ебиения. Пуля, тремя секундами ранее вынырнувшая откуда-то снизу, единым чохом прошибла миокард и, по всей видимости, митральный клапан, прошла через легкое и вышла из спины, свистнув на прощание: «Плыви!!!»
Он поплыл…
Перестав грести секунд через десять, будучи приволочен такими же потенциальными пловцами к той самой стене, попытался сказать: «Доплыл!» Ответ предназначался пуле и потому почти не отличался от ее призывного свиста. Кровь раздула плевралку, и левая половина грудной клетки еще секунд 5–6 ритмично и мелко пульсировала, надуваясь и будто сообщая, что гемоторакс — малоприятная штука. Дорожка условного бассейна утихомирилась в ожидании нового пловца.
Страшно? Нет, не страшно. Удивительно. Десакрализация всей этой мути заставляет меня, душа моя, так же «плыть к стенке» каждый раз, когда крылья двери терминала В (или А), шурша, прокручиваются за спиной, выпуская меня к асфальтовой дорожке и значку «Аэроэкспресс».
Помню, в какой-то дурацкой программе о буднях отечественного криминала, коими изобиловал телеэфир лет 20 назад, «деловой» диктор рассказывал о пахане, заставлявшем членов своей подмосковной группировки смотреть старый фильм «Лики смерти». Специально организовывал командные киносеансы с целью утверждения неизбежности перехода людишек в мир иной, да еще и не самыми живописными способами.
Лет через пять, живя в Германии и проводя вечера после учебы за всякой фигней вроде Youtub’a, я впервые увидел, как отрезают головы нашим солдатикам. Фильм назывался «Бешеные волки». Безапелляционная и явно пропагандистская документалка. Были там кадры, снятые чеченскими бойками на любительскую видеокамеру. Сидят на поляне, рядом сидит солдатик. Руки не связаны. Разговаривает. Через минуту все переворачивается вверх дном. Его даже не пинают. Просто подходят, деловито пригибают голову к земле (камера берет косой крупный план) и режут… режут… Складной черный стул из IKEA шатался подо мной от бессилия и ненависти, от будничного непоправимого ужаса, бродившего по далекой равнинной «зеленке», и тихим голосом увещевающего urbi et orbi[136]:
«Да, и так тоже умирают. Бывает и хуже, так что это, видимо, не самые страшные кадры».
Не самые? Не самые… Не самые…
Смерти нет. Не вообще, а в том виде, который был ей свойственен еще лет 20–25 назад. Нет тайны, нет страха, нет мотива для внутренней дрожи свидетелей: очных и заочных. Есть оранжевые комбинезоны, валящиеся вбок и вниз кадры GoPro’шек, удивительные звуки последних вздохов и последних воплей. И куча комментариев — фонтанчиков условной неприязни или условного смеха. Смеха издалека.
И я, и все мы, по глупости своей доносящие до вас эти «жесткие видосы», по возвращении из мест чужих заплывов, зафиксированных нами с напускным безразличием, плывем сами. По направлению к условной стенке. В стенку стучатся: «Ну че там? Ну как там? А я твой видос видел! Я тебя видел! А у тебя там танк был в репортаже, ты его Т-55 назвал, а это ж Т-62».
А потом… А потом, ежели придется рухнуть под ноги второму оператору, непременно посетуют, что вышел не туда, упал глупо, греб неправильно. Криво как-то. По направлению к стене. И пуля, и гемоторакс. И видос какой-то короткий.
№ 3. Сквозь мутное стекло
Я, признаться, не помню, как мы входили в Углегорск в начале февраля. Не помню и зачистку, которую снимал, поминутно вынимая из камеры и запихивая во внутренний карман куртки стремительно садившийся на холоде аккумулятор. Но я помню две сцены, и поныне примиряющие меня с глупостью моей и неистребимой верой в то, что смотрим мы на мир «как сквозь мутное стекло», не желая и не стремясь видеть тщету наших стремлений.
Я не знаю, как звали того украинского майора, надвое развалившегося вдоль дорожки, что вела ко входу в особняк из розового кирпича за кирпичным же забором. В особняке находился то ли штаб, то ли командный пункт. Служил майор в 26-й артиллерийской бригаде из Бердичева. Одна половина майора, пытавшегося добраться до подвала во время обстрела, лежала правее тропинки, примяв берцем записную книжку и пробитый насквозь магазин АК. Другая же половина, исторгавшая во время последнего рывка то ли молитвы, то ли матюги, покоилась слева, разведя чуть согнутые руки в некоем подобии жеста, обычно выражающего смирение…
«Ну что ж теперь поделаешь!» — разводили руками полмайора.
И никому из только что зачистивших дворы и закоулки ополченцев не было дела ни до первой половины, ни до второй. Единственным существом, проявлявшим интерес к мертвому артиллеристу, был серый кот, с аппетитом выедавший мозги из раскроенного офицерского черепа. Я снимал. Ни страха, ни отвращения, ни удивления не чувствовал я тогда. Увидев запретное, глаза твои не сообщают мозгу истинное содержание картинки. Они фиксируют ее, подобно матрице камеры. Только через месяц после возвращения из командировки майор этот на пару с котом крепко утвердились в моих снах. Не любой ли на моем месте снял бы это мелкомасштабное буйство природы, пробудившейся по воле случая, раскрывшей передо мною свое хтоническое нутро?
А второй эпизод случился через десять минут после выхода из того дворика. Я и теперь всякий раз вспоминаю то прошитое осколком крыло БМП, нависавшее над грязной гусеницей. «Бэха» ополченцев, только что прогнавшая взвод противника в район шахты, вернулась к блокпосту у перекрестка. Остывающий двигатель еще дышал паром. На машину падал ленивый снежок, тая в маленькой красной лужице, скопившейся у стыка крыла и корпуса. Смертная патока жидкими бусинками часто капала на грязную гусеницу, и не было сил отвести глаза от красного ручейка. Кровь все капала и капала, а я смотрел и смотрел. Кто сидел на броне, обуреваемый яростью атаки? Сколько было лет бойцу, срезанному с брони осколками мины? Не ведаю.
Ополчение взяло Углегорск и двинулось на Дебальцево, захлопывая котел со всем, что в нем варилось. Много ли информации в отснятом материале? Да нет там никакой информации. И снято криво, без учета композиции, без чувства кадра… Много ли толку от капель крови на черном снегу или от фотографии майора, чей мыслительный аппарат стал рационом безымянного кота? Никакого.
И красоты, разумеется, никакой. Только кровь и грязь, смерть и война.
№ 4. Горький кофе на похоронах
(Иракский Курдистан, октябрь 2015 г.)
…Танкисту оторвало голову. Стальной тридцатикилограммовый бочонок, под завязку набитый гексогеном вперемешку с болтами и гайками, ухнул по звонку на старый мобильник, служивший дистанционным детонатором. Бризантная туча вспухла над обочиной, и во все стороны понеслись гигантские огненные шмели. Мехвод не успел пригнуть голову, торчавшую из люка, и через мгновение, уже обезглавленным, провалился в жаркую темень заброневого пространства.
Т-55 громко рыкнул и заглох. Пока пыль, взметнувшаяся фонтаном, серым мелкодисперсным облаком накрывала замершую колонну брони и «техничек», молодой стрелок вывалился из башни и заметался вокруг танка. Вдоль колонны уже неслись две машины медиков, покрытые, ради маскировки, ровным слоем мокрой грязи. Я не помню, как выскочил из-за руля машины и понесся сломя голову вслед микроавтобусу с красным полумесяцем на борту. До танка было метров 300, не больше. Пока бежал, матерясь под тяжестью бронежилета и рюкзака с техникой, искренне надеялся на лучшее. Может быть, смогу как-то помочь, если надо — дать пачку «Селокса», помочь погрузить… Все напрасно.
Пока я бежал, убитого мехвода успели достать и погрузить в микроавтобус. Метавшийся вокруг онемевшей машины стрелок вдруг стремительно взлетел на башню и пропал в люке. Харизматичный офицер медицинской службы, похожий на Алена Делона, молча кивнул в сторону танка и провел раскрытой ладонью перед глазами, одновременно закрыв веки. Мол, все… Кровавый пунктир, быстро мешавшийся с мелкой пылью, протянулся от брони до задних дверей микроавтобуса.
Неожиданно, с каким-то резким, щелкающим звуком открылся аварийный люк танка, находящийся под днищем, и на побитый асфальт полилась темно-красная струя, послышался скребущий звук. Ни экипаж, ни другие бойцы не произнесли ни слова. Кровь на жаре в танке уже через пару часов превратится в смердящую лужу, и то, что еще двадцать минут назад было живой материей, теперь стало грязью, которую нужно убрать…
Колонна встала, и медики быстро организовали привал. Появилась бензиновая горелка, термосумка, полная пластиковых бутылок с ледяной водой, белые одноразовые контейнеры с рисом, банки с фасолью и пакеты со свежими лепешками. Все это — буквально в десяти метрах от танка…
Я присел на асфальт и как завороженный смотрел на красный ручеек, протянувшийся от гусениц к обочине. В двухстах метрах за нашими спинами горела какая-то глиняная деревня с непроизносимым названием. Несколько столбов черного дыма встали над россыпью домиков с плоскими крышами…
Молодой врач (как оказалось позже — анестезиолог) подошел ко мне и на хорошем английском спросил, хочу ли я кофе.
— Да… Спасибо!
— Давай к нам! В тени всяко лучше, — сказал медик и доброжелательным жестом указал на тень под бортом микроавтобуса.
— Откуда? Француз?
— Нет, русский.
— Ого! Я русских здесь никогда не видел. А вот и кофе!
Врач протянул мне маленький бумажный стаканчик. Кофе было мало, на самом дне. Напиток пах то ли чабрецом, то ли анисом.
— Хороший кофе, — сказал я, одним глотком втянув в себя содержимое миниатюрного сосуда. — Только горький.
— Так надо. По-другому не пьем, — грустно, будто сожалея о моей неосведомленности, пояснил собеседник.
— Вы же кофе вообще не пьете. Чай в основном.
— Чай, да… А кофе в Курдистане пьют на похоронах. Или, как сейчас, после гибели товарища. Кофе должен своей горечью напомнить о горечи потери. Когда едем на фронт, варим заранее, заливаем в термос. Здесь только разогреваем. В хороший день наш термос остается полным.