Восемь минут тревоги — страница 66 из 78

Казалось, дорога тянулась под полозья сама. Постанывая, отзывался пласт на немалую тяжесть нарты, наводя унылым звуком безотчетную тоску и оставляя лишь неистребимую веру в удачу, особое везение да упование на крепкие собачьи ноги.

От разгоряченных тел сильных животных наносило терпкий запах псины. Но он, на удивление, был желанным в эти минуты, родным. И лишь отвлекало внимание пограничников от скорого собачьего бега одно: долгие, протяжные вздохи Башкатова, который еще раньше, в балке́, успел сообщить Паршикову, что попадал в такие пурговые переделки — не приведи господь.

Наконец сержант не выдержал, оборвал Башкатова:

— Не скули ты! Еще не подохли, а ты голосишь. Проскочим, говорю, в первый раз, что ли? Не махать же было до балка́ на фланге! Да и Осман не шел.

Все молча согласились, что «махать» до обогревательного домика на фланге не имело смысла: дорога к дому — всегда дорога к дому, по ней придешь и ползком.

Правда, пока ползти не приходилось: нарта шла и шла, собаки тянули сосредоточенно, без сбоев, будто ничего не случилось, будто уже сумели счастливо избежать беды. Только Паршиков краем глаза заметил, что Анучин стал чаще поглядывать на свои светящиеся часы, да сержант время от времени принимался, как совсем недавно Паршиков, что-то уминать вокруг себя, перекладывать и без того хорошо уложенную, перетянутую веревками кладь.

— Тараканьи бега, черт бы их побрал… — бросил в пустоту Анучин и, злобясь на собак, подсказал Паршикову: — Огрей ты их хорошенько!

Заранее примиряясь с, самым худшим, Башкатов длинно, по-бабьи выдохнул: «Ох-хо-хо…», — но сержант, зная опасность такого настроения, осек их обоих:

— Заткнитесь вы там! Вас везут — и молчите! Только душу травите, помочь-то все равно нечем…

Паршикову тоже показалось, что едут они подозрительно долго и вроде бы совсем в другую сторону. Но он старался меньше думать об этом, пока с каким-то прежде неведомым страхом внезапно не обнаружил, что мерцавший ему впереди призрачный свет исчез. Вот тут его впервые по-настоящему охватило беспокойство, и он сдавленным, противным самому себе голосом спросил сержанта, так ли они едут.

На удивление, сержант отозвался раздраженно:

— Не знаю!

Оп и в самом деле не знал, хотя компас, по которому на вынужденной остановке сержант сверился с маршрутной схемой, показывал верное направление, и под крошечным стеклом живым комариком подрагивала черная с красным стрелка.

Сержант догадывался, что́ сейчас происходило с Паршиковым, но и сам ничем не мог помочь первогодку-каюру, потому что в такую темень и самый надежный компас, дав верное направление, не выведет точно к месту. Даже и с компасом мимо нужного места проскочишь в темени всего в десяти шагах. Поэтому оставалось одно: ждать и надеяться.

Неуловимо менялась тундра, готовясь показать истинное свое лицо. Ветер тянул уже не лениво, как вначале, а резко, с напором, тормозя бойкий ход собачьей упряжки, и с каждой минутой все набирал угрожающую мощь. Снежная злая крупка, летевшая с космической высоты, запела сначала нежно, с чиликаньем, лаская слух новым звуком, но потом стала больно сечь не закрытую подшлемником часть лица. Паршиков намеренно не отворачивался, упрямо пялил глаза в непроглядную тьму. Он все твердил с упорством кому-то неведомому: «Врешь, не выйдет! Я еще похожу под солнцем! Я еще покупаюсь в реках. Меня так просто не свалишь».

Наконец снег встал отвесной стеной — странно серый, неразличимый в ночи, но хорошо ощутимый на ощупь. Упряжка замерла. На минуту вроде даже стало теплее, потому что погасла скорость встречного ветра. Но потом мороз подступил вплотную.

Паршиков соскочил с нарты, запнулся ногой за боковой борт и, не удержав равновесия, плюхнулся в снег. Ободрал о жесткий наст нос и щеки. Однако ни уговоры, ни приказы не помогали: собаки залегли намертво, хоть тяни их за шкуры, хоть бей.

Паршиков беспомощно потоптался вокруг Османа, кинулся было к пристяжке, да только ездовые лежали пластом.

— Все! Приехали. Ставить палатку, быстро! — приказал всему наряду сержант.

Пурговая палатка с колышками для ее установки была наготове, поставить ее было делом недолгим. Но ветер рвал прочную ткань из рук, бил незакрепленными пологами по лицу наотмашь, словно казнил людей за их нерадивость и напрасную трату времени. Загремел задетый кем-то нечаянно не то котелок, не то примус, и сержант неожиданно зло вскипел:

— Вы там! Под ноги надо смотреть! Башкатов, свети прямее! Вот сюда свети. Ты, Паршиков, чего ждешь? Готовь нарту!

Паршиков бросился вслед за другими переносить продукты и другое имущество в кое-как закрепленную палатку. В общей суете и неразберихе он натыкался то на одного, то на другого, пока сержант не прикрикнул:

— Собак отвязывай, собак!

Паршиков торопливо опрокинул опустевшую парту, метнулся к собакам. Какое-то шестое чувство подсказывало ему правильные действия, которые до этого вроде бы начисто вылетели из головы. Опрокинутую тяжелую нарту он укрепил с наветренной стороны, а мокрых, опасно остывающих собак вместе с вожаком расположил с подветренной. Торопливо роздал всем корм, вожаку щедро подложил побольше.

— Воткни остол! — напоследок напомнил сержант. — Иначе сорвутся, уйдут.

Паршиков глубоко в снег вогнал остол, ведущую постромку всей упряжки крепко привязал к задку нарты. Рукавицы на перекинутой через шею тесьме пришлось снять, и пальцы на лютом морозе не слушались, стали чужими и крючковатыми. Но иначе справиться с узлами было невозможно.

Наконец Паршиков одолел тугой узел негнущейся оледенелой шлеи. Чувство вины за потерю дороги, которое он испытывал до последнего момента, притупилось. Просто его поглотила работа и полное равнодушие ко всему, что ждало их всех впереди.

В палатку он ввалился последним, вполз в нее почти на четвереньках.

Анучин уже хлопотал с примусом, то и дело роняя на пол запасную иглу, и поминутно при этом ругался. Терпко, совсем нездешне пахло керосином; к горлу каюра подступал тошнотворный комок. Паршиков понимал: это от слабости, от голода и холода, и это скоро пройдет. Если бы не этот отвратительный керосиновый дух!..

Он едва успел высунуть голову за полог, под свист ветра, как его вырвало и раз, и другой. Горячая волна ободрала горло, ударила жаром в виски, глаза от натуги вот-вот готовы были вылезти из орбит.

За спиной он услышал, как сержант из глубины палатки заботливо спросил:

— Ну что, полегче стало?

Он тяжело мотнул головой, и получилось, будто он поклонился набиравшей силу пурге.

— Ты чего, никогда керосина не нюхал? — догадавшись, спросил у Паршикова сержант, когда он вновь втянул застывшую голову внутрь палатки и опустил на место полог. — Или тебя пургой так ухайдакало? Нездоров, что ли?

Паршиков без слов помотал в воздухе пятерней, тужась изобразить улыбку и как бы сказать этим: мол, все в порядке.

— Э, парень, да ты совсем того… Ну, ничего, сейчас подкрепимся. Только старайся не спать… Или лучше вздремни немного. А, как?

Паршиков не отвечая — вдруг заново вспомнил, приписал себе, что именно по его вине нарта сошла с маршрута, — сгреб коробку с присоединенным к ней следовым фонарем, ползком потянулся к выходу.

— Ты куда, молодой? — обеспокоенно окликнул его сержант.

— П-по н-нужде, — промямлил Паршиков, опасаясь в этот момент, что его остановят, не дадут сделать задуманное.

Он знал почти наверняка, чувствовал, что находится где-то неподалеку от балка́, словно там, за укрытыми в ночи фанерными стенками домика, кто-то заботливый подавал ему неслышные знаки, настойчиво призывал к себе, и не было сил не откликнуться на этот зов.

Его не задержали, чего он опасался больше всего, и он, на всякий случай привязавшись одним концом веревки к палатке, ступил в темноту.

Первый же страшный порыв ветра едва не сбил его с ног, закружил, словно легкий жестяной флюгерок, во все стороны. Нечем стало дышать, темнота показалась живой и злобной, будто потревоженный зверь. Паршиков включил фонарь. Луч тыкался, плясал под ногами, высвечивая громоздкие от настывшего льда торбаса. Под подошвами возникали глубокие осыпи снега. Их тут же заметало с неимоверной быстротой.

Через десяток-другой шагов он запнулся, потерял равновесие и упал. Руки в теплых рукавицах наткнулись на какое-то полено, которое, сколько он ни щупал, не кончалось — таким было длинным.

Паршиков зубами сорвал рукавицу, потрогал полено голой рукой и не поверил самому себе.

— Братцы! — прошептал он неповинующимися губами, стянутыми холодом. — Братцы, нашел, а!

Ему казалось, что в обратный путь он движется стремительно, прямо-таки летит, как на крыльях. На самом деле он едва переступал, повисая в бессилии на ведущей к палатке длинной веревке. Сопротивление ветра было огромно, и Паршиков перебирал по веревке руками, будто только-только выучившийся ходить младенец в своем манеже.

Его уже искали. Обеспокоенные отсутствием каюра, пограничники вышли навстречу, подхватили под руки.

— Братцы! — падая на их протянутые руки, только и выговорил каюр. — Заструг! Я нашел заструг. Это Бабкин тапок. Другого на пути не было, я заметил. От него рукой подать до балка́, я знаю, я покажу…

В балке́, который они не так уж давно и покинули, вовсю шарил ветер, гудел, словно черт играл на трубе, в железной печурке. Мелкие осколки стекла вперемешку со снегом хрустели под ногами. Сержант поднял с пола искореженную банку из-под сгущенки с неровными, зазубренными краями.

— Росомаха! Прошибла стекло и впрыгнула, пока мы осматривали фланг. Ну, подлая, ты дождешься!

Распаковав комплект инструментов для починки нарты, сержант наскоро заколотил окно, принялся, ни секунды не мешкая, растапливать печь, морозом выстуженную до белизны. Вскрыли неприкосновенный запас, прямо в банках, не сливая в котелок, разогрели консервированную картошку, колбасу, сразу наполнившие бало́к запахами дома…

Понемногу жизнь возвращалась ко всем четверым, заставляя думать, говорить, улыбаться. И Паршиков глуповато, счастливо глядя на остальных, улыбался одними губами, неправдоподобно вспухшими, потому что в спешке, забывчивости он вышел из палатки без подшлемника, в одной только шапке.