Так они продержались еще немного. Осенью 2013 года Бруно объявил о банкротстве, закрыл хозяйство и отдал ключи судебному приставу. Лара с дочкой уехала к родителям. Мама считала, что все было наоборот: Лара решила от него уйти, и Бруно сдался, смирился с поражением. Впрочем, это было не важно. Тон письма, в котором мама сообщила мне о случившемся, был не только грустным, но и тревожным: я понял, что мама боится за Бруно. “Он все потерял, – писала она, – и остался один. Ты можешь чем-то помочь?”
Я дважды перечитал письмо, прежде чем сделать то, чего никогда не делал в Непале: встал из-за компьютера, попросил разрешения позвонить, вошел в одну из кабин, набрал код Италии и номер Бруно. Я находился в одном из тех заведений в Катманду, где люди целыми днями ничем не заняты. Хозяин ел рис с чечевицей, сидящий рядом старик смотрел на него, двое детишек заглядывали в кабину – посмотреть, что я делаю. После пятого или шестого звонка я подумал, что Бруно вряд ли ответит: я знал, что он способен выбросить телефон в лесу, если решит, что никого не желает слышать. Но потом раздался щелчок, какая-то возня, недовольный голос:
– Слушаю.
– Бруно, – крикнул я. – Это Пьетро!
Детишки захихикали, услышав, что я говорю по-итальянски. Я прижал трубку к уху. Звук, как всегда при международных разговорах, долетал не сразу, к этому прибавилась неуверенная пауза, потом Бруно ответил:
– Я так и думал, что это ты.
Ему не хотелось говорить о том, что произошло у них с Ларой. Да и я все прекрасно себе представлял. Я спросил, как его дела, чем он собирается заняться.
Бруно ответил:
– Все хорошо. Я только очень устал. Знаешь, у меня отобрали выгон.
– Знаю. А как же коровы?
– Я их отдал.
– А как Анита?
– Анита с Ларой у ее родителей. Там места хватает. Я с ними разговаривал, у них все хорошо.
Потом прибавил:
– Слушай, можно тебя кое о чем попросить?
– Давай.
– Можно мне пожить в барме? А то я не знаю, куда идти.
– Будешь жить наверху?
– Я никого не хочу видеть, понимаешь? Поторчу немного в горах.
Он так и сказал: “в горах”. Было странно слышать его голос в телефонной трубке здесь, в Катманду, – хриплый, искаженный – я с трудом его узнавал, но в то мгновение я твердо знал, что это он, Бруно, мой старинный друг.
Я сказал:
– Конечно. Живи, сколько хочешь. Это твой дом.
– Спасибо.
Хотелось добавить еще кое-что, но это было не просто. Мы никогда не просили друг у друга помощи и не предлагали ее. Поэтому без лишних слов я спросил:
– Слушай, давай я к тебе приеду?
В другое время Бруно сразу бы велел мне не дергаться. На этот раз промолчал. Когда он ответил, у него был такой голос, какого я никогда не слышал. Чуть ироничный. Чуть беззащитный.
Он сказал:
– Ну, это было бы здорово.
– Тогда я кое-что улажу и приеду, ладно?
– Ладно.
Стоял октябрь, вечерело. Когда я вышел из переговорного пункта, город окутывали сумерки. В этой части света дороги не освещают, на закате люди спешат домой, все словно с тревогой ждут наступления ночи. На улице я увидел собак, пыль, мопеды, разлёгшуюся посреди дороги корову, которая почти перегородила движение, спешащих в рестораны и гостиницы туристов. В воздухе пахло так, как пахнет вечерами в конце лета. В Гране уже начиналась зима, и я подумал, что никогда не видел тамошних зим.
Глава 12
В середине ноября всю обширную долину Граны выжгло засухой и морозом. Земля была цвета охры, песка, терракоты, словно по пастбищам прошел огонь и погас. В лесах он еще бушевал: на склонах гор золотое и бронзовое пламя лиственниц освещало темную зелень елей, я смотрел вверх, и душа согревалась. В деревне уже царила тень. Солнце не дотягивалось до дна долины, земля под ногами была твердая, местами покрытая коркой инея. Когда я наклонился с деревянного мостика, чтобы попить, то увидел, что осень заколдовывает мою речку: лед образует желобки и туннели, заковывает, словно в стекло, влажные валуны, ловит в свою западню кустики сухой травы, превращая их в скульптуры.
Поднимаясь к альпийскому выгону Бруно, я наткнулся на охотников. Они были в камуфляжных куртках, с биноклями на шее, но без ружей. Мне показалось, что они не местные, но, возможно, осенью сюда просто пришли другие люди, а я стал чужаком. Они разговаривали на диалекте, увидев меня, умолкли, смерили взглядом и, словно меня и вовсе не было, прошли мимо. Вскоре я понял, где они останавливались: на выгоне, недалеко от скамейки, на которой мы вечерами сидели с Бруно, я нашел окурки и смятую пачку сигарет. Видимо, они приходили рано утром, чтобы с этой удобной точки рассмотреть соседние леса. Уходя, Бруно оставил все в идеальном порядке: закрыл на засов дверь хлева, затворил ставни, сложил рядом с домом дрова, перевернул и прислонил к стенам поилки. Он даже разбросал навоз, который лежал на пожелтевших полях и который уже высох и не пах. Я видел только подготовленный к зиме выгон и ненадолго задержался, вспоминая свой последний приход, сколько здесь было звуков и жизни. В тишине с другого склона долины донесся звук, похожий на рычанье. Я слышал его редко, но такой звук, услышав однажды, уже не забудешь. Мощный, горловой, грозный рев, которым самец оленя пугает соперников в сезон любви, хотя сезон любви уже закончился. Возможно, олень просто гневался. Так я понял, зачем приходили охотники.
Нечто похожее произошло со мной позднее, у озера. Солнце едва поднялось над хребтами Гренона и начало согревать смотрящие на юг сыпухи. Небольшой залив у подножия склона даже в этот час оставался в тени: воду здесь покрывал лед, напоминавший по форме блестящий, темный полумесяц. Я потыкал его палкой: лед был тонкий и сразу треснул. Я достал из воды кусочек льда, чтобы посмотреть через него, и в это мгновение взревела бензопила. Поработала вхолостую, потом лезвие стало с треском вгрызаться в дерево. Я взглянул вверх, пытаясь понять, откуда доносится звук. На середине склона, чуть выше бармы, на неширокой террасе росли лиственницы: среди желтых крон выделялся голый серый ствол мертвого дерева. Я услышал, как бензопила дважды вошла в дерево. Повисла пауза – время, чтобы обогнуть ствол и встать с другой стороны, – затем снова раздался громкий треск. Верхушка мертвой лиственницы покачнулась. Я видел, как дерево стало медленно клониться и рухнуло – с шумом ломались ветви.
– Видишь, Пьетро, не получилось у меня, – сказал Бруно тем вечером. Он пожал плечами, показывая, что ему нечего добавить. Бруно пил кофе, который он разогрел на печке, и смотрел в окно – к пяти вечера почти стемнело. Мы зажгли свечи: наша маленькая мельница из-за засухи встала; в дальней комнате я нашел две нетронутые упаковки белых свечей, мешки с кукурузной мукой, несколько кругов томы, оставшихся от последней закладки, запас консервов, картошку, картонные пакеты с вином. Бруно явно не собирался в ближайшее время спускаться в долину. За месяц, прошедший после нашего телефонного разговора, он запас еды и по-своему справился с горем: затея с альпийским выгоном кончилась плохо, история с Ларой тоже, и он говорил об этом – вернее, избегал об этом говорить, как о чем-то, что на самом деле и у него в голове принадлежало далекому прошлому. Он не столько вспоминал, сколько старался забыть.
Мы провели эти ноябрьские дни, запасая дрова на зиму. Утром мы разглядывали склон, высматривали какое-нибудь мертвое дерево, потом отправлялись его спиливать, очищали от веток, Бруно срезал верхушку бензопилой, а потом мы часами волокли бревно к дому. Мы обвязывали его крепкой веревкой и тащили вниз. Чтобы облегчить себе работу, подкладывали под бревно старые доски, а там, где наклон был большой и мы боялись его упустить, клали на доски срубленные ветви. Но все равно рано или поздно бревно натыкалось на препятствие, мы мучились, пытаясь его освободить. Бруно крыл его почем зря. Он орудовал кайлом, как лесорубы багром, пытался сдвинуть бревно, подходил то с одной, то с другой стороны, бранился и в конце концов отшвыривал кайло и шел за бензопилой. Мне всегда нравилось, как он работает, насколько ловко обращается с любым инструментом, но сейчас все это пропало: он со злостью заводил пилу, та глохла, он поддавал газу, иногда в эту минуту бензин кончался, и Бруно едва сдерживался, чтобы не отшвырнуть и пилу. Наконец он распиливал дерево и таким образом решал проблему, хотя теперь нам предстояло ходить туда и обратно и относить все домой. Потом до самого вечера мы кололи дрова с помощью кувалды и клиньев. Звук ударов металла по металлу был слышен далеко в горах – резкий, визжащий, злой, когда рубил Бруно; неуверенный и фальшивый, когда его сменял я, пока наконец не раздавался громкий треск и ствол раскалывался – дальше мы орудовали топором.
Снега на Греноне пока было мало. Я легко различал сыпухи и кусты, уступы и обрывы, словно их покрывал не снег, а иней. Однако к концу месяца похолодало, температура резко понизилась, и однажды ночью озеро замерзло. На следующее утро я пошел посмотреть: у берега лед был непрозрачным и сероватым из-за тысячи замерзших пузырьков воздуха; чем ближе к центру, тем более черным и блестящим становился лед. Палкой не удавалось его даже поцарапать, тогда я решился ступить на лед и убедился, что он меня держит. Я сделал всего несколько шагов, как вдруг услышал гул, доносившийся из глубины озера, и сразу выскочил на берег. Оказавшись в безопасном месте, я снова услышал этот звук: глухой, дрожащий гул, словно грохот огромного барабана. Он повторялся в очень медленном ритме, не чаще удара в минуту. Это могла быть только вода, бившаяся снизу о лед. С наступлением дня мороз ослабел, казалось, вода пытается вырваться из могилы, в которую ее заточили.
С закатом начинались наши бесконечные вечерние посиделки. На считанные минуты горизонт в глубине долины краснел, потом опускалась тьма. До того, как наступало время ложиться спать, свет уже не менялся: шесть, семь, восемь вечера… мы молча сидели у печки и читали – каждый при свете своей свечи. Отблески пламени да вино, которое мы неспешно потягивали, – других лекарств от скуки не было. За эти дни я приготовил картошку всеми возможными способами. Отварная, запечённая, на углях, жаренная на сливочном масле, запеченная в духовке с сыром: я подносил свечку к сковороде, чтобы увидеть, готова картошка или нет. Мы съедали все за десять минут, а потом еще два-три часа сидели в тишине. Я все ждал чего-то, точно не зная, чего, а оно никак не начиналось: я приехал из Непала, чтобы помочь другу, а друг, судя по всему, во мне не нуждался. Когда я о чем-то спрашивал, он отделывался расплывчатым ответом, убивавшем в зародыше всякую беседу. Он мог сидеть и целый час смотреть на огонь. И очень редко, когда я уже терял надежду, заговаривал, словно подхватывая прерванный на середине рассказ или размышляя вслух.