еревне, братьев жизнь раскидала, а он сейчас на перепутье, и ему страшно решиться, ведь с ним рядом нет никого. Никто его не провожает, никто не ждет. Получил приказ отправляться на фронт, такой же, как те, что ушли на передовую еще весной.
— Теперь ступай, — коротко приказал он.
Я слышал, как капитан палил себе самогону, того, красного, огненного и залпом выпил.
Стало мне все проясняться только в Араде на вокзале. Лучше бы мне его не видать, этот проклятый вокзал… Меня там арестовали, и, пока разбирали что да как, поезд ушел. Переночевал я в товарном вагоне. Утром пожилой железнодорожник объяснил мне, что состав, который мне нужен, отправят не скоро, случилось что-то серьезное, и будут отправлять только санитарные поезда и эшелоны с оружием и боеприпасами. Вокзал битком набит немцами. Куда податься? Вот, думаю, бедному жениться — ночь коротка. Как быть? Пошел за советом к железнодорожникам. Они меня выслушивают и пожимают плечами. Сами ничего толком не знают, все смешалось, перепуталось, кругом ералаш. Поезда сталкиваются, застревают на станциях, сутками торчат на полустанках. Угля нет, паровозов не хватает. Встретил я двух солдат, таких же, как я, бедолаг, они тоже искали попутный поезд. Один — отощалый, обросший, только что вышел из госпиталя, другой искал свою часть, он слышал, что она где-то в районе Дева. Этот все время икал и тянул слова, будто ему лень их выговаривать. Наконец видим состав, вроде бы готовый к отправке. Выясняем, пойдет ли. Пойдет, только никто нас туда не возьмет: он везет боеприпасы и строго охраняется. Ну, будь что будет! Пробрались мы в вагон и спрятались под брезентом. Вот тебе и скорый, шутил я, вспоминая господина капитана. В Симерии остаемся вдвоем: тот, который икал, слез. Дальше еду только с бородатым. Он пробирается в Плоешти, куда перебросили его зенитную батарею. Жалуется, что его не долечили. Не знаю, что у него была за болезнь, только он все хватался за поясницу. Сам он городской, мастеровой. В армии стал оружейником. Плохи его дела. Мне-то дали отпуск, и есть куда ехать! А ему ехать некуда. Его домик разбомбили еще в апреле. Никаких вестей от родных нет, может, они уехали до бомбежки, а может, и нет…
— Сиди дома, пока можешь, — посоветовал мне бородатый. Повезло тебе с этим капитаном! Он, конечно, размяк. Это точно. Потому что сам уезжал на фронт. Ты думаешь, легко вот так уезжать, мало ли что тебя ждет. А ты уж сиди дома. Пережди. Недолго осталось. Запомни, что я тебе говорю. Немцев зажали в клещи. Они выдохлись и хотят, чтобы и нас доконали.
Я молчу. Слушаю и свой дом вспоминаю. От этих мыслей у меня будто ком к горлу подкатился, и так мне домой захотелось… Но что-то мне подсказывает, не попаду я домой, случится по дороге новая беда, и, как в сказках сказывается, ляжет она поперек моего пути. Думать об этом страшно, и меня зло берет на бородатого, как бы он беду не накликал, больно мрачно на все смотрит. Прикидываю в уме: дома я не был два года, даже позабыл, как он выглядит, позабыл свою завалинку и жизнь нашу деревенскую, отвык и от серпа и от косы. А хорошо ли, что мне дали отпуск, зря разбередили тоску по дому, не лучше ли было бы не сбивать меня с панталыку? В эту минуту я думал не о детях, нет. Привиделось мне, что я, еще сопливый мальчонка, пасу овец около болота, вдыхаю его горький дурман и что не поезд везет меня, а будто я лежу с закрытыми глазами на возу и лошади идут в обратную сторону. А бородатый все курит и курит да про немцев рассказывает. Его ранило, говорит, в позвоночник, теперь он мучается от сильных головных болей, плохо спит, и снятся ему одни самолеты да изуродованные тела.
— А может, и не повезло тебе вовсе, — слышу, говорит он, — может, напрасно тебя из колеи выбили. К армии ты привык, и если посчитать, то солдатом ты был дольше, чем крестьянином. Воинская повинность, лагерные сборы, призыв по мобилизации, — это сколько же лет получается? Сейчас ты вернешься к деревенской жизни, а потом снова… Эх, что и говорить! А той деревни, какую ты, брат, помнишь, давно уже нет. Мужиков поразбросало в разные концы, многих поубивало, женщины ожесточились и высохли от непосильных забот, детишки играют только в войну, скот весь реквизировали. Не найду и я ничего из того, что оставил дома. Со мной, говорит, хоть все ясно, как дважды два. Новый позвоночник никто мне не вставит. Послушай, — говорит, — что я тебе скажу. Не суйся в Бухарест. Там тебя схватят. Бухарест не Арад, в Бухаресте чикаться не станут. Не поверят они тебе. Примут за дезертира. Лучше не суйся туда.
Не послушался я его. Нет. И меня схватили. Не поверили, стало быть, что бумаги у меня настоящие. И посадили под арест. Меня трясло от холода и от досады, что не сделал я, как советовал мне бородатый. Нас забрали на вокзале, заперли в каком-то бараке, где пахло тухлятиной, и не давали ни есть, ни пить. Если я отсюда выберусь, думал я, только они меня и видели. Схоронюсь дома, в болотах. Стал я прикидывать, как сбежать. Под вечер погнали нас в поле рыть окопы. Дали каждому по лопате и повели под конвоем. Копали мы до утра. Я работал отчаянно, старался забыть, что я под арестом, что попал в беду. В бараке, где так воняло гнилой кожей, я сразу завалился спать и проснулся в сумерках. Мне не хотелось ни пить, ни есть, все во мне окаменело. Мне было куда лучше в деревянных башмаках, у котла с картошкой, много лучше, чем теперь, близко от дома, в грязном, битком набитом бараке, в адовой жаре. Не сумел я схитрить, не смог. Как теперь выпутаешься? Бородатый был прав. Ох, и проклинал я его правоту!
К середине ночи люди угомонились. Теперь-то я понимаю, что им было на все наплевать. А то бы они кричали, умоляли. Но тогда мне некогда было удивляться и раздумывать над этим! Нас было человек сто, а может, больше, людей, сытых по уши пустой болтовней и, казалось, смирившихся со своей судьбой. Народ самый разный — пехотинцы и артиллеристы, старые и молодые, — все устали, и никому не хотелось быть на виду. А многие из них, но всему судя прошли сквозь ад. Высохшие, почерневшие. Они курили молча, стиснув зубы, и напоминали мне капитана Даскэлу. Я особенно жалел молодых. Они молчали, онемели, знать, от страха, а нет хуже такого молчания. Кое-кто шагал взад-вперед по бараку, потом вдруг останавливался, будто мысль какая его осенила. Это было в среду вечером. Я это понял, когда услышал, как один из них шепотом сказал, что уехал из Крайовы в воскресенье ночью и три дня добирался до Бухареста. По средам в нашем селе базар, подумал я. Интересно, был ли он сегодня. Вряд ли. Если бы мои чудом прознали, что я иду домой, что вот валяюсь в бараке под охраной автоматчиков… В Бухаресте бывал я два раза. И знаю там только рынок. Один раз мы привозили туда продавать арбузы. Тогда еще был жив отец. Он воевал в первую мировую войну, в Молдове, был призван, как и я, из резерва. Второй раз я был в Бухаресте опять с отцом, — ездили покупать овец. Овец мы не купили. Отец напился, а я положил его на повозку и поехал домой. По дороге сбился с пути, и какой-то крестьянин надоумил меня, как добраться до Джурджу, но надо было ехать мимо кладбища. Я тогда был еще совсем мальчишка и, помню, умирал со страху.
«Я найду эту дорогу, пойду по ней, — думал я про себя, — только бы мне добраться до реки и разыскать мост, по которому ходят трамваи. Потом дорога ползет в гору, и по левую руку будет кладбище. Дальше я пойду все прямо и прямо. Господи, помоги мне попасть на эту дорогу!»
Окна в бараке были без решеток, но зато довольно высоко. Несколько стекол было выбито. Мы мучились от жары и духоты. Кто-то приказал принести нам воды в двух ведрах из-под мазута. Вслед за солдатами, которые несли ведра, вошел коренастый фельдфебель с коричневым пятном на правой щеке. Он посмотрел на нас, прикинул, сколько тут человек, и сказал:
— Воды не хватит. Сходи, Ласку, еще, да прихвати себе в помощь еще двоих, а Попеску пусть принесет хлеб.
Он говорил спокойно, негромко. Почему-то я ждал, что он будет на нас кричать. Мне казалось, что так положено. А раз он не кричит, значит, плохи наши дела. Настоящий фельдфебель всегда кричит и ругается. А этот был настоящий. Значит, он что-то знает, знает, что судьба наша решена, кто-то поставил на ней печать, и фельдфебелю ни к чему теперь орать на этих бедолаг. Конец мог быть только плохой. Я протянул свой котелок и получил порцию солоноватой воды с привкусом мазута. Скажу вам по чести, господин курсант, в ту минуту я ничего уж не хотел, все вдруг куда-то провалилось. У меня был старый, помятый котелок, и я пил медленно, старался не пролить ни капли. Надо было попросить, подумал я, новый у Дедиу, у нашего кладовщика. Жалко, что я этого не сделал, приходится пить из старого. У меня немножко дрожала рука. Я чувствовал, что в воздухе пахнет бедой, мне не хотелось ломать голову, чтобы понять, откуда она надвигается и чем грозит. Однажды, когда я был еще молодым парнем, я без памяти влюбился в девчонку из соседней деревни. Ее звали Салчия. Я увидел ее у болота. Она была красивая и добрая. Там, у болота, мы и встречались. Наши ребята упреждали меня, что нас подкарауливают с дубинками парни из ее деревни. Как-то ночью я чувствую, девчонку будто подменили: не говорит ни слова и вся дрожит. Только я ее отпустил, она как кинется бежать… И сразу я услышал шуршание камышей и приглушенный шепот. А ночь была темная, хоть глаз выколи. Я до смерти перепугался и пальцем от страха не мог шевельнуть. Я понимал одно — над моей головой нависла беда, а я ее не вижу и не могу от нее оборониться. И тогда я услышал, как разговаривают двое. Вернее, один окликнул другого. Я человек не слабый, да и не боязливый. И вдруг эти голоса показались мне испуганными. Я вышел из зарослей камыша на открытое место, встал на бугорок и увидал, что какие-то тени прячутся в ивняке. У меня тоже была с собой дубинка. Я закричал на них, и в ту же минуту весь мой страх как рукой сняло. Подходить ко мне те парни так и не решились. Просто пригрозили мне, обругали и ушли… А в бараке нам дали хлеба. Хлеб после воды!.. Совсем обалдели, подумал я. Ну, да теперь все одно пропадать. Пусть дают, как хотят. Дверь захлопнулась. Тот здоровяк-фельдфебель ушел, и мы остались в темном, тесном бараке. Тут я увидел прожектор. Он шарил в небе, то гаснул, то опять загорался. Мы следили за его длинным лучом, который все искал в воздухе свою цель. Рядом со мной кто-то сказал: