела на озеро, хотя с тех пор, как я ее посадил, она не стала ни крепче, ни здоровее.

В последний день я отправился в Грану за мамой. Она надела тяжелые кожаные ботинки, которые я помнил с детства: других горных ботинок у нее никогда не было. Я боялся, что ей будет трудно подниматься, но мы шли вверх неспешно, в ее темпе и ни разу не остановились. Я шагал сзади и смотрел на нее. Больше двух часов мама держала ровный, медленный ритм. Казалось, она просто не способна потерять равновесие или поскользнуться.

Маме очень понравился дом, который построили мы с Бруно. Стоял прозрачный сентябрьский день, воды в реках было мало, на пастбищах увядала и сохла трава, воздух уже был не такой теплый, как в августе. Бруно затопил печку, в доме было уютно, мы сидели у окна и пили чай. Мама всегда любила окна, она долго так сидела и смотрела наружу, пока мы с Бруно собирали вещи, которые предстояло отнести вниз. Потом я увидел, что мама вышла на плато и стала все внимательно разглядывать, словно стараясь запомнить: озеро, камни сыпухи, вершины Гренона, наш дом. Она долго глядела на надпись, которую мы сделали накануне на отвесной скале молотком и зубилом. Я обвел буквы черной краской. Надпись гласила:

ДЖОВАННИ ГУАСТИ
1942–2004
В ПАМЯТЬ О НЕМ ЛУЧШИЙ ГОРНЫЙ ПРИЮТ

Потом мама позвала нас спеть песню. Ее поют, когда умирает кто-то, кто очень любил горы. В песне просят Господа позволить умершему и на том свете гулять по горам. Мы с Бруно знали ее. Мне казалось, что мы все сделали правильно, как надо. Оставалось сказать только одно: я долго думал и решил объявить об этом сейчас, чтобы мама тоже слышала, чтобы у меня был свидетель, который будет об этом помнить. Я сказал Бруно, что хочу, чтобы дом был не моим, а нашим. Моим и его. Чтобы он принадлежал нам обоим. Я не сомневался, что именно этого и хотел отец, что на самом деле отец оставил дом нам обоим, но главное – я сам этого хотел, ведь мы построили его вместе.

– С этой минуты, – сказал я Бруно, – можешь считать этот дом своим, как я считаю своим.

– Ты уверен? – спросил он.

– Да.

– Ну, ладно, – ответил он. – Спасибо.

Потом достал из печки угли и выбросил. Я закрыл входную дверь, взял мула под уздцы, велел маме идти вперед, а потом все четверо пошли, подстраиваясь под мамин шаг, в сторону Граны.

Часть третьяЗима моего друга

Глава 9

О восьми горах мне рассказал много лет спустя старый непалец. Он нес кур вверх по склону Эвереста, направляясь в какой-то горный приют, где им предстояло превратиться в курятину под соусом карри для туристов; на спине у него была клетка, разделенная на десяток отсеков, в клетке кудахтали живые куры. Такой штуковины я никогда не видел. Я видел, как плетеные корзины с шоколадом, печеньем, порошковым молоком, бутылками пива, виски и кока-колы таскали по тропам Непала, чтобы потрафить западным туристам, но ходячий курятник мне еще не встречался. Когда я спросил у мужчины разрешения его сфотографировать, он прислонил клетку к каменной ограде, снял со лба ремень, на котором тащил свой груз, и, улыбаясь, встал в позу рядом с курами.

Пока он отдыхал, мы немного поболтали. Он был родом из области, где я уже бывал, – это его удивило. Он понял, что я не случайный турист, что даже могу выдать пару фраз на непальском, а потом спросил: что привлекает меня в Гималаях? У меня был ответ: я сказал, что там, где я вырос, есть одна гора, которую я очень люблю, и поэтому мне захотелось увидеть самые красивые в мире и самые далекие горы.

– А, – сказал он. – Понятно. Ты обходишь восемь гор.

– Восемь гор?

Мужчина взял прутик и нарисовал на земле круг. Круг получился идеально ровным, видно, что мой собеседник умел рисовать круги. Потом он провел диаметр, потом второй – перпендикулярно первому, потом третий и четвертый по биссектрисам: получилось колесо с восемью спицами. Я подумал, что, рисуя такую фигуру, я начал бы с креста, но азиаты обычно начинают с круга.

– Ты видел такие рисунки? – спросил он.

– Да, – ответил я. – В мандалах.

– Точно, – сказал он. – У нас говорят, что в центре мира стоит высокая-превысокая гора Сумеру. Ее окружают восемь гор и восемь морей. Так устроен наш мир.

Объясняя, он поставил рядом с колесом по маленькой точке у каждого луча, потом нарисовал между точками волнистые линии. Восемь гор и восемь морей. В конце он нарисовал второй круг, вокруг центра колеса, – я подумал, что это заснеженная вершина Сумеру. Он посмотрел на свой рисунок и покачал головой, словно рисовал это бесчисленное множество раз, но в последнее время потерял сноровку. Потом ткнул прутиком в центр и спросил:

– Скажи: кто больше узнал – тот, кто обошел восемь гор, или тот, кто поднялся на вершину Сумеру?

Носильщик кур взглянул на меня и улыбнулся. Я улыбнулся в ответ: его рассказ мне понравился, я считал, что понял его смысл. Мужчина стер рисунок рукой, но я был уверен, что хорошо запомнил его. “Вот что, – подумал я, – надо обязательно рассказать об этом Бруно”.


В те годы для меня центром мира стал дом, который мы построили вместе. Я жил там подолгу, с июня по октябрь, периодически приводил туда друзей, и они сразу влюблялись в это место, так что наверху у меня всегда была компания, которой мне так не хватало в городе. На неделе я жил там один – читал, писал, рубил дрова, бродил старыми тропами. Я привык к одиночеству. Мне было хорошо, но не вполне. Зато в субботу летом ко мне кто-нибудь непременно приходил – дом переставал напоминать хижину отшельника и превращался в горный приют, вроде тех, в которых я в детстве бывал с отцом. На столе вино, топится печка, разговоры тянутся допоздна, мы все оторваны от мира, все на одну ночь стали братьями. Дома ощущалось тепло доверительных, близких отношений, мне казалось, что он сохранит угли костра нашей дружбы до следующего прихода гостей.

Бруно тоже привлекало тепло нашей бармы. Ближе к вечеру он появлялся на тропе, приносил ломоть томы и бутыль вина, в дверь он стучался, когда уже было темно, словно не было ничего удивительного в том, что ночью, на высоте двух тысяч метров, к вам является сосед. Если я был не один, Бруно с удовольствием подсаживался к столу. Он болтал без умолку, как тот, кто слишком долго молчал и кому не терпится о многом рассказать. В Гране он не мог вырваться за границы своего мира – домов, книг, лесных прогулок, мыслей, с которым не с кем было поделиться. Я понимал, что после тяжелого рабочего дня ему не терпится умыться, переодеться, забыть про усталость и сон и пойти тропой к озеру.

С друзьями мы часто говорили о том, как вместе уйдем жить в горы. Мы читали Букчина[8]