Восемь минут тревоги — страница 11 из 78

Чувствовал Лагунцов: кровь прилила к щекам. И молчать глупо, и говорить — тоже черт знает какие слова жалкие на язык наворачиваются! Будто их ветром из головы все повыдуло!

— Тебе питания-то хватает? — Лагунцов ухватился за внезапную мысль, как за спасательный круг. — А то мы тебя и на усиленное поставим.

— Сегодня Шпунтов письмо получил от своей мамы, — не замечая стараний капитана, будто самому себе сообщил Олейников. — Он ей зачем-то обо мне написал, что, мол, есть здесь такой-то. А она и спрашивает: «Это какой же Олейников? Не Петра ли Васильевича сынок?» А меня и сынком-то никто сроду не называл. Моя мама тогда, после пожара, не на много отца пережила, я к первому классу уже в детдоме был… — Он поцарапал ногтем свой пластмассовый квадратик, слегка вздохнул. — А тут вот подумал: ну, кончится служба, а дальше? Одному? К кому ехать, куда? Раньше все просто было: детдом, училище, завод, потом сразу — армия… — Он потеребил пальцами металлические пуговицы на куртке, еще раз вздохнул.

Лагунцов тоже невольно потянулся в карман за «Беломором».

— Раньше и мыслей таких не было, что один я. Теперь — думаю все, думаю…

— А зачем ехать куда-то? — искренне удивился Лагунцов. — Можно и на границе остаться, в училище поступить или стать прапорщиком. Всегда с людьми, интересно.

— Нет, на границе я буду лишним, не военный я человек… Я мастерить люблю. — Олейников показал на разноцветные квадратики, наклонился, чтобы собрать их с пола. — Такой мозаикой что хочешь можно выложить. И портрет Щорса, например, или еще чей-нибудь. Что хочешь.

— И мне тоже Лазо нравится, — вдруг вернулся Лагунцов к прежней теме. — Его в партию принимали на самой высокой точке Красноярска — в караульной башне. Ветра там — жуткие. Я там был, когда в Шушенское с экскурсией ездил. Геройский был человек! Такому и жизнь свою смело можно доверить. Согласен?

Олейников кивнул: верно, он бы свою жизнь доверил.

— Ну, о Лазо мы с тобой после еще обязательно поговорим, хорошо? А теперь — отдыхать…


Когда Лагунцов вслед за Олейниковым поднялся из котельной и вошел в столовую, Завьялов, звучно прихлебывая чай, все так же разглядывал схему. Тонкое стекло при наклонах звякало о железные стенки подстаканника. Горка сахара в вазе высилась белоснежным нетронутым холмиком — замполит пил несладкий.

— А знаешь, любопытный проект, — завидя Лагунцова, сказал он оживленно. — Только бы я вот сюда, — показал в уголке схемы, — поставил магнитный контактор. В наших условиях он просто необходим: всегда обеспечит быстрый переход с обычной электросети на автономную, и наоборот. Вот если бы еще раздобыть пластика… — Заметил: Лагунцов совсем не слушает его, озабочен чем-то своим. Что ж, Завьялов не в обиде. Как говорится, в каждой избушке свои погремушки…

— Николай, — через минуту сказал Лагунцов, стараясь не смотреть на замполита, — тебе не приходилось в эти дни беседовать с Олейниковым?

— Нет, а что? Ты с ним сейчас говорил? Где?

— В подвале, в сушилке, — ответил Лагунцов устало. — Помнишь, Олейников рассказывал про скрап и про машинку? Говорит, что теперь бы про это не рассказал… О матери что-то вспомнил.

— Ну, и ты?.. — начал было замполит, но Лагунцов грубо оборвал его:

— И я!.. Как видишь, я не нашел, что ему ответить. А он ждал этого… Что скажешь дальше?

Завьялов и тут не обиделся: как всегда, сцепил перед собой пальцы, глубоко задумался. Приглушая голос, сказал:

— Впечатлительный он очень, все в него западает глубоко.

— Да уж глубже некуда! — Лагунцов крутанул шеей в тесном вороте. — Мне он сейчас рассказывал, как у него украли мечту.

— Какую мечту? — Завьялов недоуменно вскинул глаза.

Лагунцов пояснил, придвинул к себе чай, ожидая, как отзовется на его сообщение Завьялов.

Завьялов хмурил лоб, сжимал и разжимал мясистые пальцы. Увы, он тоже не мог с полной для себя ясностью соединить два далеких друг от друга понятия — мечту и сегодняшний разговор Лагунцова с Олейниковым. После разъяснения Лагунцова замполит был абсолютно уверен в одном: то, что с Олейниковым сейчас происходит, на языке педагогики называется возмужанием… Зрело в человеке сомнение, почти неизбежное на переломе, копило силы, а сейчас прорвалось, выплеснулось наружу. Так бывает.

— Бывает, — вслух выразил он Лагунцову свою мысль. — Многие в таком возрасте — я имею в виду людей впечатлительных — начинают подводить предварительные итоги: чего достигли в жизни, что сделали? И очень тяжело переживают, если под чертой оказывается ноль, пустое место, как им кажется… Конечно, все это приблизительно, может, я не умею выразить точно. У Олейникова, как мне кажется, ситуация гораздо сложнее: ведь никого нет из родни, один, и поневоле привык полагаться на собственные силы. А они у него — очень невелики… — Замполит опустил свои тяжелые руки на пластиковую крышку стола. — Навалится на такого груз потяжелей — и шею парнишке сломит.

Замполит помолчал. Неожиданно задал вопрос Лагунцову:

— Друзья-то у него кто?

Лагунцов нахмурил лоб: а черт его знает. Живет вроде со всеми в мире, а вот чтобы дружбу водил с кем-нибудь особенную — нет, этого он не замечал.

— Видишь, мы с тобой толком и не знаем.

Лагунцов заметно поморщился, почуяв в словах Завьялова упрек, а замполит продолжил:

— Все еще казнишься, что не знал, как ответить Олейникову? Напрасно. Такая ситуация кого хочешь в тупик загонит, не выкарабкаешься… Но если тебе интересно мое мнение, то вот оно: мы с тобой в свое время не разглядели Олейникова, или, точнее, проморгали его, и толкуем о нем только сейчас. Значит, неважные мы с тобой офицеры.

— А при чем тут «мы»? — вскинулся задетый за живое Лагунцов. — Ты что-то перепутал. Душа — это ведь по твоей части! Сам говорил об этом, или не помнишь?

— По-твоему, солдат на службу идет чуркой деревянной, а душу оставляет в казарме, специально для меня, — тоже вспылил Завьялов, но вовремя взял себя в руки. — Так мы с тобой бог знает до чего договоримся. Не о том бы нам думать надо, кто и что когда-то сказал, а о воспитании солдат, о том же Олейникове… Постой, как он тебе сказал? На границе он будет лишним? Ну вот, видишь? Это похоже на убеждение, а зреет-то оно в нем сейчас, и его нельзя не учитывать, потому что наломать дров в таком деле ничего не стоит.

Лагунцов водил пальцем по ободку своего опустевшего стакана и угрюмо молчал. Его утомил этот повернувший совершенно в иное русло разговор, и впервые за хлопотный день Лагунцов подумал о том, как устал. Да и почему, собственно, он должен столько времени ломать голову все над одним и тем же? Как будто мало ему чисто служебных проблем, еще и воспитанием заниматься! И замполит явно преувеличивает: с Олейниковым ведь ничего не случилось, чего же раньше времени разводить пары?

— Анатолий! — мягко, стараясь не обидеть, сказал замполит. — По-моему, ты давно уже забыл об отдыхе. С тех пор как отпустил зама в отпуск и дома-то не был по-настоящему. Лена твоя жаловалась Наталье. — Лагунцов на это замечание хмыкнул, и тогда Завьялов спросил: — Читал хоть что-нибудь приблизительно за полгода?

Анатолий раздраженно пожал плечами: тоже нашел о чем спрашивать! Будто не знает, как у него было со временем! Кое-как «В августе сорок четвертого» в «Новом мире» осилил!

Но заботливые слова разморили капитана. Он уже готов был отдаться их сладостной власти, как вновь вспомнил: не о том бы теперь думать замполиту, не об Олейникове да о Лагунцове!

И тотчас на смену возникшей было приятной легкости от чужого участия, дружеской заботы пришло жесткое раздражение против Завьялова: тоже мне, доктор-утешитель нашелся! Одной ногой в поезде, другой здесь, а о проблемах судит…

— Ты меня не утешай, замполит, — оборвал Лагунцов упрямо. — Не надо. О себе я привык думать сам…

Замполит не стал настаивать, хотя весь его вид говорил: зря отмахиваешься, капитан, никто в твою душу въезжать на тракторе не собирается! Неблагодарное это занятие — наставлять на путь истинный взрослых. Кропотливое и неблагодарное, будто штопка давным-давно изношенных вещей.

— Олейников еще там, в подвале?

— Что? — рассеянно переспросил Лагунцов, с трудом уловив вопрос об Олейникове. — А… Нет. Отправился спать.

— Значит, утром, когда вернется из наряда, потолкую с ним… — И замполит, возвращая Лагунцову вчетверо сложенную схему, которую все еще держал в руках, решительно позвал: — Виктор! Медынцев! Еще чаю, да погорячее!

СОСЕДИ

Зябким утром, пока водитель менял проколотое колесо, Лагунцов бродил по лугу в стороне от дороги. Под ногами ломко хрустели мокрые гнилые сучья кустарника, чавкала сырая дернина. Неразличимые в предрассветную пору травы стояли в пояс, упруго шелестели, словно полны были жизненных соков, как летом. При свете дня тут неожиданно ярко вспыхивал изумруд вереска, просвечивающий сквозь бежевую листву сухостоя, серебрились от постоянной влаги поздние, никем не обобранные ягоды облепихи. Не таежной, посеченной морозами и ветрами дальневосточной облепихи, из которой добывают знаменитое масло, а своей, балтийской, вполне пригодной на кисели и варенья… За облепихой тянулись в рост крепенькие дубки, милые сердцу березы. Изредка среди болотины попадается ольховый колок, во влажной глубине которого без устали суетятся, справляя тризну, десятка два сноровистых птах. Особняком, словно проверяющие на инспекторской проверке, держались серокорые грабы… А дальше, если обогнуть широкий распадок, тянущийся до самой границы, можно наткнуться на пробитую пограничниками тропу и по ней выйти к родниковому озеру, на котором еще весной обосновались и вывели потомство Дуся и Кузя — избалованные, закормленные пограничниками европейские норки, бравшие у солдат рыбу почти из рук…

Тишина и темень окружали то, что на миг привиделось Лагунцову. И теперь, глядя на все это, укрытое предутренней дремой, Лагунцову с трудом верилось, что по календарю в средней полосе России уже зима с белой кутерьмой вьюг, с сухим морозцем. Дышалось тоже не по-зимнему трудно, воздух был влажным; невидимый бус, от к