Восход Ганимеда. Смертельный контакт — страница 3 из 11

— Подождите, Горман, может быть, я сумею что–то сделать? Расскажите, что случилось? Почему отсутствует связь? Как долго это все длится?

— Связи нет трое суток. Сейчас между нами и Землей находится Солнце. Вполне нормальное явление, которое будет продолжаться еще несколько дней, но я не могу столько ждать! А Ганимед в одностороннем порядке прекратил всякие сношения с бортом «Альфы»… — удрученно повторил он.

— Почему?! — настаивал Наумов. Он привык мыслить логически, а в такой сфере, как Дальний космос, по его понятию, были задействованы люди без исключения умные и последовательные. Поэтому полковнику казалось, что капитан «Альфы» попросту что–то недоговаривает.

— Я не знаю… — вновь повторил Горман, и в его голосе проскользнули нотки отчаяния и обреченности. Затем, посмотрев на Наумова, капитан, еще секунду назад давший понять, что разговор окончен, вдруг откинулся на подголовник кресла. Видимо, он изменил свое мнение. Наумов не был лично знаком ни с ним, ни со Столетовым, но знал, что оба являются профессионалами очень высокого класса и кадровыми офицерами. В период своей службы на «Альфе» они подчинялись исключительно ООН и не раз подчеркивали в своих интервью, что находятся вне политики и вне интересов каких–либо государств.

— Мы в крайне затруднительном положении, господин Наумов… — после протяженной паузы наконец произнес Горман. — Если экипаж «Альфы» не начнет пробуждение колонистов и их транспортировку на поверхность Ганимеда в ближайшие трое суток, то наше возвращение к Земле окажется под большим вопросом.

— Почему? — задал вполне закономерный вопрос полковник. Он не являлся экспертом ни в космической навигации, ни в теории небесной механики.

Патрик Горман тяжело вздохнул.

— В межпланетной навигации задействованы не только двигатели нашего корабля, но и множество других составляющих, — терпеливо пояснил он. — «Альфа» не может нести на своем борту безграничный запас топлива — поэтому все этапы полета строго рассчитаны во времени и в пространстве. Для набора скорости и торможения производятся очень сложные вычисления, и траектория, по которой мы летим, позволяет использовать силы тяготения планет для торможения или разгона… это понятно?

— Да, — утвердительно кивнул Наумов.

— Тогда я скажу следующее — существуют временные рамки, в которых взаимное расположение небесных тел позволяет нам совершить расчетные действия. Если мы нарушим этот регламент, то «Альфа» никогда не достигнет Земли, — в той точке, куда мы стремимся, ее уже не будет — она уйдет дальше по своей орбите вокруг Солнца А смещение других планет, в частности Марса, исключит возможность экономии топлива. Космос достаточно жесток, полковник, и законы небесной механики не учитывают проволочек или несостыковок…

— По вашему мнению, на Ганимеде произошло что–то серьезное? — уточнил Наумов.

— По первым сеансам связи у меня создалось впечатление, что там настоящая паника… — устало пожал плечами Горман. — Судя по наблюдениям с орбиты, российский сектор освоения, в котором расположены космодромы, оборудованные для приема колонистов, полностью покинут. Но хуже всего не это… — Голос капитана внезапно стал жестким и сухим, как шуршащий по асфальту скрученный осенний лист. — Наши приборы зафиксировали необычайную активность в американском секторе. Мы провели подробное сканирование и обнаружили на низких орбитах Ганимеда… — Он вдруг запнулся, словно пребывая в нерешительности, имеет ли он право сообщать эту информацию русскому полковнику и каковы будут последствия ее передачи… — Мы обнаружили там «Гарри Трумэна»… — решившись, произнес он.

На этот раз лицо Наумова побледнело настолько, что никакое усилие воли не могло скрыть испытанного им потрясения.

После китайского кризиса этот корабль Военно–космических сил США знали все — даже те, кто никогда не слышал про Хиросиму и Нагасаки…

— Разве Ганимед не «зона безопасности»? — наконец спросил он.

— Выходит, что нет… — вздохнул Горман. — Вы–то летите именно туда, полковник. По приказу своего правительства.

— Но я — это всего лишь один человек! — резонно возразил Наумов. — Все в рамках соглашения ООН. Смена состава, так сказать. А по тому же соглашению военным кораблям запрещено пересекать орбиту Марса.

— Я знаю это не хуже вашего, полковник. Сейчас вопрос не в том, кто и как нарушил постановления ООН. У нас на борту две тысячи человек. Ресурсов «Альфы» попросту не хватит, чтобы доставить их назад, на Землю. По крайней мере всех… — понизив голос, добавил он.

— А почему вы сами не начнете разгрузку? Почему не пошлете на планету «шатл»?

— У нас нет челноков, — сокрушенно покачал головой капитан. — Слишком дорогое удовольствие — возить через всю Солнечную систему транспортные «шаттлы». Разгрузку «Альфы» производят «Бураны». Они базируются на космодромах российского сектора освоения. На борту «Альфы» имеется лишь два десятка аварийных спасательных капсул, по количеству членов экипажа, включая спящую смену. Но я не могу рисковать своими людьми. Что бы ни творилось на Ганимеде, потеря любого члена экипажа окажется невосполнимой для «Альфы» и еще более снизит наши шансы на возвращение.

Наумову не составило особого труда понять, куда клонит Горман. Капитан космического корабля мог попросить у него только один вид помощи…

Поначалу ему стало немного не по себе — одно дело прыгать с парашютом с борта самолета, а другое — кувыркнуться с орбиты в утлой, по его мнению, спасательной капсуле. Но, собственно говоря, был ли у него выбор?

— Нужно спуститься вниз?

Горман пристально посмотрел на Наумова и медленно кивнул.

— Я смогу положиться на вас, полковник?

— В чем? — в свою очередь, прищурился Наумов. Он еще не вполне оправился от дурмана низкотемпературного сна, но внезапная шокирующая информация быстро приводила его в чувство.

Горман вдруг покачал головой.

— Вы должны понять, что тут не Земля, — устало произнес он. — Некоторые основополагающие понятия и моральные ценности тут становятся зыбкими… Я уже давно стал космополитом, — при этих словах он почему–то усмехнулся. — Возможно, тем, кто находится сейчас внизу, кажется, что у них проблемы. Возможно… — повторил он. — Но настоящие проблемы у «Альфы», вернее, у тех ничего не подозревающих пассажиров, что лежат сейчас в криогенных модулях!

— А «Гарри Трумэн»? Почему он находится здесь? Вы не пытались установить связь с ним?

— Они не отвечают. Как и весь Ганимед. Черт побери, полковник, я понимаю, что прошу от вас достаточно много, но поймите и меня! Капитану «Альфы» нет дела ни до «Гарри Трумэна», ни до тех событий, что происходят внизу! Это ДАЛЬНИЙ КОСМОС, ВНЕЗЕМЕЛЬЕ, если вы еще не осознали смысла данных терминов… Здесь нет права на ошибку, неточность, проволочки, межгосударственные прения… Я же не идиот и понимаю: будь у них там внизу НАСТОЯЩИЕ проблемы, передатчики «Альфы» верещали бы без умолку! Нет, они молчат! Значит, внизу можно жить, и, поверьте, для меня этого достаточно, чтобы не найти оправдания их действиям!

— Хорошо. — Наумов согласился с командиром «Альфы» так просто, что тот недоверчиво покосился на русского полковника.

— Вы спуститесь вниз?

— Да, капитан.

* * *

Переговорив с Наумовым, Патрик Горман прошел в главный пост управления «Альфы».

Капитана тяготила неопределенность их положения — больше того, он был взбешен и озадачен происходящими вокруг событиями. За то время, что он руководил сменным экипажем «Альфы», Патрик действительно успел стать космополитом — он жил, начисто отрицая такие понятия, как «расовая принадлежность» или «государственная граница».

Если бы колония Ганимеда внезапно и необъяснимо умолкла, он бы первым ринулся туда выяснять, в чем дело, потому что знал, что такое КОСМОС и как беспощаден он бывает. Но нет. С ним НЕ ХОТЕЛИ разговаривать. Словно он прилетел сюда по собственной инициативе, незваным, нежданным гостем…

Внезапно в тяжелые мысли капитана вплелся резкий и неприятный сигнал тревоги.

Горман вздрогнул, привстав с кресла.

— Что еще стряслось, Джон?! — резко спросил он у дежурившего за главным пультом оператора.

— Старт с правого борта, сэр! — потрясенно воскликнул офицер. — Но это невозможно! Там никого нет! Пусковая шахта номер семь только что произвела выброс аварийно–спасательной капсулы!..

— Следите за ее траекторией! — приказал Патрик, мгновенно пересев в свое рабочее кресло и быстрыми движениями пальцев активируя расположенный перед ним терминал. — Мне нужны координаты ее входа в атмосферу!

Самопроизвольное срабатывание автоматики?

«Господи, если весь мир сошел с ума, убереги хотя бы бортовой компьютер…» — со страхом и смятением подумал он, глядя в засветившийся экран.

Горман вдруг осознал, что с того момента, как «Альфа» десять лет назад впервые покинула орбиту Земли, он еще ни разу не испытывал столь унизительного, отравляющего душу страха.

Это был страх, рожденный осознанием собственной беспомощности и бессилия перед необъяснимой чередой загадочных событий и странным, неоправданным эгоизмом находящихся внизу людей.

Мучительно размышляя над создавшейся ситуацией, капитан «Альфы» следил за падением капсулы в атмосферу Ганимеда. Откуда он мог знать, что корни возникшей проблемы, молчание колонии, самопроизвольный, по его мнению, старт автоматической капсулы, присутствие внизу «Гарри Трумэна» и идиотское поведение администрации Ганимеда — все это имело под собой реальные корни. Однако связующих нитей было несколько, и тянулись они не только на Землю.

Здесь, на Ганимеде внезапно сплелись в тесный клубок совершенно разные судьбы и события…

Часть I. Судьбы земные

Глава 1

Колония Ганимеда. Российский сектор освоения. 25 августа 2029 года по летосчислению Земли…

Многоэтажное здание рушилось, тяжко оседая вниз, к тому месту, где у его основания несколько секунд назад блеснула ослепительная вспышка подрубившего несущие опоры взрыва.

Сверкающим водопадом брызнули закаленные тройные стекла верхних этажей. В тусклом, отраженном свете Юпитера падающие вниз осколки казались малиново–серебристым туманом, который медленно опускался в черное ущелье улицы. Потом здание содрогнулось, будто кто–то дал пинка стотысячетонной конструкции, и начало оседать, так же медленно, нереально, как это происходит при замедленной съемке. Стены задрожали и разломились, низвергая в теснину улицы громадные куски бетона, из которых торчали уродливые прутья обнажившейся арматуры. Здание покосилось, его контуры размыла взвихрившаяся в стылом ночном воздухе пыль, сопровождавшая замедленное падение бетонных обломков, устремившихся вслед за звонким хрустальным крошевом стекла, что уже покрывало собой тротуары и проезжую часть на всем обозримом пространстве улицы

Сила тяжести на Ганимеде в пять раз меньше, чем на Земле.

Именно поэтому здесь так просто удалось воплотить в жизнь многие технологии и конструктивные решения, которые до определенного времени ждали своего часа, томясь в черной глуби секретных сейфов или застыв недвижимыми и невостребованными байтами данных на жестких дисках компьютеров министерств обороны разных стран.

Ганимед — третий спутник Юпитера — стал средоточием всех помыслов, очередной надеждой на светлое будущее многих и многих народов изгаженной и перенаселенной Земли.

…Свет, внезапно пробившийся со стороны невысоких гор, сопровождался равномерным стрекотом и вибрирующим гулом вертолетных лопастей. Машина шла на небольшой высоте — вровень с плоскими крышами домов, и укрепленный на ее носу прожектор ворочался из стороны в сторону, облизывая стены зданий жадным, ищущим языком света. В красноватой юпитерианской ночи он походил на нездоровый, чуть желтоватый глаз циклопа…

— Морган, что это было, дьявол тебя раздери?! — пришел гневный вопрос на радиочастоте.

Пилот вертолета облизал пересохшие губы.

— Там что–то двигалось, сэр…

— Я не спрашиваю, что там двигалось, я спрашиваю, что за взрыв?

Глаза пилота были пустыми и блеклыми, словно в них сейчас вместо человеческого, живого блеска сконцентрировалась чернота бездонного космоса, чуть подкрашенная фантомным светом гигантского серпа Юпитера, что тяжкой дугой нависал над горизонтом.

— Ракета, сэр. «Томагавк–2000».

— Ты сошел с ума!

— Я здоров. Там что–то двигается. Я не могу больше, сэр… Они повсюду.

— Это сектор русских, идиот! Приказываю возвращаться к спускаемому модулю! Прекратить полет!

— Да, сэр… — Пустота продолжала заполнять глаза пилота. Казалось, что если приблизить взгляд к его молодому бледному лицу и пристально всмотреться, то можно будет заглянуть внутрь черепной коробки и увидеть там только ее пустоту…

Палец Ричарда Моргана, лейтенанта Военно–космических сил США, оторвался от мокрой пористой поверхности управляющего джойстика и заученным движением скинул скобку предохранителя с гашетки залповой установки «Смерч».

— Ты слышишь, Морган, ответь мне!

Капитан Джон Кински, который застыл с перекошенным лицом в обзорном отсеке транссистемного космического крейсера «Гарри Трумэн», старался зря. Лейтенант Морган был безумен. Его мозг сожрала та пустота космоса, что расплескалась вокруг на миллионы световых лет. Прессинг пляшущих вокруг сюрреалистических теней вкупе со знанием того, ЧТО явилось причиной этой пустоты и заброшенности зданий внизу, сделали свое дело.

Он больше не мог смотреть, как ползут от стены к стене, от здания к зданию эти неясно очерченные, изломанные сгустки серой субстанции.

Тупоносый армейский вертолет на секунду завис, чуть накренясь в сторону ущелья улицы, и внезапно его темный силуэт вспыхнул, взорвался остервенелым огнем, словно во тьме кто–то чиркнул пригоршней спичек, одновременно ударив в сотню тамтамов…

Шквал снарядов обрушился на стены близлежащих домов, огласив притихшие окрестности оглушительным, сливающимся в вой стаккато.

Морган непроизвольно подался вперед, насколько позволили ремни пилотского кресла.

Тени исчезли, растворились в оранжево–черных вспышках разрывов, их не стало, и лишь жалобный, переливчатый звон выбитых стекол осыпался на изуродованный тротуар…

«Ублюдки…» — мелькнула в его сознании злая, истеричная и неизвестно кому адресованная мысль.

Пилот нервно озирался, уже едва справляясь с управлением тяжелой машиной.

Язык света вновь потек по искалеченным стенам, выискивая… ЧТО?

На этот вопрос не мог ответить ни Ричард, ни Кински, ни президент США, ни сам господь бог…

А ведь там действительно что–то было…

Липкий пот прошиб молодого лейтенанта, когда в ослепительном конусе света мелькнула и исчезла сгорбленная человеческая фигура.

Его палец уже жил своей, самостоятельной жизнью.

Прожектор метнулся вслед за стремительным силуэтом, и шквальный огонь бортового вооружения хлестнул по фасаду жилого здания, внизу которого располагались магазин и несколько офисов. Ураган подметающих улицу снарядов вышиб дверь, разбив ее в уродливую пластиковую щепу, пробежал по стеклу витрины, оставляя в нем окруженные сетью трещинок дыры величиной с кулак, и замолотил по стене, поднимаясь к окнам второго этажа…

Пилот не заметил, как в одном из них появился серый силуэт в скафандре.

Человек, казалось, тоже не видел и не слышал сокрушительного огня вертолетных пушек.

Резким движением приподняв раму окна, он спокойно припал на одно колено, целясь в разорванный прожекторным огнем мрак из странного оружия, внешне похожего на гибрид снайперской винтовки и автомата Калашникова.

На лицевом щитке гермошлема злобно и тревожно вспыхнул квадратный огонек, обозначивший работу термальной оптики.

Палец человека несколько раз сжался, словно разминаясь, и только потом лег на спусковой крючок.

Два плавных движения слились почти в одно.

Выстрел, легкий поворот ствола, выстрел…

Прожектор погас, но пушки бесновались еще пару секунд, пока рука пилота не соскользнула с гашетки.

В выпуклом триплексе вертолетной кабины красовалась небольшая дыра, проделанная бронебойным зарядом.

Лейтенант Морган был мертв. Вертолет, лишившись управления, чуть покачнулся и вдруг начал падать, неловко заваливаясь на один борт. Его работающие лопасти чиркнули по стене здания, со скрежетом зацепили какой–то выступ, издав зубовный звук ломающегося металла, и многотонная машина рухнула на обезображенную мостовую.

Через несколько секунд там полыхнул еще один взрыв, и к свинцово–фиолетовому небу взметнулись языки пламени, жадно пожирающие внутренности подбитой машины.

Человек, который только что сбил вертолет точным снайперским огнем, присел на пластиковый подоконник, отстегнул забрало гермошлема и застыл, глядя вниз.

Пальцы, затянутые в жесткий, неподатливый гермопластик перчаток, мяли неприкуренную сигарету.

Из–под обода забрала выбился локон длинных волос. Лицо молодой женщины, освещаемое отблесками пожара, хранило сумрачное спокойствие.

* * *

— Ничего не трогайте, сэр, — предупредил техник, протянув руку к приборному щитку, что выступал из потолка посадочной капсулы прямо над головой Наумова.

Щелк… Щелк… Щелк… — проворные пальцы перекидывали тумблеры достаточно примитивной, но надежной панели управления в рабочий режим, а вокруг таинственно оживали какие–то огоньки, тускло вспыхнуло несколько крохотных, размером со спичечный коробок, экранов, по которым тут же побежали плавные синусоиды графиков, очевидно, отражавших работу каких–то систем посадочной капсулы.

— За вас все сделает бортовой компьютер, — дошел до сознания Виктора Сергеевича голос техника. — Вы знакомы с системами скафандра?

Наумов, который лежал в неудобной позе внутри толстого, многослойного, напичканного электроникой цилиндра капсулы, не имея возможности толком пошевелиться, просто скосил глаза, поймал взглядом лицо провожавшего его человека и кивнул, насколько то позволило свободное пространство внутри гермошлема.

«Вот это называется — влип…» — саркастически усмехнулся он.

Конечно, Наумов был знаком с системами индивидуального выживания в космосе. Теоретически. На практике попробовать не успел — слишком скоропалительным оказалось его назначение сюда, на Ганимед…

Пальцы техника потянулись к его шлему, надвинули на лицо дыхательную маску и опустили забрало.

Сухой щелчок, чавкающий звук расправившегося под давлением уплотнителя, первая порция горьковатой воздушной смеси из плотно облегающей мышцы лица маски, и тишина… Глубокая, всеобъемлющая тишина, в которой медленно, как крышка гроба, опускается массивный овальный люк посадочной капсулы.

По телу Наумова пробежала невольная дрожь. Он лежал, туго схваченный ремнями, что пристегивали его к жесткому пластиковому каркасу, который имитировал собой некое подобие кресла. Свет внутри капсулы внезапно моргнул и сменился на красный.

Тишина раскололась.

— «ZERO–FIVE… ZERO–FOU… ZERO–THREE… ZERO–TWO… ZERO–ONE…»

Мягкий голос бортового компьютера, выговаривающий цифры обратного отсчета на безукоризненном английском языке, подействовал на Наумова шокирующе.

Он вдруг ясно понял, сколько миллионов километров отделяет его от Земли…

Его душа, которая, как ему казалось, очерствела в боях и разучилась испытывать иррациональный страх перед неизбежными событиями, на этот раз взбунтовалась. Полковник был и оставался отличным солдатом, прекрасным, закаленным и проверенным в боях командиром, но этого оказалось мало — он был хреновым космонавтом, а это сейчас вдруг стало главным.

Он привык управлять стропами парашюта, делать все своими руками и, случись что, пенять лишь на себя. Но, как выяснилось в эти секунды, он не верил ни компьютеру с мягким, явно женским голосом, ни любой другой системе посадочной капсулы.

В эти секунды Наумов ощутил себя уложенным в гроб, ящик с бронированными стенками, который спустя секунду кувыркнется с орбиты…

Цепь замкнулась.

Внезапное ускорение неприятно отозвалось во внутренностях ощущением их щекотливого зависания — это капсула, освободившись от магнитных захватов, начала свой разгон по стволу стартовой катапульты, будто пуля, — только что не вращалась по нарезам этого самого ствола…

Воздух, насильственно вдуваемый в его сжавшиеся легкие, имел горьковатый привкус.

Полковник зажмурился.

Он знал, что уже не в силах что–либо изменить, — оставалось лежать, дыша часто и равномерно.

Что он и делал.

«Какого черта они послали сюда именно меня?»

Наумов впервые задал себе этот вопрос. Всю жизнь он подчинялся приказам, убеждая себя, что только так и нужно поступать настоящему офицеру… Но сейчас, падая в бездну космического пространства, отделенный от нее лишь утлой скорлупой брони, он вдруг осознал, что его назначение на Ганимед выглядело по меньшей мере абсурдным. Он не имел никакой специальной космической подготовки, не был ни полиглотом, ни космополитом, — при желании он мог бы назвать еще с десяток критериев, по которым его кандидатуру должны были неизбежно отвергнуть…

Единственное, что он умел, — это грамотно воевать на земной тверди.

Ощущение невесомости пришло подкатившей к горлу тошнотой. Затем он почувствовал, как в недрах капсулы что–то завибрировало, задрожало, и динамик внутренней связи вдруг выдал какой–то отчет о производимом действии. Мозг полковника не отреагировал на это сообщение. Словарного запаса его английского не хватило, чтобы осознать смысл доклада бортовой системы.

Зато он осознал нечто другое — его вызов в Москву и назначение на Ганимед выглядели так странно и скоропалительно, что не оставалось сомнений — он понадобился тут именно в силу своих военных навыков, и этот критерий перевешивал все остальные.

Полковник падал в бездну, не видя, но ясно ощущая ее. Чтобы не концентрироваться на этом пагубном чувстве свободного падения среди необъятной пустоты, он попытался вызвать в своем воображении какие–нибудь воспоминания, но добился лишь того, что перед мысленным взором встал тот самый злополучный день, когда его, вырвав из боя, отправили в Москву…

Глава 2

Ганимед. Российский сектор освоения. 25 августа 2029 года…

Рывок парашютной системы Наумов мог отличить от тысяч других внезапных динамических перегрузок.

После рева двигателей, выматывающей, тошнотворной невесомости и столь же изнурительной тяжести при коротких включениях тормозных сопел замедленное куполами падение показалось ему чуть ли не райским ощущением.

Однако в данный момент полковника продолжало заботить несколько другое.

Могло ли его командование на Земле предвидеть ту ситуацию, в которую сейчас попала «Альфа», еще девять месяцев назад, когда его внезапно откомандировали на борт?

Логика подсказывала ему: предвидеть могли, но только в том случае, если «Гарри Трумэн» покинул орбиту Земли чуть раньше, чем «Альфа», и направился к Ганимеду с вполне определенной целью…

Он не успел закончить свои логические выкладки — на выступающей приборной панели капсулы одна за другой начали загораться зеленые искорки индикаторов.

Очевидно, спуск подходил к концу.

Точно…

Удар о землю, вернее — о Ганимед, показался ему сопоставимым с падением в металлической бочке с высоты нескольких этажей. Каркас под полковником просел, принимая на себя часть удара, но и ему досталось изрядно — казалось, в теле перетряхнуло все кости.

На индикационной панели вспыхнуло еще несколько предупреждающих искр, что–то пробубнил динамик внутреннего оповещения, а затем раздался неприятный, протяжный скрежет, вслед за которым на скафандр Наумова посыпалась окалина.

Люк над его головой открывался.

Электромагнитные замки ремней щелкнули и отключились.

Он был на месте…

* * *

Двигаться в скафандре оказалось крайне неудобно. Наумов провозился несколько минут, прежде чем сумел освободиться от захватов амортизирующего каркаса и вылезти из капсулы.

«Да, на бравого космодесантника не тяну…» — с внутренним раздражением подумал он, оглядевшись по сторонам.

Как показалось Наумову, скафандр не только стеснял движения, но и ухудшал видимость — дымчатое стекло гермошлема видоизменяло мир вокруг, сглаживало тени и пропорции, скрадывало расстояния. Возможно, он просто не привык к такой экипировке…

Вокруг было пусто и тихо. В прозрачном фиолетовом небе царил яркий серп Юпитера. Из немногих познаний в астрономии Виктор Сергеевич помнил, что Ганимед всегда повернут к планете–гиганту одной своей стороной, точно так же, как спутница Земли — Луна.

Впрочем, имело ли это сейчас какое–то значение?

«Скорее всего, что — нет…» — мысленно решил Наумов, продолжая изучать местность, одновременно стараясь свыкнуться с таинственным сумраком и мягкими, размытыми тенями, что отбрасывали хаотичные нагромождения каменных глыб, раскиданные повсюду, насколько хватало глаз.

Рельеф Ганимеда, сформированный вторжением сюда людей, имел весьма удручающий и крайне незамысловатый вид. Прежде этот спутник Юпитера был покрыт толстым панцирем ископаемого льда, а теперь, когда на его орбите зажглось маленькое термоядерное солнце, лед растаял, превратившись поначалу в разреженную и ядовитую атмосферу, а уж потом, после запуска процессоров переработки, — в пригодный для дыхания человека воздух. В результате таяния льдов каменные глыбы, которые на протяжении миллиардов лет были впаяны в толщу ледников Ганимеда, просто опустились до уровня твердой поверхности, образовав хаотичные непроходимые нагромождения.

Капсула Наумова совершила посадку меж таких каменных торосов и сейчас лежала на боку, полузарывшись в острый щебень, совсем не похожий на лунный реголит. Борта посадочного аппарата были обожжены до такой степени, что броня казалась изъеденной каким–то фантастическим грызуном, — местами она отслаивалась, опадая вниз черными хлопьями окалины.

Нельзя сказать, чтобы вид посадочного аппарата подействовал на Наумова ободряюще. Тем не менее, осмотрев местность, он вернулся к нему, заглянул внутрь, нашел прибор связи и попытался вызвать «Альфу».

К его удивлению, борт ответил практически сразу.

— Полковник, это вы? — спросил коммуникатор голосом Гормана. Не было слышно ни позывных, ни установленных формулировок — создавалось ощущение, что его выхода в эфир ждали на всех мыслимых частотах.

— Да, Наумов на связи. Что нового, господин Горман?

— Зовите меня Патрик, хорошо? — неожиданно попросил командир «Альфы», и Наумов заметил, что напряжение в голосе капитана не убавилось.

— Что–то случилось? — спросил он.

— Очередные проблемы, — скупо ответил капитан. — Я рад, что вам удалось сесть без приключений. Мы вели вашу капсулу с борта по каналам телеметрии, но я все равно волновался.

— Назовите мои координаты, — попросил Наумов. — И сообщите, что за новые проблемы.

— Да, конечно. У нас произошел сбой в системе автоматического выброса, и буквально перед вами к Ганимеду отправилась еще одна посадочная капсула. Мы не знаем, был ли кто–то на ее борту…

— Вы подразумеваете, что там мог кто–то быть? — не совсем тактично перебил его Наумов, сделав ударение на слове «мог».

— Нет. Практически это невероятно, — поспешил рассеять его опасения Горман. — Скорее всего самопроизвольное срабатывание автоматики. Такое, к сожалению, иногда происходит. Однако я бы хотел, чтобы вы обследовали ее, полковник. Капсула, по данным наблюдения, лежит в двух километрах к северу от места вашей посадки. Это направление совпадает с дорогой к ближайшему населенному пункту. Вы находитесь в семи километрах южнее границы русского и американского секторов освоения. Ближайший космодром в тридцати километрах севернее вас, двигаться нужно в глубь российской территории.

— Здесь есть магнитное поле и полюса? — осведомился Наумов, взглянув на циферблат вшитого в рукав скафандра компаса. Стрелка действительно придерживалась строго определенного направления.

— Да, хотя тут нет естественного геомагнитного поля, но зато присутствует искусственное. На полюсах Ганимеда смонтированы специальные генераторы, — объяснил Горман. — Без магнитного щита, отклоняющего часть излучения, жизнь на поверхности была бы затруднительна.

— Ясно. — Наумов сориентировался. — Мой передатчик в скафандре сможет вызывать вас?

— Пока что нет. Мы уже выбросили над российской зоной спутник–ретранслятор, но он еще не занял отведенную ему точку на геостационарной орбите. Приблизительно через два часа он выйдет на позицию и тогда перекроет зоной своего действия весь российский сектор. Любой сигнал будет ретранслирован им на «Альфу».

— Хорошо. — Наумов еще раз взглянул на компас и начал искать подходящий проход между каменными глыбами. — Будем поддерживать связь по мере возможности.

— О’кей. Как заработает спутник, вызывайте немедленно.

— Вот еще что, Патрик, — произнес Наумов, прежде чем отойти от своей капсулы, — на всякий случай, хоть они и молчат, оповестите эфир о моем появлении. Не хочу, чтобы меня воспринимали как неожиданный сюрприз.

— Вы опасаетесь конфронтации, полковник? Но на Ганимеде, насколько мне известно, нет никакого вооружения, только несколько десятков человек полицейской службы колонии.

— Зато оно есть на «Гарри Трумэне», — мрачно напомнил Наумов.

— Да, конечно, вы правы. Я попытаюсь оповестить всех, по крайней мере, выпущу эту информацию в эфир.

— Тогда до связи, господин Горман. И не психуйте, я сделаю все, что в человеческих силах.

— Спасибо, полковник. Я… Мы все надеемся на вас.

* * *

Первые шаги по каменистой почве Ганимеда дались Наумову с трудом. Скафандр здорово стеснял движения, но он не решился снять его и оставить в капсуле. Фиолетовое небо над головой, унылый лунный ландшафт вокруг без каких–либо признаков человеческого присутствия — все это здорово давило на психику, постоянно напоминая о том, что он не на Земле.

Впервые в жизни.

Это утверждение имело для Наумова особый смысл. Человеку, который хоть раз менял климатическую природную зону, должно быть хорошо знакомо это ощущение — когда вокруг тебя вдруг оказывается непривычный мир. Не те звуки, другая растительность, животные, о повадках которых можно только догадываться, люди, чей язык, поведение и нравы — тайна для тебя, — все это в первый момент сильно действует на нервы… Здесь же, сделав несколько шагов, Наумов вдруг поразился ирреальности своих ощущений. Будто то самое, много раз испытанное им чувство морального одиночества вдруг усилилось в сотни раз…

Казалось бы, война на Кавказе сделала из него неплохого альпиниста, так что валуны, раскиданные тут и там вокруг места посадки, для него не проблема. Тишина в эфире? Не страшно. Тем более он был предупрежден о ней заранее.

И тем не менее он чувствовал себя словно новобранец, заброшенный в глубокий тыл противника без соответствующей подготовки…

Найдя проход между валунов, он преодолел первое препятствие и увидел перед собой пространство огромного кратера, точно такого, какие во множестве присутствуют на Луне. Освещенная тусклым светом Юпитера, перед ним лежала равнина желтовато–коричневого цвета. Границы кратера терялись вдали, обозначая себя сумеречными, серыми линиями у самого горизонта.

Дикую красоту этого ландшафта нарушало несколько явных следов человеческой деятельности. Во–первых, широкая многополосная автомагистраль, черной ниткой перечеркивающая дно кратера, а во–вторых, далекие, призывные огни каких–то многоэтажных строений.

Сверившись с компасом, Наумов повернул на север. Это направление совпадало с ведущей к далеким строениям дорогой.

Над головой по–прежнему плыл исполинский серп Юпитера. Видимо, до рассвета было еще далеко. Расстояние до угадывающихся в сумраке ночи огней он определил как пять–шесть километров по прямой, но, учитывая разреженность атмосферы и непривычные глазу освещение и рельеф, он допускал, что мог ошибиться в своей оценке.

Давала знать о себе и иная сила тяжести. Шаг Наумова, несмотря на громоздкий скафандр, был размашистым, и идти не составляло особого труда.

Все эти ощущения сливались в нем, тревожили, вызывали чувство оторванности от всех и вся — какого–то совершенно необъяснимого, глобального одиночества.

Наумов хмурился, стараясь как можно чаще смотреть по сторонам, хотя был уверен — проявись в этой немой пустоте какое–то движение или звук, он бы заметил его сразу…

И тем не менее вид второй посадочной капсулы, чей контур внезапно появился из–за кучи придорожных валунов, заставил его вздрогнуть, а сердце — часто забиться, прежде чем Наумов совладал с не в меру напряженными нервами.

Продолговатый посадочный аппарат длиной около трех метров — эдакое обугленное ископаемое яйцо динозавра — торчал из небольшой конической воронки, образовавшейся при его падении. Рядом бессильными белыми языками протянулись опавшие парашютные купола системы окончательного торможения.

Подойдя ближе, он понял, какая деталь встревожила его.

Люк посадочной капсулы был открыт.

Он подошел сбоку с таким расчетом, чтобы лежащий внутри аппарата человек не смог увидеть его приближения, и заглянул за край откинутого люка, откуда истекал мягкий, приглушенный свет.

Мышцы Наумова окаменели от напряжения — он был готов к любому обороту событий, однако спускаемый аппарат был пуст.

От борта посадочной капсулы к дороге, что тянулась к недалеким уже огням высотных зданий, уходили едва заметные, слабо отпечатавшиеся в мелком, остром гравии следы подошв.

«Значит, самопроизвольное срабатывание автоматики, господин Горман?..» — подумал он, потянувшись к прибору связи, который располагался на панели управления внутри капсулы, но в этот миг внешние микрофоны скафандра передали далекий, прозвучавший где–то на пределе слышимости звук, который заставил Наумова отдернуть руку и оглянуться.

Звук постепенно становился четче, явственнее.

Он был очень хорошо знаком полковнику Наумову. В разных ситуациях этот равномерный деловитый стрекот нес либо спасение, либо смерть…

Это был шум приближающегося вертолета.

* * *

В темноте покинутого здания резко, неприятно прозвучали шаги. Человек, что появился в дверном проеме брошенной жильцами квартиры, был экипирован точно так же, как и женщина–снайпер, только что поразившая вертолет Военно–космических сил США двумя точными, хладнокровными выстрелами.

Забрало его гермошлема оказалось поднято, и в сумеречном, пробивающемся через оконный проем свете от горящей на улице машины он казался немного старше своих сорока двух лет. Голографическая нашивка на грудной пластине скафандра выдавала его имя, звание и расовую принадлежность:

«Наумов Виктор Сергеевич. Полковник. ВКС России».

— Послушай, девочка, тебя как зовут? — спросил он, выглянув в окно.

Она не ответила. Помедлив несколько секунд, подняла руку, все же прикурив измятую сигарету. Выпустила дым и взглянула в глаза полковника.

Грохот на улице стих. Отзвенели последние осколки стекла, и в темно–фиолетовой ночи вдруг стали отчетливо слышны два звука: за окраиной города, на лысом каменном пригорке надсадно взвыл, набирая обороты, атмосферный процессор, автоматика которого уловила дым и теперь пыталась в экстренном порядке восстановить нарушенный взрывом химический состав воздуха. Вторя ему, на освещаемой пожаром, засыпанной обломками мостовой характерно и неприятно для человеческого слуха зазвучали сервоприводные моторы нескольких машин–уборщиков, которые выползли из вестибюлей неповрежденных зданий и теперь бестолково ползали по тротуару, натыкаясь на бетонные обломки разрушенного дома и горящий остов вертолета.

Женщина перевела взгляд с Наумова на улицу.

Машины, предназначенные для подметания улиц, не могли справиться с многотонными кусками мусора и жалобно выли сервоприводами, словно бы расписываясь этим заунывным звуком в собственном бессилии и недоумении.

«Вот так и будет, — вдруг с горечью подумала она, глядя вниз. — Мы исчезнем, оставив после себя руины зданий и бестолково ползающие машины…»

Прошлое…

Ее звали Лада…

Неудачное имя для колченогой девочки с заячьей губой.

Лада родилась в окрестностях Череповца, и соседство этого угрюмого, задымленного, насквозь пропитанного смогом города наложило жестокий отпечаток на гены новорожденного ребенка.

Впрочем, не только ядовитые выбросы в атмосферу от десятков промышленных предприятий города повлияли на обстоятельства ее появления на свет.

Так часто бывает в жизни: одних людей судьба при рождении одаривает сверх меры, а у других отнимает все, вплоть до надежды когда–либо выкарабкаться из бездонной ямы роковых обстоятельств.

Лада как раз оказалась причислена ко второй категории. Ее родители беспробудно пили, ютясь в старой, покосившейся хибаре на окраине города–гиганта.

Таким образом, дальнейшая судьба девочки казалась предрешенной в самый момент ее рождения, когда мать, растрепанная, без времени состарившаяся женщина с отекшим, изможденным лицом, корчась в родовых муках, наконец исторгла плод, лежа на полу подле старого дивана, произведенного, наверное, еще в эпоху социализма.

Если бы Лада родилась в роддоме, то, возможно, средь окружающего ее появление в мир мрака еще мог сверкнуть лучик надежды, но, увы, этого не случилось, — мать родила ее дома…

Кое–как поднявшись с пола, она, скорее подчиняясь инстинктам, чем разуму, вытерла мокрое тельце новорожденного ребенка краем скомканной, давно не стиранной простыни, да так и оставила орущего младенца лежать в смятой, дурно пахнущей постели.

— Ладно! Не вопи! — грубым, совсем не женским голосом крикнула она, едва посмотрев в сторону новорожденной, и пошла, держась за стену, к плотно притворенной двери, из–за которой доносились пьяные, неразборчивые голоса.

Облик нестарой еще женщины, которую качало от пережитых мук и доводящего до безумия желания выпить, говорил о полной деградации, как физической, так и духовной. Казалось, что она напрочь забыла о ребенке, который кричал, беспомощно откинув головку, как и у большинства новорожденных, непропорционально большую для крохотного тельца… Стремления матери оказались противоположны инстинктам самого примитивного животного — она пыталась уйти прочь от рожденного несколько минут назад ребенка на кухню, к заветной для ее тусклого сознания бутылке, содержимым которой ее сожитель со своим товарищем уже вовсю отмечал появление на свет новой жизни.

Из–за двери вдруг высунулась его всклокоченная голова.

— Как ты говоришь? — дебильно ухмыльнулся он, растянув рот в пьяной ухмылке. — Лада? Девочка, что ль?

— А пошел ты!.. — грубо оборвала его женщина, которой казалось, что она сейчас сойдет с ума, если срочно не примет необходимой дозы спиртного. — Я сказала не «Лада», а «ладно», дурак, отойди с дороги, видишь, мне худо!

Ее сожитель посторонился, глядя в сторону маленького живого комочка, что копошился в смятых, заскорузлых простынях.

— Ты, дура, сиську–то дай, слышь — орет, жрать хочет!

— Ты сделал, ты и корми!.. — огрызнулась она, оттолкнув его с дороги.

Сожитель покачал головой, еще раз посмотрел в сторону кровати и, шаркая ногами, пошел назад, на кухню.

— Ну Лада так Лада, мне то что… — опять глупо ухмыльнулся он, грузно опускаясь на табурет. — Давай обмоем это дело, слышь, Серега! — пьяно обратился он к молодому, заросшему щетиной бомжу, который сидел за столом, подперев голову обеими руками и что–то тихо выл себе под нос — не то от какого–то ведомого только ему удовольствия, не то от белой горячки…

За окном в знойном удушливом мареве плавилось асфальтовыми миражами жаркое лето две тысячи пятого года.

Ганимед. Российский сектор освоения. Настоящее…

— …Зовут Лада, — хмуро отозвалась она на пристальный взгляд Наумова. Окурок, прочертив огненную дугу, шлепнулся о мостовую, взметнув фонтанчик тускло–красных искр.

— Ты с «Альфы»? Это ты угнала спасательную капсулу? — спросил полковник.

— Да, — в ее лаконичном ответе прозвучала внезапная обреченность.

— Почему ты не в криогенной камере? — поинтересовался Наумов, опуская раму окна.

— Мне там нечего делать, — спокойно отозвалась она.

Ее ледяной тон задел полковника, но он сдержался, подавив в себе желание одернуть ее.

— Послушай… — ровным, может быть, чуть–чуть подрагивающим голосом произнес он. — Это ведь ненормально, согласись, — тут не Земля, а глубокий космос. Колония, понимаешь? Ты не на трамвае катаешься, чтобы вот так запросто спрыгнуть с подножки и идти по своим делам… Я уже не говорю о правомочности твоих действий против вооруженных сил США…

Она выслушала его слова, сжав губы в ровную жесткую линию. Отсветы пламени от горящего вертолета плясали по правильным, безукоризненным чертам ее лица, делая матовую кожу еще более бархатистой и привлекательной.

Наумов невольно отметил то нечеловеческое спокойствие, с которым держалась эта странная женщина. Казалось, что она полностью отдает себе отчет во всем, вплоть до мельчайших деталей…

— Скажите, полковник, а вот это, — ее взгляд красноречиво метнулся к окну, где еще клубилась пыль от рухнувшего дома и продолжал полыхать остов вертолета, — это нормально?

— Ты о чем? — прищурившись, уточнил он.

— О пустых зданиях, военных вертолетах, бездумной стрельбе по теням, — перечислила она, глядя в окно. — Или что, хотели как лучше, а получилось как всегда? — вдруг резко уточнила она, обернувшись к Наумову. — Мало наигрались в войну на Земле? Ведь это же была МЕЧТА, понимаешь? — с внезапной горечью произнесла Лада, сжав в пальцах пластиковый приклад крупнокалиберной снайперской винтовки явно российского производства. — Мечта… — спустя секунду едва слышно повторила она, словно впервые задумавшись над тайным смыслом этого слова…

Прошлое…

Первые пять лет жизни совершенно не сохранились в сознании девочки.

Она развивалась намного медленнее, чем обычный, окруженный заботой и вниманием родителей ребенок, и ее память поэтому не задержала в себе ничего, кроме, может быть, нескольких смутных, размазанных теней–образов.

Первое яркое, запомнившееся на всю оставшуюся жизнь впечатление оказалось связано с седой косматой женщиной, чья заскорузлая рука цепко держала ее за плечо, в то время, как огрубевший от пьянства голос бормотал где–то над головой с монотонностью, которая доводила сжавшуюся в комок девочку до сонного отупения:

— Подайте, люди добрые, Христа ради… — невнятно твердил над головой этот самый голос… — Мы беженцы… Дочка голодная… Христа ради…

Только много позже, спустя годы, Лада, анализируя свои полуосознанные детские воспоминания, поняла, что голос этот принадлежал ее матери. Тогда же он воспринимался лишь краем ее сознания. Главным для девочки были лица — тысячи лиц, что текли мимо в узкой горловине подземного перехода метро.

Ей было скучно, неуютно и тяжело стоять, удерживая на своем хрупком детском плече вес навалившейся сзади женщины, которая, протягивая руку за подаянием, другой опиралась на девочку, оставляя под одеждой болезненные отпечатки своих скрюченных пальцев…

Лада смотрела на плывущие мимо лица, и тогда она еще не могла понять их реакции на хриплый, совсем не женский голос матери, протянутую руку с грязными, дрожащими от хронического алкоголизма пальцами. Разум девочки оказался в ту пору слишком слаб и неопытен. Казалось, работала только память, впитывая, вбирая в себя эти лица…

А людей было много. Нескончаемый их поток то увеличивался, разливаясь от стены до стены, то ненадолго уменьшался…

Одни просто шли мимо, никак не реагируя на голос, другие вдруг ни с того ни с сего ускоряли шаг, спеша миновать это место, при этом их лица напрягались, на них появлялось какое–то ненатуральное, кукольное выражение, третьи же, наоборот, поворачивали головы, обжигая две сгорбленные у стены тоннеля фигуры откровенно враждебными взглядами…

Для Лады эта мимика текущей мимо толпы была своего рода игрой, развлечением, постоянно меняющимся фоном, как в калейдоскопе, которого она, увы, никогда не держала в руках, — узор лиц ежесекундно обновлялся, но было в нем нечто запрограммированное, повторяющееся…

Выделялись среди спешащих мимо людей две относительно малочисленные группы, которые обращали внимание на уродливую девочку и ее мать. Одни не доставляли им неприятностей, наоборот, эти люди вдруг останавливались, рылись в карманах и бросали в протянутую ладонь звенящие монетки, стараясь не коснуться ее пальцами. Иногда они что–то говорили при этом, но такое случалось редко…

Другой сорт прохожих вызывал у Лады неосознанную неприязнь. Они не останавливались, но замедляли шаг, разглядывая девочку с непонятным ей, жадным, патологическим любопытством.

Ей это было противно.

Лада редко видела свое отражение — дома у них не осталось ничего, кроме кучи тряпья и голых, ободранных стен с давно отслоившимися обоями. О зеркалах, конечно, речи не могло быть. О своем врожденном уродстве она в ту пору даже не догадывалась, но все равно эти взгляды, которые словно горячий, слюнявый язык бродячей собаки облизывали ее с головы до ног, были девочке неприятны.

Со временем она научилась заранее определять в потоке лиц таких людей и даже приноровилась отваживать их, намеренно скаля зубы и показывая язык из–под вздернутой кверху губы.

Люди в большинстве своем вздрагивали и спешили отвернуться, ускоряя шаг.

Девочку это вполне устраивало.

Когда она начала ненавидеть эти лица, что изо дня в день текли мимо?

Вряд ли она была способна отыскать точку отсчета этому чувству в своей душе. Туманные образы памяти ничего не говорили ей о дне, когда она впервые почувствовала сладкое, дрожащее и неодолимое желание догнать кого–нибудь из них и впиться зубами в руку, так, чтобы брызнула кровь… Однако Лада помнила четко: она начала ненавидеть эту серую реку человеческого равнодушия, брезгливости и любопытства задолго до того, когда научилась выговаривать такие длинные слова, как «ненависть».

* * *

…Каким образом мать Лады вместе с малолетней девочкой оказалась в Москве и как ей удалось осесть в многомиллионном городе, осталось загадкой, ответ на которую ее память не удосужилась сохранить в своих зыбких, туманных глубинах, но, так или иначе, они уже больше не возвратились в маленькую, убогую однокомнатную квартиру на окраине Череповца.

Московский метрополитен и был тем самым местом, где протекала река человеческих лиц. Сам же город запомнился ей мало — он казался девочке, измученной многочасовым стоянием в метро, неприветливым, серым и угрюмым. Память Лады страдала явной избирательностью. Детство, а особенно ранний его период остались в ней как вереница порой никак не связанных друг с другом образов и впечатлений. За грохотом поездов метро, гомоном текущей мимо человеческой толпы следовало черное ночное небо, колючий, холодный снег, что острыми крупинками сек незащищенное лицо, круг света от фонаря, замызганные столики летнего кафе, покрытые шапками сугробов, хлопающая дверь приземистого, одноэтажного павильона и острый запах закисшего пива…

Этим местом обычно заканчивался их день.

Собранных в метро денег хватало матери на несколько кружек пива, куда она, страшно матерясь, пшикала из принесенного с собой баллона, и на кусок черствого хлеба для Лады, который ей неизменно совала дородная тетенька, что подавала кружки с отвратительно пахнущим пивом через маленькое квадратное окошко.

Потом они шли куда–то вдоль освещенной бесконечными цепочками фонарей улицы, что, изгибаясь, утекала в сознании девочки в черную, запорошенную колючими снежинками темноту…

Скрипящая железная дверь меж высоких бетонных опор, запах прелого, влажного тепла, липкая темнота, в которой нужно ступать осторожно, — вот то место, где к Ладе ненадолго приходили забвение и покой.

Трубы теплотрасс, изгибаясь, уходили в бетонный потолок. Ближе к неплотно прикрытой двери с них свисали искрящиеся в неверном свете дымного костерка сталагмиты сосулек, дальше, у стен, влажно капала вода и туманился пар над незамерзающими лужами воды. Едкий дым от костра, на котором мать иногда готовила подобие похлебки из различных объедков, извлеченных из ближайшего мусоросборника, уходил к потолку и оседал на нем черным налетом сажи.

Кроме них, в коллекторе на берегу Москвы–реки обитало еще человек пять–шесть. Лада почти не помнила их лиц, — добравшись до «дома», она без сил опускалась на кучу влажного тряпья, что служила ей постелью, и мгновенно засыпала. Ее худенькое тельце вздрагивало, инстинктивно зарываясь глубже в прелую ветошь, впитывая в себя ее нездоровое тепло…

Так текла жизнь до той поры, пока не умерла та седая косматая женщина, чей образ много позже был определен сознанием повзрослевшей Лады страшным и горьким в ее памяти словом — мать.

* * *

Проснувшись рано утром, озябшая, голодная, она по привычке не шевелилась, ни одним мускулом не выдавая своего пробуждения.

Просыпаться слишком рано было опасно. Демид, тощий, нескладный бомж с грязной, спутанной бородой, — как она подозревала, — молодой еще парень, выглядевший, как и все «лица без определенного места жительства», много старше своих лет именно из–за грязи и опущенности, — так вот, Демид не спал, шумно копошась неподалеку, возле потухшего за ночь костерка.

Таких терминов, как «бомж», Лада нахваталась совсем недавно, побывав вместе с матерью в РУОП Бирюлева, где усталый и злой мент коротко и выразительно растолковал ей значение данной аббревиатуры, сопроводив урок юриспруденции порцией электрошоковой терапии…

Лада лежала с закрытыми глазами, вдыхая флюиды гниющих во влажной атмосфере коллектора тряпок и ощущая, как в спину больно упирается что–то твердое и холодное.

Она боялась просыпаться, потому что знала — стоит ей пошевелиться, и вечно «озабоченный» Демид тут же потянет ее в укромный закуток, чтобы задрать подол, скрутить худую девочку–подростка и удовлетворить свою похоть…

Нельзя сказать, чтобы Ладе эта процедура внушала ужас — девочка, выросшая среди обитателей коллектора, относилась к насилию скорее равнодушно, как к повинности Но стыло в ее душе что–то мерзкое, будто она подсознательно ощущала, сколь нечистоплотно и отвратительно происходящее с ней, хотя ее не могли ни удивить, ни озадачить исходящие от плоти Демида запахи или его прерывистое, хриплое, зловонное дыхание у нее за спиной.

А еще ей не нравилось начинать каждое утро с одного и того же.

Твердое, острое и холодное давление в спину не слабело, будто рядом с ней, упираясь между лопаток, лежала груда битых кирпичей или железного лома…

Не выдержав, Лада пошевелилась и рывком села, сбросив с себя укрывавшее ее тряпье.

В тусклом свете занимающегося весеннего утра, что пробивалось косыми бледными лучами сквозь отверстия вытяжной вентиляции в крыше бетонной коробки коллектора, ее худое лицо с острыми чертами выглядело землисто–серым.

Демид, услышав движение, повернулся всем корпусом При виде Лады, что сидела, глядя расширенными глазами в кучу окружающего ее тряпья, он издал судорожный, сипящий вздох.

Вздернутая верхняя губа девочки вдруг задрожала.

Почуяв неладное, Демид встал и подошел к ней.

Лада сидела не шелохнувшись, глядя в одну точку, на мать, которая застыла подле, странно разведя в стороны окоченевшие уже руки, словно бы пыталась в этом последнем жесте обнять все — и закопченный потолок коллектора, и невидимое за ним утреннее небо, и плывущие по нему облака…

Ее остекленевшие глаза были широко открыты, рот с посиневшими губами плотно сжат. Она лежала на влажном полу, едва прикрытая полуистлевшим тряпьем, словно брошенный на свалке манекен, давным–давно отслуживший свое и валяющийся тут, обезображенный временем…

Впервые Лада видела смерть так близко, что называется в упор.

— Сдохла старая сука… — беззлобно произнес Демид, опускаясь на корточки около оцепеневшей Лады. — Кто ж тебя теперь кормить будет? — похотливо покосившись на нее, спросил он.

Рука Демида потянулась к ней, с уверенным проворством проскользнула под ветхую одежду, больно сжала только начавшую формироваться грудь.

Лада молча вырвалась.

В дальнем углу коллектора пришла в движение еще одна куча грязного тряпья, и оттуда появилась совершенно лысая, трясущаяся голова старика.

— Што там, Демид? Што шумишь, козел? — шамкая беззубым ртом, поинтересовалась голова.

Глаза Демида вдруг подернулись кровавой поволокой.

Лада знала, что последует за этим. Он возьмет ее силой, зверел Демид в считанные секунды, и среди бессильного населения коллектора не было у молодого бомжа достойного противника.

В другой день она бы смирилась, но сейчас, инстинктивно отодвигаясь в сторону, она смотрела на воздевший к грязному потолку иссохшие руки труп матери, ее остекленевшие глаза, и в душе Лады, возможно, впервые за всю ее жизнь, вдруг шевельнулось неосознанное чувство собственного достоинства, — спроси ее, и Лада бы не ответила, что за бес вселился в нее в тот момент, когда Демид, грубо толкнув ее на кучу тряпья подле трупа, сопя, начал расстегивать штаны…

Извернувшись, она ударила его в пах…

Налитые кровью и похотью глаза некоронованного короля коллектора вдруг потускнели, вылиняли, став на секунду точно такими, как у умершей женщины, — ноги Демида подкосились, и он с невнятным стоном рухнул на колени, опершись одной рукой о грязный бетонный пол.

Лада вскочила, будто ее ошпарили.

Сейчас она походила на маленького уродливого зверька.

Из легких Демида с шумом вышел воздух.

— Сука… — прохрипел он, протягивая в сторону девочки вторую руку с растопыренными пальцами. — Что ты сделала, гадина… — слова выходили из его перекошенного рта натужно, хрипло… — Загнешься теперь… Убью…

Лада знала, он не врет.

Развернувшись, она беспомощно посмотрела по сторонам, а потом вдруг, не произнеся ни слова, бросилась к приоткрытой ржавой двери…

Больше Лада никогда не возвращалась сюда.

* * *

Она еще не знала, да и не могла знать о том, что судьба ее уже предрешена целой цепью, казалось бы, не связанных между собой событий.

…С космодрома на мысе Канаверал, во Флориде, стартовал последний транспортный челнок, доставивший на околоземную орбиту завершающий модуль для сборки первого американского космического крейсера.

…В Японии на заводе компании «Сангус» в узком кругу состоялась презентация первой модели искусственного человека. Тонко завывая приводами, манекен с лицом витринной куклы прошел перед собравшимися под их бурные аплодисменты.

…В России, на одной из тихих московских улочек, свалили три ствола огромного тополя, которые росли из одного корня. На этом месте остался уродливый тройной пень, окруженный потрескавшимся от мертвых теперь корней асфальтом.

Глава 3

Земля. Подмосковье. Декабрь 2024 года

Зимой темнеет рано. В этот звездный, безлунный вечер в поселке Гагачьем редко горели фонари, бросая желтые пятна нездорового электрического света на голубой, пушистый, искрящийся снег, что лежал сугробами вдоль кирпичных заборов, распиханный недавно прошедшим грейдером по обе стороны единственной улицы…

Сразу за крайним домом, за полосатыми столбиками, что скупо обозначили мост через ручей, мрачной громадой возвышался лес. Там было еще темнее, чем в поле, за опушкой, и серые коробки невысоких, давно покинутых зданий таинственными пятнами маячили меж стволов.

Если пойти к ним нетронутой целиной, где теперь снега намело по пояс, то в такой тьме можно внезапно налететь на обрывки ржавого проволочного заграждения или притаившийся меж сосен давно вылинявший и потерявший свои краски плакат:

«СОЛДАТ, БУДЬ БДИТЕЛЕН НА ПОСТУ».

Раньше, еще в начале девяностых годов двадцатого века, попасть в поселок, не имея на это специальных полномочий, было весьма и весьма проблематично. Здесь находился секретный объект номер двадцать четыре.

Сейчас же в Гагачьем оставалась лишь рота внутренних войск, которая несла караульную службу на ветшающих останках былого величия и мощи Советских вооруженных сил. Кроме ее казарм и складов, по окрестностям было разбросано несколько дач, до сих пор принадлежащих Министерству обороны. Раньше в этих кирпичных двухэтажных домах жили научные сотрудники двадцать четвертого объекта, а теперь сюда изредка наезжали большие армейские чины, чтобы поохотиться в лесу на расплодившихся зайцев.

Как сказал бы философ: «Все течет, все меняется…»

Пухлые, свисающие с остроконечных жестяных грибков сугробы теперь могли вызвать у какого–нибудь сотрудника иностранной разведки разве что приступ острой ностальгии… Никого больше не интересовали спрятанные в заснеженном лесу подземные бункера и некогда строго секретные коммуникации.

А зря…

Кривые, выведенные от руки надписи типа «ДМБ–2015», выбитые окна выступающих над землей одноэтажных бетонных коробок, полинявшие плакаты — все это никак не отражало истинной сути вещей.

Среди унылого запустения зимнего леса трудно было вообразить себе, что глубоко под землей все осталось на своих местах.

За мощными дверями толщиной в полметра тянулись темные коридоры бункеров, скупо подсвеченные на перекрестках и разветвлениях тусклыми, горящими в полнакала лампочками дежурного освещения. Воздух в коридорах оставался чист — тихо, едва слышно в мрачных глубинах шелестели чудовищных размеров вентиляторы, поднимая тонны воздуха по тесным стволам вентиляционных шахт. В скупом свете поблескивали кафель и хром. Тьма гнездилась по углам помещений, концентрируясь в матовых глубинах погашенных мониторов.

«Гаг–24» спал, покрытый вуалью забвения, и она хранила секретный объект намного надежнее, чем многометровые заграждения, контрольно–следовые полосы и пулеметные точки на покосившихся вышках разрушенного периметра.

* * *

В этот тихий морозный вечер на единственной дороге, что, пройдя через поселок, оканчивалась тупиком, перед крашеными железными воротами военной части показались яркие пятна света от фар.

По заснеженному шоссе уверенно скользила «Волга» серого, почти не отличимого от дороги цвета. Если смотреть сбоку, то «ГАЗ–31020» — последняя, только поставленная в серию модель — походил на достаточно приблизительную копию «Мерседеса», причем эта самая «приблизительность» отнюдь не играла в пользу «Волги» при более внимательном рассмотрении.

Машина промчалась через мост и, не снижая скорости, въехала в поселок, оставляя за собой вихрящуюся хмарь потревоженного снега, который в свете фонарей оседал мелкими серебристыми блестками.

В сонном сумеречном покое ярко вспыхнули стоп–сигналы, когда машина притормозила у одного из двухэтажных коттеджей.

В доме на втором этаже зажегся свет, на фоне закрывавших окно жалюзи промелькнула чья–то тень. Очевидно, гостей не ждали, — прошло пять или шесть минут, прежде чем хлопнула входная дверь и по дорожке к воротам проскрипели неспешные шаги.

— Кто там? — осведомился уверенный, явно привыкший отдавать приказы зычный голос.

Чмокнув примерзшим уплотнителем, открылась задняя дверь машины.

— Антон Петрович? Не ждешь, значит, гостей? Вопрос был риторическим.

— Я спрашиваю: кто? — не меняя тембра, вновь осведомился голос.

— Да свои, свои!.. Старых друзей не узнаешь, Антон, совсем одичал в своей глуши?!

— Николай, ты, что ль?! — чуть более радушно, но все еще недоверчиво воскликнул хозяин коттеджа, и замерзший засов протяжно скрипнул, двигаясь в пазу. — Вот уж кого не ждал… — пробормотал он, распахнув калитку.

У дома, под скатом крыши загорелся фонарь, осветив протоптанную в снегу дорожку и хозяина — сухого, жилистого старика, которому как раз и принадлежал уверенный, зычный бас.

— Здравия желаю, товарищ генерал–майор! — не то шутя, не то серьезно произнес посетитель, вскинув руку к неуставной меховой шапке. Был он тоже в годах, но еще в силе: широкие плечи, крупное волевое лицо.

— Ну, не ждал, не ждал… — опять повторил старик, неловко обняв приезжего. — Пошли, чего стоим, — вдруг спохватился он.

— Зарайский, давай коробки! — приказал гость, вслед за стариком направляясь к освещенному крыльцу.

Водитель и двое охранников тут же вышли и, достав из багажника машины увесистые пластиковые кофры, гуськом потянулись к дому.

— Да ты, Антон Петрович, тут устроился, прямо как медведь в берлоге! — с добродушной усмешкой произнес поздний гость, снимая шубу, из–под которой вдруг сверкнули золотым шитьем генеральские погоны. — Забыл, значит, своего замполита и Афган забыл, да? И Абхазию не помнишь?

— Не зубоскаль, все я помню… — Старик только начал приходить в себя от неожиданного визита. Очевидно, что он жил один уже давно и отвык от гостей. — Время сам знаешь какое. Теперь добрые люди по ночам не шастают.

— Ага… А кто сказал, что я добрый человек? — Николай повесил шубу прямо на вбитый в деревянную панель гвоздь и, хитро прищурившись, вдруг протянул руку, резким движением отдернув занавеску в углу прихожей. В тусклом свете бра холодно сверкнул вороненый автоматный ствол прислоненного к стене «АКСУ» с примкнутым магазином. — Вижу, есть тебе чем встретить поздних гостей… — с укором в голосе произнес он. — Хорош. Неужели так тебя люди обидели?

Вопреки ожиданию, старик не смутился.

— Холостые, не видишь, что ли… — ответил он, кивнув на навинченную вместо компенсатора насадку для автоматической стрельбы холостыми патронами. — Пугач. Хватит уже кровушки, полили ее достаточно. А что до дураков, так им и того достаточно, приезжали тут раз, ломились. А ты, я смотрю, сменил ведомство? — в свою очередь, осведомился он, кивнув на выставленные напоказ нашивки. — ФСБ теперь, значит?

— Все меняется, Антон, и мы тоже…

На пороге прихожей появились водитель и охранник. Старик жестом указал в сторону комнаты — проходите, мол, а сам поправил занавеску, спрятав за ней «Калашников».

Два генерала — один в отставке, другой ныне действующий — прошли в комнату, где уже распаковывались привезенные с собой кофры. На журнальном столике появилась нарезанная колбаса в вакуумных упаковках, мясо, фрукты — все импортное, аппетитное, затянутое в толстый полиэтилен. Единственным русским продуктом, перекочевавшим на стол, оказалась водка.

Быстро и профессионально сервировав стол на двоих, водитель и охранник пошли к выходу.

— Погоди, Николай, — спохватился хозяин, — что ребятам в машине мерзнуть, пусть остаются, дом большой.

— Не волнуйся, Антон, они заночуют в роте «ВВ». Слышишь, Зарайский, прямо по улице и упрешься в ворота части. Я звонил дежурному офицеру, он в курсе. И поставь машину в бокс, чтоб на улице не ночевала, понял?

— Так точно, господин генерал!

— Разговор у нас с тобой долгий, и лишние уши при нем не нужны, — объяснил свое поведение Барташов, когда хлопнула входная дверь коттеджа.

Антон Петрович вскинул на него взгляд своих не по годам живых, проницательных глаз, но возражать не стал — ехал человек в такую даль, отчего ж не поговорить…

— Видак есть? — тем временем осведомился генерал ФСБ, грузно опускаясь в кресло.

Старик кивнул в сторону старомодной «стенки», где в нише около телевизора тускло поблескивал тонированным цифровым дисплеем «SONY».

— Добро… Ты разливай пока.

Антон Петрович сел, взял уже успевшую запотеть бутылку «Столичной», со щелчком сорвал винтовую пробку и налил, глядя, как его бывший заместитель по политической части, развернувшись вполоборота, возится с аппаратурой. Наконец видак сглотнул кассету. Барташов нажал кнопку паузы и обернулся.

— Ну, Антон, за встречу? — чуть помедля, предложил он, взяв в руку рюмку.

Колвин кивнул.

Выпили молча. В эти первые минуты каждый думал о своем — оба генерала исподволь изучали друг друга, потому как жизнью были битые, недаром грудь в орденских планках, — и один, и другой прошли все, начиная от знойных, щедро политых кровью скал Афганистана и кончая тайными операциями кулуарной политики, где крови и грязи оказалось больше, чем в самом адском бою с «духами».

Антон Петрович на дружбу не оглядывался. Генералы ФСБ, равно как и их предтечи из Комитета государственной безопасности, просто так по старым друзьям не ездили. Это являлось фактом, да и Барташов не скрывал, что визит деловой. А значит, дружба — это так, побоку, для завязки разговора…

Он не ошибся.

Водка оказалась хорошей. После первой не спеша закусили, помолчали. Как бы далеко ни развела судьба, а помнилось многое, что не похоронить ни за чинами, ни за годами…

— Ну, ладно, Антон… — первым нарушил затянувшееся молчание Барташов. — Тянуть не буду. Тут я тебе один фильмец привез, ты посмотри, а потом и поговорим, ладно?

Антон Петрович кивнул.

Палец генерала коснулся кнопки, и экран телевизора моментом просветлел.

Съемка хоть и велась скрытой камерой, но изображение оказалось вполне приличным — кадр почти не прыгал, и все, что надо, по большинству исправно находилось в фокусе.

У Колвина с первой секунды нехорошо кольнуло в область сердца… Вот, значит, когда вспомнили про Антона Петровича…

На экране простиралось ровное, засеянное аккуратно подстриженной травой поле, по которому там и сям оказались разбросаны едва приметные бугорки.

«Полигон… — моментально догадался Антон. — И причем не наш, а «ихний“, — безошибочно определил он. — У нас траву не стригут, да и не сеют, кстати…»

— Полигон секретного подразделения армии США в штате Невада, — негромко пояснил Барташов. — Тут обычно испытываются все новые образцы оружия.

В поле внезапно поднялось с десяток мишеней. Отмеченный красным флажком огневой рубеж пока что оставался пуст, но вот из–за кадра внезапно донесся довольно резкий, чуть повизгивающий звук, и в фокус видеокамеры вошло нечто…

В первый момент Антон Петрович вздрогнул, глядя на хромированный скелет, который держал в руке «АР–20», опустив ее стволом к земле, будто крутой коммандос из западного боевика, потом, не то получив дистанционную команду, не то сам сообразив, что нужно делать, тот вдруг повернулся и немного нервной, подергивающейся походкой направился к красному флажку, отмечающему линию огня.

«Двигается достаточно сносно…» — отметил про себя отставной генерал, глядя, как робот поднимает руку с зажатым в металлических пальцах оружием. При этом системы его сервомоторов оказались предусмотрительно упрятаны под маскирующие пластиковые чехлы, нечто вроде доспехов, которые не позволяли разглядеть в деталях ни одного сколь–либо значимого узла этой машины…

Автоматическая винтовка в руке робота вдруг вздрогнула.

«АР–20», как и ее знаменитые предшественницы, бьет с четким, различимым на слух интервалом между выстрелами, сливающимися в длинную ритмичную очередь…

БАНГ… БАНГ… БАНГ… БАНГ…

Мишени падали одна за другой, словно там, в поле, невидимый помощник дергал за ниточки, укладывая их на землю. Ни одного промаха, никаких рикошетов, суеты, — весь магазин по одному патрону на мишень, точно в яблочко…

Запись оборвалась так же внезапно, как и началась.

Барташов вздохнул, включив обратную перемотку, потянулся к бутылке и опять разлил водку.

— Ну, Антон Петрович, что скажешь?

Колвин ответил не сразу. Помолчал, пережевывая кусок колбасы и при этом смотря в погасший экран, будто там все еще крутилось продолжение отснятого скрытой камерой фрагмента видеозаписи.

Барташов не мешал ему — развалясь в кресле, он ждал, пока бывший командир переварит увиденное.

— Ничего страшного, — внезапно безо всякого вступления произнес Антон. — Хорошая поделка, не больше.

— То есть как? — Николай Андреевич не сумел скрыть своей реакции на подобное резюме.

— Просто, — уже посмеиваясь, ответил Колвин. — Ты не специалист, Коля, извини, по тебе сразу заметно. У этой машины, что ты мне продемонстрировал, может быть, и есть будущее, но оно слишком далекое и призрачное. Поверь, на сегодняшний день этот твой «терминатор» не более чем забавная игрушка для пентагоновских генералов. Потешатся и выкинут.

Барташов покачал головой, сжав губы в упрямую линию.

— Объясни, пожалуйста, мне, рядовому неспециалисту, — без тени иронии сумрачно попросил он, забыв о рюмке, которую держал на весу во вспотевшей ладони.

— Ты пей, сейчас объясню. — Колвин откинулся в кресле и, приподняв свою рюмку, чуть качнул ею в сторону гостя.

Выпили, но напряжение осталось.

— У этой машины, что засняли твои агенты, есть два основополагающих недостатка, — подцепив вилкой кусок ветчины, объяснил Антон. — Это, во–первых, источник энергии, а во–вторых, мозг. Давай разберемся без фантастических выкладок. Мы с тобой все еще здесь, на земле 2024 года. Теперь ответь, с точки зрения реально существующих сегодня технологий, — чем ты нормально запитаешь почти две сотни сервомоторов, которые необходимы, чтобы показанный тобой робот просто двигался подобно человеку?

— Не знаю… — откровенно признал Барташов, немного расслабившись. — Аккумуляторы, наверное.

— Ну, и надолго их хватит? Ты подумай сам — ведь они пытаются создать аналог человека! У нас, даже когда мы сидим, и то что–то двигается, напрягается… а в бою? Это ведь не на полигоне, — вышел деревянным шагом, поднял пушку — бац, бац, — все мишени вповалку, публика в шоке! Там ведь нужно по–настоящему двигаться, ужиком ползать, бегать… Но стационарное питание на него не повесишь, кабель к заднице не протянешь. А все батареи для такого изделия — это, извини, чушь собачья. Сдохнут через пять минут, будь они хоть сто раз «энэрджайзером». Зря, что ли, у нас на каждую единицу боевой техники есть свои характеристики — на сколько минут боя рассчитаны. Это по своей прочности и уязвимости, а добавь сюда малый энергоресурс… Тут одно исключает другое — либо твой робот привязан к кабелю, либо через пять минут он застынет как истукан…

— Погоди, Антон, а как же в космосе? Туда ведь кабели не протягивают!

— Не путай божий дар с яичницей, Коля, не маленький уже! Там солнечные батареи, открытое пространство, море лучистой энергии, да и найди мне такой спутник, который несет в себе две сотни механических приводов. В лучшем случае десяток, ну два, и то это уже катастрофа для конструкторов.

— Хорошо, хорошо… убедил. Источник энергии будем проверять дополнительно. Возможно, что ты и прав. Мне нечто подобное тоже приходило в голову. Грош цена тому солдату, который остановится вдруг ни с того ни с сего посреди боя… это понятно.

— Ну раз понятно, стоит ли дискутировать дальше? Это день даже не завтрашний, а одному богу ведомо какой. Нужен прежде всего портативный источник энергии, желательно ядерной, чтобы такой вот механизм получил право на жизнь хотя бы в теории. Все, что показывают нам в Японии на их выставках, конечно, красиво, впечатляюще, но по большому счету несостоятельно, как только речь заходит об автономии.

— Я смотрю, ты крепко владеешь вопросом, Антон? — усмехнулся Барташов. — Не совсем еще состарился, значит…

Последнее замечание подействовало на Колвина угнетающе. Весь его энтузиазм как–то вдруг пропал, словно в нем загасили некую искру прошлого, вспыхнувшую было с прежней силой.

— Да, я владею вопросом, — с внезапной угрюмой резкостью ответил он. — Ты ведь знаешь, чем я занимался после Кавказа…

— Знаю. — Из–под добродушно–расслабленной личины Барташова вдруг на мгновение пробилось совсем другое выражение — словно блеснули из–под овечьей шкуры здоровые белые клыки матерого волка. — Потому и приехал, — впившись взглядом в осунувшееся лицо Колвина, произнес он. — Думаешь, у меня нет спецов, способных прокомментировать эту запись? Ошибаешься — есть, — не дождавшись ответа, произнес он. — Ты же умный мужик, Антон, неужели не понял, каких объяснений я от тебя жду?

Колвин не ответил. Он сидел, упершись взглядом в пустую рюмку. В ее хрустальных гранях плавился и преломлялся приглушенный свет настенного светильника.

— Значит, получается как, Коля? — вдруг глухо спросил он. — Когда нужно было лечить ребят, искалеченных на войне, мне сказали что? Нет денег, страна в заднице, сиди, мол, со своими разработками и не рыпайся, без тебя проблем по горло… А теперь, значит, деньги есть? Или жареный петух приложился к одному месту?

— Не ерепенься, Антон, все мы прошли через перестройку, развал армии. И жизнь была поровну на всех… Думаешь, «Гаг–24» единственный законсервированный объект ВПК? Думаешь, меня или кого–то другого гладило все эти годы по шерстке?

— Гладило! — с необъяснимой вспышкой ярости вдруг произнес Колвин, резко вскинув седую голову. — Про тебя не возьмусь говорить. А тех, кто загнал наших ребят в Чечню, предварительно накормив боевиков Дудаева оружием?! Кто разбазарил страну за несколько лет? Они кайфовали и кайфуют до сих пор, в то время как молодые ребята без ног сидят у станций метро на деревянных каталонках! Я ведь мог дать им ноги, мог, но на это не оказалось денег — деньги были только на новые «Мерседесы» да на конкурсы красавиц!

Он резко замолчал, понуро глядя в пол. Лицо Антона как–то вдруг осунулось, постарело, словно разом навалились годы…

— Хорош ты, праведник, — не повышая тона, но с напряжением в голосе ответил ему Барташов. — Засел тут на ведомственной даче, с «калашом» под задницей, — не подходите ко мне, обиженный я! Сижу, жру паек, получаю пенсию, а ты, страна, катись к едрене фене, американцам под звездно–полосатый флаг за их долбаные окорочка с ветчиной!.. Хорошая позиция, удобная, нигде не свербит, не дует… Ты же русский, Антон, опомнись!.. — вдруг достаточно резко напомнил он.

Его слова, очевидно, попали в точку, задев за живое отставного генерала.

— Я не засел тут! — с возрастающим с каждым словом ожесточением ответил Колвин. — И на пенсию не озолотился. Вся она там, под землей, в лабораториях «Гага». Только потому они и живые, что каждый день туда ползаю, как на работу, — то тут лампочка перегорела, то там вентилятор завыл. Слесарем тут подвизался на старости лет, все ждал, надеялся, может, опомнятся, вернутся… Опомнились, вернулись… — с горечью произнес он. — И опять–таки не калек лечить, не ребят с того света вытаскивать — киборга им подавай… Да, я могу его сделать, и эта твоя американская поделка уйдет ржаветь на полку, как только ты им покажешь видео!..

— Да не во мне дело, дурья башка! — Барташов зло сверкнул глазами на Антона и потянулся к наполовину пустой бутылке, вновь разливая водку. — Время прошло, понимаешь? — уже спокойнее, примирительно произнес он. — Страна стала немножко другой, но и мир изменился. Мы из дерьма выкарабкиваемся, голову опять приподняли, глядь вокруг, а союзников–то больше нет. Как дали американцам волю в конце девяностых, так они понемногу и загребли под себя все. Теперь весь земной шар — сфера их стратегических интересов. По голове долбают — только пыль столбом. Вон, слышал, собираются первый военный крейсер на орбиту Земли выводить. Для поддержания решений ООН. А мы теперь кто? Их сырьевой придаток, как какая–нибудь занюханная банановая республика? Или полигон для экономических экспериментов? Об этом ты думал?

— Не знаю, думал ли я об этом… — Антон Петрович запрокинул голову, проглатывая пятьдесят грамм водки. — Я конструировал сервоприводные протезы костей, совместимые с живой тканью. На это ушли годы. И все коту под хвост… Что ты думаешь, я считать не умею? Да ты хоть знаешь, сколько стоит мое изобретение, продай я его за бугор? Миллионы долларов, а ты мне говоришь про патриотизм.

— Ладно, Антон Петрович, остынь… — Барташов вздохнул, потянувшись за брошенной на стол пачкой сигарет. — Знаю, что не использовал ты «Гаг» ни в каких корыстных целях и патент никому не предлагал, знаю…

— То есть как? — Колвин напрягся. — Следили, что ли?

— А ты как думал? — Николай Андреевич прикурил, выпустив сизую струйку дыма. — Знаешь ведь наше ведомство. Тут на одном доверии, без подстраховки далеко не уедешь… Как говорится, на аллаха надейся, а верблюда привязывай… Вон недавно, может быть, видел по телевизору, деятеля одного показывали, бывший мавзолейный работник, следил за телом вождя мирового пролетариата… Сейчас знаешь чем занимается? Свою контору открыл, братву бальзамирует… Вот так–то. И это, скажу тебе, самый безобидный случай. А ну как ты, обиженный и непонятый, туда же пошел бы?

Колвин промолчал.

— Вас, работников «Гага–24», осталось всего трое. Один еще служит, второй, как и ты, на пенсии. Так вот, теми двумя, не буду пока называть фамилий, уже интересовались, пытались подкатиться. А раз слушок гуляет, то, сам знаешь, шила в мешке долго не утаишь…

— Да что утаивать–то! — опять резко ответил Колвин. — Кого они хотят, всадников без головы, что ли? Я же сказал: есть две проблемы — энергетика и мозг! Если первую я могу решить, то вторая…

— Вторая тоже решаема, Антон, — произнес Барташов. — Вот через этот чипсет. — Он залез пальцами в нагрудный карман и достал оттуда запаянный полиэтиленовый пакетик с микросхемой, у которой оказались очень своеобразные выводы — не в виде паучьих лапок, как для пайки, а с набором крохотных, почти микроскопических зажимов, какие используют в микрохирургии. — Это блок–адаптер, своего рода переходник, между головным мозгом и любой адекватной телу конструкцией, — произнес он в гробовой тишине. — Японская разработка, которой грош цена без твоей технологии самодостаточных сервоприводов. Сейчас они бахвалятся тем, что пришили голову овцы на электромеханический аналог тела и это псевдоживотное не только живо, но и исправно жрет…

Антон почувствовал, как вдруг помутилось в голове, а пальцы мелко задрожали, когда он потянулся к чипсету…

Неужели это возможно?

— Как?! — хрипло выдавил он, не коснувшись полиэтиленового пакета, словно страшился его содержимого.

— Просто до безобразия, — ответил генерал, исподволь наблюдая за своим бывшим командиром. — Самые сложные процессы нервной деятельности происходят в мозгу… Имитировать его работу действительно не по силам современной электронике, но результат этой высшей нервной деятельности всегда один — цепочка возбуждения, сигнал, транслируемый от мозга через центральную нервную систему к определенному органу. Японцы сделали буквально следующее — они замкнули все сигналы от мозга на компьютер и принялись отслеживать, что чему соответствует, а потом, когда нашли твердые аналогии, то создали вот этот блок–коммутатор, который преобразует нервное возбуждение в простой сигнал сервоприводному механизму.

Колвин, который в свое время немало поломал голову над данным вопросом, протестующе вскинул руки.

— Знаю, что скажешь… Знаю. Это опытный образец, большинство возбуждений пропадает впустую, нет внутренних органов, коим они адресованы, больше миллиона комбинаций они просто проигнорировали, не разгадав адресатов, обратной связи фактически нет. Но, Антон, разве боги горшки обжигают? Я своими глазами видел — ходит эта овца, и жрет, и все прочее…

Глаза Антона Петровича вдруг посерели, выцвели, не то от выпитой водки, не то от тех мыслей, что бродили в его голове в эти минуты.

— Коля… — наконец хрипло выдавил он. — Ты предлагаешь мне сделать зомби, я правильно понимаю? Сервоприводную машину с человеческим мозгом, у которого окажутся невостребованными девяносто процентов функций… Для чего?! Чтобы утереть нос американцам?!

Барташов поморщился, словно его посетил внезапный приступ зубной боли.

— Антон, ты знаком с таким термином, как «гонка вооружений»? — после некоторой паузы спросил он.

— Ну? — поднял взгляд Колвин.

— Так вот, «холодная война» официально, де–юре, так сказать, окончилась при Горбачеве, но де–факто шла и идет по сей день. Я знаком со статистикой и знаю, сколько позиций мы безнадежно потеряли. Понимаешь, безнадежно. Это значит — без шанса вернуть себе то мировое положение, какое занимал Советский Союз. Сейчас начинается раскрутка нового витка технологий, и это шанс для России. Мы должны хотя бы раз посадить Штаты на задницу, дать им понять, что они не являются безраздельными владыками постперестроечного мира, что мы тоже сильны, велики не в меньшей степени и скидывать Россию со счетов слишком рано.

— Ну, хорошо… — Антон поднял седую голову и взглянул на чипсет так, словно это был не кусочек кремния с хитро проштампованными микроскопическими металлизированными дорожками, а некий сгусток проказы, один вид которой заставлял гулять по позвоночнику крупную дрожь… — А кого ты собираешься сделать… — он замялся, подбирая слово, — ну этим… киборгом?

— Да навалом кандидатур, не беспокойся. Мало ли людей без роду–племени расплодилось за эти годы на улицах. Не переживай, Антон Петрович… — Он вдруг осекся, взглянув в посеревшее и осунувшееся лицо Колвина.

— Знаешь–ка что, замполит? — чуть привстав, не своим голосом произнес Антон, глядя в лицо своему бывшему заместителю по политической части. — Иди–ка ты отсюда подобру–поздорову, как и пришел. Набери себе отморозков с улицы, они по интеллекту как раз сойдут под твоих желанных киборгов, раскрась их как положено и показывай Штатам, авось напугаешь! А я в этом участвовать не буду, ты понял?!

— Дурак ты, Антон Петрович… — тяжело вздохнул Барташов, вставая. — Дураком прожил, дураком и помрешь… А жаль… — Он повернулся и, не оглядываясь, пошел к выходу.

— Эй! — окликнул его Колвин, пальцы которого еще дрожали от гнева. — Забери это, — он указал на упаковку с чипсетом.

— Не напрягайся, пусть лежит. На нее японцы сделали патент, там нет никаких коммерческих или военных тайн. Может, что надумаешь, так звони. — Он демонстративно воткнул в щель между досками вагонки, которой был обшит коридор, свою визитную карточку и, не прощаясь, вышел.

Было слышно лишь, как хлопнула входная дверь да взвыл за окном злой и колючий декабрьский ветер.

На следующий день, рано утром, Антон Петрович Колвин впервые за последние годы покинул обжитой коттедж в поселке Гагачьем.

Он возвращался в свою квартиру в Москве, и на душе у отставного генерала было муторно, как никогда.

Во внутреннем кармане добротного зимнего пальто лежал запаянный в прозрачную оболочку небольшой, уместившийся бы на ладони ребенка чипсет…

Глава 4

Прошлое…

К удивлению Лады, попрошайничать в переходе без стоящей за спиной матери оказалось весьма проблематично. Одно дело — опустившаяся старуха с дочкой–инвалидом, а другое — подросток, пусть хромой и некрасивый, но вполне трудоспособный, того самого возраста и вида, когда бездомные, прижатые жизнью девочки начинают отдаваться первому встречному просто за кусок хлеба…

Лада не понимала этой разницы и не думала о ней. Она жила сиюминутными желаниями, почти как зверь, не задумываясь о «завтра», не отличаясь ни особым интеллектом, ни какими–то способностями к абстрактному мышлению. Эти понятия прошли мимо нее, растворились в зловонных лужах коллектора, подменившись простым и жестоким опытом выживания.

Неудивительно, что в первый же день ее забрал наряд милиции, и девочка, к немалому своему удивлению, оказалась в приемнике–распределителе для несовершеннолетних.

Это место поначалу почудилось ей чуть ли не раем на земле. Жесткая кровать с металлической сеткой, грубые, но чистые простыни, набитая ветошью подушка… Лысые мальчики и девочки, злые, жестокие, — маленькие звереныши, — они тоже показались ей поначалу сродни ангелочкам, беззаботно порхающим вокруг…

Конечно, сознание Лады не облекало ощущения именно в такие мысли — окружающее воспринималось только на уровне чувств, но разве мог удивить ее мирок приемника–распределителя с его почти тюремными законами и скудными условиями существования после многих лет, проведенных в прелой бетонной коробке подземного коллектора, питания объедками и каждодневного насилия?

Нет, первые дни она просто отдыхала и духовно, и физически.

Трудности начались позже, когда ее вместе с группой похожих на нее детей этапировали в один из подмосковных интернатов усиленного режима для трудновоспитуемых подростков.

Раньше Лада не задумывалась о многом, что являлось очевидным для окружающих ее людей. Здесь же ей быстро и болезненно дали представление о трех вещах: во–первых, она оказалась тупой, во–вторых, уродливой и, наконец, в–третьих, за все нужно платить — и за относительно чистое белье, и за еду, и за то, что ей, не то издеваясь, не то сопереживая, растолковали два первых постулата ее новой жизни.

Для девочки настали в полном смысле этого выражения «черные дни». То, что раньше ощущалось ею подспудно, в виде туманных образов и понятий, робко толпящихся где–то на пороге неразвитого сознания, теперь вдруг окрепло, вырвалось из темных глубин и с ужасающей скоростью начало обретать зловещие формы понимания того, кто она есть на самом деле…

Маленькое, тупое, уродливое ничтожество…

Неудивительно, что в пятнадцать лет она впервые заплакала, уткнувшись лицом в жесткую казенную подушку.

А потом вдруг наступил слом, как в тот памятный день, когда умерла мать.

…Вечерело. За зарешеченным окном первого этажа резкий осенний ветер рвал пожухлую листву деревьев. Сентябрь 2020 года выдался дождливым, ветреным и холодным. Лада лежала на голых нарах карцера, куда угодила за провинность на уроке, и смотрела в белый шершавый потолок.

Учеба давалась ей с неимоверным трудом, школу она ненавидела. Однако особо выбирать не приходилось, обстановка не располагала. Любое сопротивление со стороны строптивой ученицы каралось жестоко и немедленно, и Лада, сама того не желая, за полтора года, что провела в стенах интерната, приобрела элементарные понятия о многих вещах. Она узнала, что такое гигиена, нормальная одежда, усвоила азы понятий об обществе, взаимоотношениях между людьми, деньгах, научилась читать и писать…

Она повзрослела, и душа ее покрылась черствой коркой.

Парадокс — чем больше она узнавала об окружающем, тем более туманным и противоречивым становился мир…

…С сухим щелчком в замке двери дважды провернулся ключ. Металлическая дверь карцера протяжно скрипнула на петлях.

Лада демонстративно закрыла глаза.

Она была упряма и не хотела никого видеть.

По бетонному полу прошелестели шаги, рука коснулась ее плеча, настойчиво встряхнула.

— Вставай, поговорим.

Ей пришлось подчиниться. Сев на нарах, она оперлась руками о грубый стол, что стоял рядом.

— Объясни, Лада, зачем ты это сделала? — спросила усевшаяся напротив женщина средних лет, с усталым, вечно осунувшимся лицом. Это была Мария Ивановна, воспитатель того отряда, в котором числилась Лада.

Речь шла о голубе.

Несколько дней назад кто–то из надзирателей нашел его в кустах, около символического периметра, что окольцовывал здание интерната. Птице кто–то подранил крыло, да и в облезлом хвосте не хватало нескольких перьев. Голубь ковылял по асфальтированному плацу, перед строем одинаковых, коротко стриженных пацанов и девчонок.

Он сразу не понравился Ладе. Во–первых, вокруг птицы было слишком много суеты, которая по большей части являлась простой показухой — это Лада научилась тонко и безошибочно распознавать еще в метро. Наверное, единственное, чему научила ее нищенская жизнь, — это тонко различать фальшь, натянутость в человеческих голосах и жестах. А во–вторых, к обеим ногам голубя пристали засохшие, уродливые куски его собственного помета…

Здесь, в интернате, она пристрастилась к чистоте. Казалось бы, Лада всю свою сознательную жизнь провела в вонючем отстойнике, среди гниющего от влажности тряпья, и грязь уже не должна была вызывать у нее никаких отрицательных эмоций, но случилось как раз обратное — девочка с неизъяснимым наслаждением мылась, следила за своей одеждой и сторонилась неопрятных сверстников…

Засохший на лапах голубя помет неприятно подействовал на нее, всколыхнув непрошеные воспоминания. Лада отвернулась, пряча лицо от порывистого ветра, в то время как другие дети обступили злополучную птицу; учительница насыпала хлебных крошек прямо на плац, и голубь клевал их, цокая по асфальту засохшим на ногах дерьмом.

Лада стояла чуть в стороне, равнодушно глядя в сторону синеющего поодаль, за забором леса.

Кроме грязи и нечистот, она патологически не переносила фальши. Во многих вопросах ей не хватало знаний и жизненного опыта, но оттенки витающих вокруг чувств она ловила с отточенной болезненностью, сама не радуясь этому своему дару…

— Лада, ты почему не подходишь? — настиг ее голос учительницы. — Иди сюда. — Та подняла голубя и сунула его в руки девочки. — Смотрите, дети, он больной, голодный и несчастный. Мы будем его кормить, и он поправится. Люди должны помогать братьям своим меньшим, любить и беречь их…

Назидательный голос учительницы бился в ушах Лады, и она вдруг ощутила, как мочки этих самых ушей горят огнем…

Голубь ловко извернулся в ее ладошках и, вытянув насколько можно свою шею, клюнул ее в оголенное запястье, торчащее из короткого рукава старого, поношенного демисезонного пальто…

Пальцы Лады сжались сами собой. Голубь вдруг растопырил клюв, но ничего не вырвалось из его пережатого горла.

Тушка с растопыренными в агонии крыльями, чем–то похожая на маленького больного орла со случайно виденного Ладой герба какой–то иностранной державы, с мягким шлепком упала на потрескавшийся асфальт казенного плаца.

Она стояла, плотно сжав побелевшие губы, и смотрела прямо в глаза онемевшей учительницы.

…Точно так же, как и сейчас.

Пустой, выцветший взгляд девочки приводил сидящего напротив педагога в полное замешательство, вызывал неприятное чувство озлобленности против ребенка.

Проработав тридцать лет в детдомах, трудно сопереживать каждой отдельно взятой судьбе.

— Ну, ты объяснишь мне? Лада медленно подняла голову.

— Так было лучше… для него, — неожиданно произнесла она, вновь опуская взгляд.

Подобный ответ мог привести в замешательство кого угодно.

В нем не слышалось ни злобы, ни каких–то иных чувств — только усталое равнодушие, будто этот ребенок прожил не одну жизнь, а множество тоскливых, многотрудных существований теснилось в его памяти, давая право так спокойно судить — кому жить, а кому нет…

— Ну, знаешь ли!.. — Учительница (или просто надзиратель?) резко привстала, заставив Ладу непроизвольно втянуть голову в плечи. — Ты сама–то думаешь, что говоришь?! Ты же девочка, женщина, будущая мать! — Штампованные, заученные до тошнотворного автоматизма фразы посыпались на Ладу как горох, барабаня по маленькому, потерявшему всякое чувство реальности мозгу, отскакивая от него, как и положено твердым горошинам…

Через сутки, когда ее выпустили из карцера и разрешили вернуться в класс, она, дождавшись традиционной послеобеденной прогулки, совершила побег.

Никто не успел опомниться — девочка, которая только что находилась в толпе ребят, вдруг ни с того ни с сего оттолкнула стоявшего у ворот тучного прапорщика внутренней службы и целеустремленно побежала к синеющему неподалеку лесу…

Это был самый настоящий «побег на рывок» — так поступали заключенные в зонах, когда нечего больше терять и орлянка с автоматным стволом казалась выходом более предпочтительным, чем возвращение в барак…

Лада бежала, спотыкаясь и падая, но в отличие от взрослых, которые пытались обрести таким образом свободу, за ее спиной не щелкали затворы и хриплое, жаркое дыхание караульных псов не настигало ее.

Девочку провожал лишь изощренный мат поднявшегося наконец на ноги прапорщика да оторопелый взгляд педагога–надзирателя…

* * *

Весна 2028–го пришла, как обычно, в срок.

Мартовский ветер дул порывами, волнуя голые ветви деревьев, на которых кое–где начали набухать клейкие почки; ноздреватый снег еще держался, но сугробы почернели, вытаивая скопившийся в них за зиму мусор, через решетки ливневой канализации звонко рушилась в узкие бетонные колодцы талая вода.

Прохожие, что спешили по своим делам, еще не расстались с зимней одеждой, но машины уже расплескивали в не чищенных от снега переулках грязную талую кашу, вызывая брань жмущихся к стенам домов пешеходов.

В одной из таких тихих, ничем не примечательных улочек и случилось то событие, что в корне изменило впоследствии жизнь многих людей.

Тут на газоне перед старым домом с крепкими кирпичными стенами и свежевыбеленным фасадом торчал тройной пень, оставшийся от сваленного несколько лет назад тополя.

Те, кто ходил на работу именно по этой улице, успели привыкнуть к сухощавому, седому старику, который сидел на плоской дощечке, прибитой к среднему пню, и с отрешенным видом наблюдал, как две собаки в ошейниках бегают вокруг, расплескивая кашу талого снега. Пока две овчарки резвились, разминая лапы, он думал о чем–то своем, обращая на своих подопечных внимание только в те моменты, когда одна из собак подбегала к нему и тыкалась носом в ладонь, требуя ласки.

Такую картину можно было наблюдать изо дня в день, и многие прохожие, чей маршрут постоянно пролегал здесь в утренние или вечерние часы, машинально кивали старику, словно тот был их старым знакомым.

Он же, постоянно погруженный в какие–то ведомые лишь ему одному мысли, рассеянно кивал в ответ, — но только в том случае, если замечал приветствие. По облику этого человека трудно было судить о роде его прошлых занятий и социальном положении — одежда старика не казалась бедной, но та отрешенность, с которой он смотрел в одну точку на каменной стене здания напротив, делала его образ сродни огарку оплывшей стеариновой свечи, которому, если зажгут, гореть минуту или две, не больше. Видимо, он хорошо осознавал собственный возраст и не ждал никаких чудес ни от природы, ни от жизни, ни от людей. Все, что могло с ним случиться, уже произошло в прошлом, а теперь ему оставалось только сидеть, вдыхать чуть горьковатый весенний воздух, не загадывая наперед, сколько еще лет отпущено ему в этом мире…

Это утро начиналось для него как обычно.

Сев на прибитую к пню доску, он отцепил поводки собак, и те весело, наперегонки кинулись бежать вдоль тротуара.

Мимо прошелестела покрышками иномарка, звонко процокали по оголившемуся из–под снега асфальту женские каблучки. Воздух этим ранним утром казался особенно чистым; он нес сладкие флюиды весны, и на душе у Антона Петровича было спокойно, даже отрадно… Хотелось просидеть так весь день, не возвращаясь в запыленный сумрак квартиры.

С того памятного зимнего вечера, когда ведомственная «Волга» подкатила к двухэтажному коттеджу в поселке Гагачьем, прошло без малого три с половиной года.

Никто не тревожил больше отставного генерал–майора Колвина ни визитами, ни просьбами…

Тоскуя в неуютной холостяцкой квартире, ощущая вакуум полнейшего одиночества и забвения, он обзавелся двумя щенками немецкой овчарки, заботы о которых, как и ежедневные вынужденные прогулки, заполняли его жизнь.

Смириться со своим положением пенсионера, оставшегося не у дел отставного военного, оказалось тяжело, но, возможно, и наслоения времени постепенно притупили разочарование из–за несбывшихся мечтаний и прожитой, как ему казалось, большей частью попусту жизни. Детей у Колвина не было, жены тоже. Только две эти собаки как могли скрашивали внезапно подступившую старость…

Задумавшись, он не заметил, как в конце улицы появилась чуть прихрамывающая на одну ногу молодая женщина.

Одета она оказалась сверхбедно — во что придется, но выглядела на удивление опрятно. Собаки Колвина, бросив возиться друг с другом, навострили уши, глядя в сторону одинокой прохожей и втягивая холодный воздух влажными черными ноздрями.

Она остановилась, в первый момент испугавшись вида двух вставших в стойку овчарок. Ее взгляд метнулся от собак к хозяину, который сидел на пне, вполоборота к ней, явно о чем–то задумавшись и не видя происходящего.

Она не стала окликать его, а присела, вытащив из кармана старого, застиранного пальто кусок хлеба, заботливо завернутый в подобие носового платка.

Овчарки, не сговариваясь, с двух сторон подошли к ней, напряженно втягивая воздух.

Лада разломила кусок хлеба надвое и протянула им, заглядывая в черные умные глаза собак. Сделала она это совершенно естественно, не напрягаясь, словно этот коричневатый брусок хлебного мякиша не являлся ее единственной едой на сегодняшний день, а был припасен специально для двух черных как смоль овчарок с лоснящейся на загривках шерстью.

В этот момент Антон Петрович наконец оглянулся, спохватившись, что уже давно не видит и не слышит своих подопечных.

Его глазам предстала довольно странная, по меньшей мере не свойственная будням картина: обе собаки жевали хлеб, аккуратно подбирая его с ладоней присевшей на корточки перед ними очень бедно одетой молодой женщины.

Ее лицо можно было бы назвать красивым, если б не приподнятая к носу верхняя губа, — даже легкая, испуганная улыбка, блуждающая по ее чертам, не могла скрасить, а только усиливала врожденное уродство.

Антон Петрович привстал.

Заметив движение, Лада вскинула голову.

— Извините… они не хотели меня пускать…

У Колвина шевельнулось какое–то смутное воспоминание.

Где же он видел это лицо… уж не у подземного ли перехода?..

Бродяжка? Нищенка? Но почему тогда ее одежда выглядит так, словно за ней ухаживают каждый день? Что–то в образе этой молодой, изуродованной при рождении девушки не вязалось в его сознании с понятием о грязных, замызганных попрошайках, что сновали меж коммерческих киосков у ближайшего метро или толклись у входа в вестибюль станции.

Посмотрев на хлеб, который доедали его собаки, и чистую тряпочку, лежащую на коленях девушки, он вдруг отчетливо понял, что у нее не может быть лишнего куска хлеба, припасенного для собак .

Колвину вдруг стало неуютно и неудобно, словно это он заставил ее поделиться с собаками последним…

— Да нет… это, видимо, мне нужно извиняться за своих оболтусов… — произнес он, вставая с пня, и тут вспомнил, где и когда видел ее… Пару раз она промелькнула на грани его сознания, там, где откладывались лица случайно проходящих мимо по улице людей. Он даже вспомнил, что она немного прихрамывает.

— Джек, Сингар, ко мне! — строго произнес он, обращаясь к собакам.

Овчарки подошли к хозяину, отчего–то виновато поджав хвосты.

— Ну… я пойду, ладно?

Этот робкий вопрос вызвал в душе Колвина целую гамму чувств.

Откровенно говоря, он, как и большинство людей, недолюбливал бродяг и нищих, но эта девочка… или женщина слишком рез, со диссонировала с укоренившимся в сознании образом уличной попрошайки. Если б не ее одежда, то Антон Петрович ни за что бы не причислил ее к данному классу.

Раньше, при входе в метро, он неизменно давал мелочь, скопившуюся в карманах пальто, тем серым, убогим личностям, что толпились возле входа в вестибюль. Пока он находился в силе, был, как говорится, «при делах», Колвину ничего не стоил этот жест, а взамен он получал некое душевное спокойствие, равновесие, что ли.

Вернувшись в Москву после долгого отсутствия, он не нашел никаких радикальных перемен около станций метро, разве что маленькие коммерческие ларьки сменились на более просторные остекленные павильоны. Все так же у входа торговали цветами и газетами, там же сидели нищие. Он по привычке опустил руку в карман пальто, но мелочи там не нашлось, и он сунул в протянутую к нему руку неразменную десятку.

Через пару часов ему вновь понадобилось съездить в город, и он, подходя к станции, увидел ту самую бабку, которой дал деньги. Она валялась в вонючей луже у пивного павильона, а народ брезгливо обтекал ее с двух сторон, как течение реки раздваивает русло, чтобы обогнуть отмель и вновь слиться.

На душе у Кол вин а вдруг стало так гадостно, что он мысленно зарекся давать кому попало деньги. Не то чтобы ему было жаль их, а просто противно это профессиональное двуличие — с одной стороны, жалобный дрожащий голос, умоляющий о подаянии голодному человеку на кусок хлеба, а с другой — пожилая женщина, валяющаяся в собственных нечистотах…

Пока он размышлял, Лада встала, отряхнула полу старенького демисезонного пальто, на которую одна из собак оперлась лапой, и, ни слова не говоря, собралась идти дальше, по своим, неведомым Колвину делам.

— Постой!.. — неожиданно для самого себя окликнул он девушку. — Ты торопишься?

Очевидно, для нее это был совершенно риторический вопрос.

Антон Петрович посмотрел на нее, заметил, как легкая тень скользнула по чертам изуродованного пьяными генами лица, и предложение, готовое сорваться с его губ, вдруг застряло в горле. Он хотел сказать: «Пойдем, я тебя накормлю», но вдруг отчетливо понял, что ее обидит такая формулировка… «Что за чушь…» — растерянно подумал он, уже совсем не радуясь своему внутреннему порыву, но все же произнес, поражаясь натянутости и чуждости своего собственного голоса:

— Может быть… мы пообедаем… вместе?..

Девушка остановилась, не сумев скрыть ни своего удивления, ни замешательства. По ее глазам нетрудно оказалось понять, что она действительно голодна, но ответ пришел не сразу, как на то подсознательно рассчитывал Колвин. Она стояла перед ним в явном сомнении.

«Что она пытается изобразить из себя? — вдруг уже почти неприязненно подумал Антон Петрович. — Сейчас не семнадцатый год прошлого века, когда бывшая воспитанница пансиона благородных девиц могла запросто оказаться на улице голодной и оборванной…»

— Хорошо… — Ее голос прозвучал неожиданно глубоко и взволнованно, будто слова Колвина, произнесенные скорее из вежливости, нежели из истинных, идущих от самого сердца чувств, нашли неожиданный, а быть может, долгожданный?., отклик в ее душе. — Если вы приглашаете…

— Конечно, приглашаю.

Было в ней что–то необычное, какая–то изюминка, не то в голосе, не то в тени от улыбки, что вопреки всему блуждала по ее лицу, не то во влажном блеске не по годам серьезных глаз…

Откровенно говоря, Колвин злился на самого себя, достав из кармана свисток и подзывая собак его резкой трелью.

«Ну, что, старый филантроп, доволен?» — мысленно спрашивал себя он, глядя, как обе овчарки наперегонки несутся к нему.

Прицепив поводки к их ошейникам, Антон Петрович выпрямился, посмотрев на свою новую знакомую.

— Тебя как зовут? — вдруг запоздало спохватился он.

— Лада.

— А меня Антон Петрович. Пойдем, нам туда, — он указал рукой на входную дверь в подъезд.

Его уединение, столь тщательно им культивируемое, оказалось нарушено самым странным и внезапным образом.

Впрочем, Колвин, успокоившись, решил не обращать внимания на свой великодушный порыв. В конце концов, что за беда, — покормит он девочку и отпустит. Красть в его квартире особенно нечего, да и бюджет отставного генерала вполне выдерживал обед на две персоны…

* * *

Отомкнув дверь, он пропустил в квартиру собак, жестом пригласил войти Ладу, а сам переступил порог последним.

Овчарки, освободившись от поводков, тут же бросились на кухню, к миске, где их ждал завтрак.

Колвин снял пальто, повесил его во встроенный шкаф, занимавший одну из стен прихожей, кряхтя разулся. Сунул ноги в домашние тапочки.

— Сейчас посмотрим, что нам бог послал… — Он оглянулся. — Ты раздевайся, — он кивнул на пустые вешалки в шкафу. — Пальто туда, вот тебе тапочки…

— Извините, Антон Петрович, а может, я так? — вдруг спросила она. — Только переобуюсь?

— Да что за церемонии на самом–то деле? — Колвин, видя, что она застыла в мучительной нерешительности, и совершенно не понимая причин этой стеснительной робости, протянул руку, — безо всякой задней мысли, конечно, — и расстегнул одну из пуговиц ее пальто.

Он физически ощутил, как она вздрогнула, сжалась, и та внезапная перемена, что произошла с ее глазами, лицом, оказалась столь разительна, что Колвин тоже вздрогнул, невольно опустив руку.

Один раз он видел подобное выражение в глазах собаки, когда несправедливо наказал ее, вытянув поводком вдоль хребта. Осмысленное чувство ярости, неприятия, готовности дорого взять за свою честь или, по крайней мере, за то, что под ней подразумевается.

— Не надо, — твердо, но безо всякой злобы произнесла она, расстегивая пальто. — Я сама.

Она отвернулась, вешая одежду, а Колвин весь сжался, похолодел внутри, когда понял, что не только кусок хлеба был ее единственным достоянием…

Под пальто не было ничего, кроме заштопанной в нескольких местах теплой ночной рубашки, какие носят зимой и летом вечно зябнущие в силу своего возраста старушки.

Лада повернулась, не пряча взгляда, и спокойно произнесла:

— Извините, Антон Петрович, я думала, будет лучше, если остаться в пальто. Я не могу носить грязную одежду… — внезапно призналась она, и по ее глазам было видно, что эта странная во всех отношениях девушка сказала немного больше, чем хотела.

У Колвина перехватило дыхание, но не от вида округлостей молодого тела, которые тонко прорисовывала плотно облегающая фигуру ткань, а от запоздалого внутреннего стыда.

Не суди, да и несудим будешь…

Он молча развернулся, прошел в ванную комнату, и оттуда вдруг раздался его голос:

— Ладушка, подойди сюда!

Она не надела тапочки, и по линолеуму коридора мягко прошелестела ее прихрамывающая поступь.

В глазах девушки блеснула предательская влага, которая была удалена, вытравлена одним резким движением перед самым порогом ванной комнаты. Неизвестно, что явилось причиной — вырвавшееся у Кол–вина виновато–отеческое «Ладушка» или просто ужасное, болезненное напряжение происходящего, но вошла она спокойно, с твердым, даже немного жутковатым выражением на искаженном лице…

— Вот… — Колвин осекся, напоровшись на ее взгляд, и рука с теплым халатом повисла в воздухе. — Держи. — Отбросив сомнения, он сунул халат ей в руки и внезапно добавил: — Можешь включить горячую воду. Ты моя гостья. А я пока пойду посмотрю, чем мы будем обедать.

* * *

Застыв посреди ванной комнаты, как грубо и неумело сработанный манекен, она, не шевелясь, напряженно всматривалась в собственное отражение, что в полный рост демонстрировало ей зеркало, прикрепленное к стене рядом с раковиной обычными, чуть побитыми ржавчиной металлическими креплениями.

Было ли у нее свое, сокровенное представление о чуде?

Скорее всего, что нет…

В ней присутствовала та гармония, когда душа и тело являются зеркальными отражениями друг друга. Как черты ее лица оказались изломаны прихотью искалеченных алкоголем генов, так и душа Лады пребывала в стадии осколков кривого зеркала, что отражают лишь искаженные кусочки реальности, не в состоянии объять картину в целом.

Не важно, что за ужас предлагал ей день сегодняшний: или потные объятия извращенца, или наполненную паром и запахом нечистот мойку огромного фешенебельного ресторана, или промозглую улицу с утлой защитой из картонных коробок из–под импортной телеаппаратуры, — везде Лада воспринималась окружающими как нечто странное, и не за ее внешний вид, а именно за то, что, дав жесткий отпор какому–нибудь пьяному насильнику в темном переулке, она, поправив растрепанные в схватке волосы, и машинально выковыривая из–под ногтей чужую кожу, уходила, не матерясь, не проклиная обидчика, не издеваясь над поверженным, и по чертам ее лица минуту спустя уже блуждала легкая тень сентиментальной улыбки.

Она могла убить, если ее прижимали спиной к стене или загоняли в угол, но зло не скапливалось в ней, скатываясь по наружной оболочке, как дождевые капли по вощеной бумаге…

Сейчас, стоя у зеркала, она не знала, что ей делать — бежать ли отсюда сломя голову или же остаться.

Инстинкты кричали — беги. Ее жизненный опыт не предполагал нормального развития событий. Квартиры, в которых ей доводилось бывать раньше, как правило, являлись более убогими, и приводили ее туда по большей части силой…

Она в нерешительности стояла перед зеркалом, глядя на свое, совершенно незнакомое, как оказалось, лицо, и слезы вдруг брызнули из глаз сами по себе, сбегая по щекам крупными горячими градинами.

Лада быстро задушила их.

Крутанув барашек смесителя, она болезненно ощутила, как упругая струя горячей воды ударила в дно чугунной ванны, разлетаясь гудящими брызгами.

* * *

Антон Петрович возился на кухне, готовя обед, когда хлопнула дверь ванной комнаты и по линолеуму прихожей зашлепали босые ступни ног.

— Надень тапочки! — машинально напомнил он и вдруг спохватился, осознав, что она — не одна из его овчарок, а девочка с улицы и не стоит разговаривать с ней так, словно Лада жила тут с самого рождения. Он просто позвал ее с целью накормить, дать возможность нормально вымыться… и нечего делать из данной ситуации проблему…

Колвин вдруг поймал себя на том, что рассуждает так, будто он — молодой офицер, пригласивший в дом случайную знакомую. «Господи, какая чушь… — подумал Антон Петрович. — Совсем, брат, в маразм впадаешь…»

Было от чего.

Эти едва слышные шаги всколыхнули в нем целый сонм противоречивых чувств. Он вдруг кожей ощутил пыльную пустоту трехкомнатной квартиры, которая навалилась со всех сторон, сжала, словно стальной обруч, сухие старческие виски.

Жизнь неумолимо подкатилась к своему финалу. Нож в пальцах Кол вина задрожал. Эта пустота останется с ним, будет преследовать до самой смерти. Когда–то он полушутя говорил, что лучший его друг это он сам. С собой не поругаешься, себя всегда и во всем понимаешь…

Оказалось, что нет…

Чтобы осознать это, нужно было почувствовать разницу между цоканьем собачьих когтей и мягкой босой поступью человека…

* * *

Было уже одиннадцать часов утра, когда Колвин пригласил Ладу за стол.

Их поздний завтрак, или ранний обед — можно называть как угодно, — состоял из вермишели быстрого приготовления с китайскими иероглифами на пластиковых баночках, нарезанных дольками помидоров, двух кусков холодного мяса сомнительной свежести, извлеченных из вакуумной упаковки, и крепкого, курящегося легким паром кофе.

«Не густо для престарелого филантропа…» — мысленно упрекнул сам себя Колвин.

В отличие от него Лада, сидящая напротив, по другую сторону кухонного стола, находила эти блюда не просто достойной, а восхитительной заменой тому куску черствого хлеба, что пришлось ей скормить двум вставшим в напряженную стойку собакам.

Поначалу они ели молча — Колвин не находил, что сказать, а Лада просто не умела поддерживать сколь–либо непринужденную беседу за столом — не было у нее такого жизненного опыта.

— Ну, расскажи мне что–нибудь, — первым нарушил молчание Антон Петрович, когда легкое, ритмичное постукивание вилок о тарелки стало для него совершенно гнетущим и непереносимым.

— Про что, Антон Петрович? — Рука Лады замерла в воздухе.

— Ну хотя бы о том, где ты живешь? Есть у тебя дом?

Она утвердительно кивнула, донеся наконец вилку до рта.

— Есть, — спокойно ответила Лада, прожевав кусок мяса. — В гаражах, недалеко отсюда.

— То есть как?.. — поперхнулся Колвин.

— Ну, сгорел гараж, — терпеливо пояснила Лада. — Это недалеко отсюда. Никто туда не приходит больше, рядом кусты и ручеек… — словно оправдываясь, произнесла она. — Я натаскала туда коробок от магазина… — Она улыбнулась так непринужденно, что у Антона Петровича перехватило дыхание от этой улыбки и той непосредственности, даже скрытой гордости, что прозвучали в голосе девушки.

Он отвел глаза, внезапно осознав, что ему страшно смотреть на нее, и не из–за врожденных дефектов внешности, а из–за того, что скрывалось за маской плоти.

Иногда, оказывается, достаточно нескольких слов, фраз, чтобы сущность человека вышла наружу. Колвин никогда не причислял себя к разряду психологов, но сейчас и для него, старого, замкнувшегося в себе солдафона, вдруг стало ясно, что сидящая напротив него девушка сама не понимает, сколь зла ее судьба…

Но таких, кто ведет страшную жизнь под внешним лоском зеркальных витрин больших городов, тысячи, если не десятки тысяч, и все они люди своеобразного, злого, неблагодарного склада характера, сиюминутные эгоисты, существующие по закону трущоб, который если не переплюнул пресловутый закон джунглей по статистике выживаемости, то уж по своей жестокости и беспринципности — точно обогнал.

«Вот как странно оборачивается судьба…» — со смятением и внутренним страхом подумал Колвин, подняв взгляд на Ладу, которая пила кофе, обняв зябкими ладошками большую фаянсовую кружку из сервиза. В этот момент край кружки полностью скрыл дефект ее лица, и было видно только правильные черты, обрамленные влажными после купания волосами. На лице девушки в этот момент выделялись серые, состарившиеся, как и у него, глаза, вокруг которых вопреки возрасту уже наметились первые морщинки…

Он вспомнил, как напряглась Лада, когда он протянул руку к пуговице пальто, ее стыд и смущение, вызов, гневную готовность идти до конца…

Разве может быть у уродливой бродяжки, взращенной в недрах большого города, столько не свойственных ее касте чувств? Или она, сама не осознавая того, и есть тот самый пресловутый цветок, что распустился на зловонной свалке, подставляя зябкому солнцу свои изуродованные нечистотами лепестки?

Взгляд Колвина упал в коридор. Длинный, темный, пустой коридор его квартиры, откуда в пыльные комнаты вели плотно запертые двери.

Тишина и затхлость квартиры вновь навалились на него, заставив, буквально выдавив из него эту простую, но далеко идущую фразу:

— Может, ты останешься у меня… хотя бы ненадолго? Лада вздрогнула, поставила кружку и вскинула на него удивленный, полный скрытого подозрения взгляд.

— А что я должна буду делать? — негромко спросила она.

— Ничего. — Колвин сам поражался тому, что говорил, но слова исходили скорее от сердца, нежели от разума. — Просто поживи…

* * *

Есть в жизни моменты, которые не суждено забыть. Никогда.

Лада не понимала, что происходит с ней. Творящееся вокруг казалось чем–то неестественным. Она не могла просто так допустить в свое сознание мысль об элементарной человечности — скорее этот термин был попросту неведом ей, хотя подобное чувство, естественно, присутствовало в ней самой, просто оно оказалось сначала задавлено прессом жизненных обстоятельств, а потом не востребовано.

В детстве ей никто и никогда не рассказывал сказок.

Ограниченный кругозор Лады вмещал в себя грязный опыт выживания в городских трущобах — она могла бы много поведать психиатру или автору мрачных романов о падении человеческой души, но осознать мотивы поведения Колвина оказалось выше ее сил. Встав из–за стола, Лада ощутила себя совершенно беззащитной, загнанной в угол, угодившей в западню. Теплый махровый халат с чужого плеча, казалось, жег ее тело, заставляя сердце инстинктивно сжиматься от страха, — она слишком хорошо усвоила уроки, которые преподавала жизнь, и отчетливо понимала, что в конечном итоге ей за все придется платить…

Однако прошло некоторое время, в течение которого она убрала со стола, вымыла посуду, составив тарелки в стенной шкаф, что висел над раковиной, но ничего страшного не происходило.

Антон Петрович ушел в комнату, потом вернулся на кухню, держа в руках початую пачку папирос и пепельницу из толстого зеленого стекла. Прикурив, он закашлялся, перехватил брошенный украдкой взгляд Лады и произнес:

— Привык к папиросам. Ничего другого курить не могу. А ты куришь?

Она кивнула, продолжая мыть посуду.

— Извини, ничего другого дома нет. — Антон Петрович кивнул в сторону пачки «Герцеговины Флор». — Потом, попозже, может, схожу до ларьков, куплю что–нибудь помягче. Ты присядь, успеешь еще…

Лада покорно вытерла руки и села напротив Колвина. Достав папиросу, она прикурила.

Антон Петрович тоже чувствовал себя в полнейшей растерянности. Нельзя сказать, чтоб у отставного генерала не было опыта общения с женщинами, но этот случай, естественно, выходил из ряда вон…

Он так долго и сознательно культивировал свое одиночество, что теперь, когда его глухая защита от мира дала внезапную трещину в виде спонтанного порыва чувств, он растерялся. Глядя на Ладу, которая по возрасту вполне могла быть его дочкой, он переживал болезненное чувство раздвоенности: с одной стороны, частичка холостяцкой души тянулась к ней, но с другой — тут же возникал страх, — чего можно ждать от бродяжки, чьи мысли оставались для него тайной за семью печатями?

Здравый смысл подсказывал Колвину — ничего хорошего.

…Докурив, Лада аккуратно погасила окурок папиросы и встала. Вид у нее был озадаченный, напряженный. Антон Петрович взглянул на нее и вдруг увидел глаза маленького зверька, из которых исчезла та глубина, которую он наблюдал полчаса назад. Колвин чувствовал — она боится его. С лица Лады исчезло выражение осмысленности, и вздернутая верхняя губа теперь действительно казалась принадлежащей животному. Ее жизненный опыт загонял вглубь все человеческое, и Антон Петрович внезапно с болезненной ясностью осознал — она боится его намного больше, чем он ее. И чувства Лады — ее страх, скованность, готовность в любую секунду полностью трансформироваться в опасного зверька, — они имели под собой почву, которая, как справедливо подозревал Колвин, лежала вне его понимания.

Все эти мысли, достаточно быстро промелькнувшие в голове отставного генерала, выразились лишь в одном, достаточно необдуманном шаге — он кряхтя встал и произнес:

— Пойдем я покажу тебе твою комнату…

* * *

Вечером того же дня Лада лежала в постели, чувствуя через тонкую ткань непривычно чистой, красивой, невесомой ночной рубашки, как проминается под ее весом хрустящая, пахнущая свежестью, накрахмаленная в прачечной простыня, и не знала, что ей делать — бежать отсюда, прикрываясь наступившей в квартире зыбкой и обманчивой тишиной, или же просто уснуть…

Нет, она не могла спать.

С ней происходили непонятные, а потому — страшные вещи.

Однако она больше не могла напрягаться, каждую секунду ожидая какого–то подвоха. Несмотря на напряжение тела, разум Лады внезапно расслабился, и это позволило ей на мгновение забыть о гулком биении сердца, ощущениях неминуемой беды и других мыслях.

Что–то сломалось в ее душе под напором БЕЗДЕЙСТВИЯ Колвина.

Он не пытался ее использовать. Он ничего не хотел от нее.

Глаза Лады, широко открытые и глядящие во мрак комнаты, вдруг подернула горячая, непрошеная влага. Впервые за двадцать с лишним лет своей беспредельной жизни она задумалась о чуде… просто допустила в мыслях возможность его существования в злобном и жестоком мире…

Чудо… Это понятие было чуждым и не казалось непреходящим. Это… Это было то, что может кончиться так же внезапно, необъяснимо, как и началось.

Осторожно откинув одеяло, Лада бесшумно встала, коснувшись босыми ногами холодного пола. Ей было необъяснимо хорошо. Мир не перевернулся в ее покалеченной душе, — быть может, чуть–чуть смягчились его краски… Страх оставался. Он по–прежнему глодал изнутри одинокую избитую душу, но эта боль уже не казалась тупой и безысходной, как прежде, — в ней появился едва уловимый сладковатый привкус.

В темном коридоре под дрожащим язычком света от лампы–ночника холодно блеснули глаза собак. Ни одна из них не произнесла ни звука, хотя обе, не сговариваясь, проводили Ладу до самых дверей комнаты Колвина.

Она бесшумно вошла.

Антон Петрович не спал. Он лежал с открытыми глазами, вполоборота к окну, и лунный свет, падавший оттуда, делал его лицо неживым. В первый момент, увидев его, Лада испугалась — настолько бледными, нереальными выглядели черты, но он вдруг моргнул, не замечая ее, и от сердца отлегло.

Лада едва дыша повела плечами, и ночная рубашка соскользнула с них, отдав лунному свету ее обнаженную фигуру.

Да, она знала о своем врожденном уродстве. Но она также понимала, что Антон Петрович — далеко не юноша. Но самое главное, Лада вдруг ощутила пробежавшую по телу дрожь — он был первым встреченным ею человеком , и сейчас ни возраст, ни физические данные — ничего не имело ни веса, ни роли. Он дал ей то, чего она не испытывала никогда, — несколько часов человеческой жизни, в течение которых не оправдался ни один страх…

Лада знала, чем можно заплатить мужчине за доброту. Более того, впервые в жизни она хотела этого …

Именно потому, когда она скользнула под одеяло, а Колвин вздрогнул, испуганно отпрянув, Лада прильнула к нему, нашла своими губами его губы и закрыла их, предупреждая любой вопрос.

Глава 5

Москва. Апрель 2028 года

Весна уже повсюду вступила в свои права — снег исчез, и на влажной земле газонов, курящейся под лучами солнца легким прелым паром, зазеленела первая трава. Город отряхивался после зимы — «оттаяли» коммунальные службы, на улицах вдруг появились машины с вращающимися дисковыми щетками под днищем, которые упорно распихивали по обочинам, к краю тротуаров скопившийся за зиму мусор, поутру во дворах вдруг стали заметны дворники, сменившие серую зимнюю одежду на форменные оранжевые безрукавки.

Колвин в шутку, без тени злобы, называл их про себя «люди в оранжевых бронежилетах».

Теперь он уже больше не сидел на старом пне, глядя мимо случайных прохожих на выбеленную стену соседнего здания. Его жизнь вместе с приходом весны приобрела чуть иную, более радостную окраску.

Теперь каждое утро в соседнем парке можно было увидеть крепкого старика, который гулял по голой пока аллее в сопровождении сильно прихрамывающей девушки и двух собак, что тоже подросли, но все так же беззаботно носились, играя друг с другом, задирая попадающихся на пути кошек и вообще проявляя искреннюю радость по поводу наступившей весны и неожиданной смены наскучившего им маршрута утренних прогулок.

Отношения Антона Петровича и Лады крепли, хотя складывались далеко не так просто и безоблачно, как то могло показаться стороннему наблюдателю.

События той первой ночи перевернули души обоих.

Колвин не мог простить самому себе, что принял ее ласку, не смог воспротивиться, — наутро его жег стыд, смешанный с горькой, переворачивающей душу нежностью, — ведь Лада годилась ему в дочки… Антон Петрович вполне осознанно считал, что не имеет права пользоваться ею, но та вспышка, неистовое, последнее в жизни безумное исступление, когда он не сумел оттолкнуть, остановить прильнувшее к нему тело, изменили его как внешне, так и внутренне.

Он понимал — не случись тех безумных ночных событий, и лед между ними бы креп с каждым днем и часом — слишком далеки оказались мировоззрения, души отставного военного и девушки–бродяжки… велика между ними пропасть, которую не могло заполнить ничто, кроме рожденного внезапным безумием взаимного доверия, интуитивного, подсознательного желания иметь не только физическую близость…

Впрочем, об этом больше не было и речи. Но в душе Колвин знал — она придет к нему, только помани. Это знание причиняло ему немало муки.

Они шли по голой, лишенной листвы аллее парка. Лада держала его под руку. Собаки резвились неподалеку, вокруг было тихо, лишь редкие в этот утренний час Прохожие, спешащие на работу к девяти часам, кидали мимолетные взгляды на прогуливающуюся пару.

— …было все, — говорил Антон Петрович, продолжая разговор. — И война, и мир, как в романе Толстого… — усмехнулся он. — Знаешь, Ладушка, я прожил неплохую жизнь…

— Ага… — она улыбнулась укоряюще. — Почему же ты тогда сидел там у дома совсем один?

В первый момент Антон Петрович не нашелся, что ответить.

— Ты откуда знаешь?.. — наконец спросил он.

— Видела, — призналась Лада. — Я часто ходила по этой улице. Иногда ты даже смотрел на меня.

Колвин на минуту замолчал. Ему не хотелось ни возвращаться в своей памяти назад, ни анализировать причины собственного одиночества. В прошлом таилось много призраков, которых он просто не желал пробуждать к жизни.

— У каждого своя судьба, — вдруг, отвечая скорее собственным мыслям, нежели своей спутнице, произнес он. — У тебя ведь тоже не все складывалось гладко, и ты не можешь однозначно мне сказать, кто виноват в этом, верно?

Лада вздрогнула. Он почувствовал, как напряглась ее рука.

— Давай не будем ворошить прошлое, Ладушка. По–моему, главное то, что происходит сейчас, — ободряюще произнес Антон Петрович.

Она, не сбиваясь с размеренного, прогулочного шага, склонила голову к плечу Колвина, коснувшись щекой жесткой ткани его пальто, и искоса взглянула в лицо Антона Петровича.

В глазах Лады угадывался страх. Она, как раненый зверь, получивший короткую передышку в травле, интуитивно ощущала — что–то должно случиться. Жизнь, по ее мнению, никогда не давала ничего безвозмездно…

* * *

За окраиной парка, у старых решетчатых ворот вот уже несколько дней появлялась одна и та же машина. Она приезжала сюда очень рано, водитель парковал ее к глухой стене дома на противоположной стороне улицы, так, чтобы прохожие не смогли заглянуть внутрь через лобовое стекло. Остальные стекла машины были тонированы до зеркального блеска, и разглядеть, что творится за ними, не представлялось никакой возможности.

Никто не выходил из нее. Водитель перебирался на заднее сиденье, доставал из чехла странного вида бинокль и, закрепив его на специальной подставке, что торчала между двумя подголовниками заднего сиденья машины, на секунду приникал глазами к бинокулярам, одновременно вращая верньеры настройки. Закончив отладку, он доставал журнал и некоторое время проводил за чтением.

Тонкий, писклявый зуммер обычно раздавался в салоне машины в одно и то же время — где–то около половины девятого.

Отложив журнал, странный наблюдатель смотрел в свой прибор, одновременно делая какие–то пометки на схеме парка, пока старик, девушка и две собаки не доходили до самых решетчатых ворот и не поворачивали обратно…

В это утро привычный ход событий нарушил лишь один незначительный инцидент. В салоне машины раздался еще один зуммер, и наблюдателю пришлось оставить свое занятие, чтобы вытащить из кармана трубку сотового телефона.

Выслушав голос с той стороны, он нахмурился, зачем–то опять посмотрел в свой прибор, а затем ответил:

— Да, это они.

С той стороны что–то сказали.

— Ну если сомневается, пусть едет и смотрит сам. По моим приметам все совпадает. Девчонка? Откуда мне знать? Ведет себя как дочка или внучка. Что? Ну это не в моей компетенции… — Наблюдатель брезгливо скривился. — Если отдадите приказ — буду. Да мне все равно, куда заглядывать. Хорошо. Понял…

Он свернул трубку, сунул ее в карман, а затем вернулся к своим наблюдениям, отмечая крестиками места, где останавливалась вполне заурядная на его взгляд пара. Одновременно он фиксировал время и продолжительность остановки или движения.

Наблюдатель был не более чем рядовым агентом и понятия не имел, зачем кому–то понадобился этот старик и какие силы двигают теми или иными рычагами кулуарных операций такого сорта.

Он просто делал свою работу.

* * *

Это случилось утром восемнадцатого апреля.

В старом парке решили отремонтировать асфальтовое покрытие аллей и для этого даже удосужились отворить ржавые, давно вросшие в землю чугунные ворота.

Работы еще не начались, но вся техника уже стояла на своих местах — тихо урчал двигателем на холостых оборотах внушительный каток, рабочие сидели на свежей майской траве и курили, очевидно, ожидая прибытия машины с горячим асфальтом.

Колвин и Лада появились в парке этим утром как обычно, где–то около половины девятого.

Небо было безоблачным, солнце уже поднялось над линией горизонта, и все вокруг свидетельствовало о том, что весна вступила в пору своего буйного, очаровательного расцвета, когда отовсюду лезет свежая клейкая зелень и лик природы меняется каждый день…

Дойдя до конца аллеи, они развернулись, как это делали обычно, и в этот момент в воротах показался долгожданный грузовик с асфальтом.

Первыми неладное почувствовали собаки. Они вдруг остановились как вкопанные и зарычали. Шерсть на их загривках моментально встала дыбом.

Действительно, грузовик вел себя достаточно странно. Набирая скорость, он виртуозно вписался в проем распахнутых ворот и, не пытаясь затормозить, пролетел мимо отдыхающих на траве рабочих в униформе дорожной службы.

В этот момент Лада инстинктивно отпустила руку Колвина и начала поворачиваться.

Все происходило как в замедленной съемке. Она видела несущийся прямо на нее грузовик, спокойное, даже уверенное лицо водителя за рулем и жесткую, нехорошую ухмылку на его плотно сжатых губах…

В действительности все происходило в течение долей секунды, но Ладе показалось, что это внезапное, парализующее своей жуткой неизбежностью действо вдруг растянулось до размеров вечности, — ее ноги будто приросли к асфальту, она хотела, но не могла двигаться, лишь нашла в себе силы оттолкнуть развернувшегося вполоборота к ней Антона Петровича, прежде чем заляпанный грязью передний бампер машины ударил ее чуть пониже груди, поднял в воздух, как тряпичную куклу, проволок несколько метров, переламывая кости, и отпустил с надрывным визгом тормозов, который угасающее сознание Лады уже не могло воспринять как реальный звук…

Она ощутила лишь вспышку острой боли и бесконечное отчаяние.

Она ведь знала, чувствовала, что все оборвется так же внезапно, как и началось.

В этом мире не могло быть ни справедливости, ни счастья, ни благосклонной судьбы.

* * *

Почувствовав толчок и одновременно услышав резкий, режущий по нервам звук тормозов, Колвин в первый момент не сообразил, что произошло, — в момент удара он стоял спиной к грузовику и поэтому не видел его стремительного приближения, — просто сбоку от него метнулась громадная тень, затем он услышал мягкий звук удара, болезненный вскрик и, уже поворачиваясь, увидел, как тело Лады безвольным кулем катится по асфальту…

Машина пошла юзом, вылетела на газон, вспахивая сырую землю заблокированными колесами, и остановилась, врезавшись левой дверью кабины в ствол дерева.

Наверное, в жизни Антона Петровича не было мига страшнее, чем этот. Мягкий хлюпающий звук удара сказал ему все. Он рванулся к Ладе, чувствуя, как левую часть груди мгновенно затопила безумная, перехватывающая дыхание боль…

Она лежала лицом вверх. На ней не было ни кровоподтеков, ни ссадин, крови тоже не было, только кожа Лады мгновенно посерела до цвета скверной оберточной бумаги, а на губах мгновенно проявилась смертельная синева…

Антон Петрович упал на колени, склонился над ней, бестолково, суетливо приподнимая ее запрокинутую голову.

В эти секунды он просто обезумел, не соображая, что делает, не видя, что творится вокруг, лишь его трясущиеся руки пытались приподнять ее голову, а губы шептали одно и то же:

— Ладушка, милая…

Потом боль в груди стала невыносимой — она взорвалась, словно вспышка напалма, прожигая насквозь область сердца… Колвин уже не видел ни бегущих к ним дорожников, ни водителя грузовика, что, подозрительно пошатываясь, вылезал из кабины, ни резких бликов от работающих мигалок влетевших на территорию парка машин «Скорой помощи», невесть каким образом почему–то оказавшихся рядом с местом трагедии…

Словно в полусне или в бреду он поднял голову и посмотрел вокруг, на лазурное, ясное небо, бегущих людей, зеленеющую листву, и в его глазах, на искаженном мукой лице, дрожащих губах читался лишь один немой вопрос: ЗА ЧТО?!

Потом взгляд Колвина внезапно потускнел от дикой, разрывающей грудную клетку боли, и он, пошатнувшись, рухнул на асфальт рядом с Ладой…

* * *

Она не умерла.

Врачи реанимационного отделения по–прежнему поддерживали ее жизнь, но множественные переломы костей и внутренние кровоизлияния не оставляли почти никаких шансов на успешное выздоровление.

Колвина привезли домой спустя две недели.

К его счастью или, быть может, к горю… но сердечный приступ не окончился инфарктом.

Кто–то вдруг вспомнил о нем, прислал машину, водитель которой предупредительно распахивал перед ним дверь, но Антон Петрович ничего не видел и не слышал — он просто не хотел больше воспринимать окружающий его мир. В эти дни Колвин больше походил на мертвеца, зомби, которого заставила восстать из праха чья–то злая бесчеловечная воля.

Открыв дверь служебной «Волги», водитель — подтянутый, накачанный парень в солнцезащитных очках хотел что–то спросить, но Колвин только махнул рукой и, не оборачиваясь, вошел в подъезд.

Остановившись у своей двери, он пошарил по карманам в поисках ключа и, только протянув руку к замочной скважине, заметил, что под наличник замка воткнута сложенная вдвое бумажка. Он машинально вытащил ее оттуда, развернул и понял, что перед ним игральная карта.

Впрочем, он ошибся. Карта не предназначалась для игры — на черном глянцевом фоне оказался изображен архангел, задумчиво облокотившийся о крест… И чуть ниже надпись:

«Свобода одного кончается там, где начинается свобода другого».

Слова больно кольнули душу, но он не воспринял эту дурацкую шутку как нечто адресованное ему.

Войдя в пустую, осиротевшую квартиру, Колвин без сил привалился к дверному косяку и некоторое время стоял, слушая гулкую тишину. Собаки исчезли. Их никто не видел с того момента, как бампер грузовика ударил Ладу.

Наконец спустя две или три минуты Антон Петрович все же нашел в себе силы затворить дверь, тяжелой шаркающей походкой прошел на кухню и сел, бесцельно глядя в пол. Он боялся поднять глаза, потому что за те полтора месяца, что Лада прожила в его квартире, тут буквально все пропиталось ее присутствием.

Так очень часто бывает в жизни — один миг, одно событие в буквальном смысле сминает все, что у тебя было, делает мир тупым, лишенным всяческого смысла, все ценное, что еще вчера казалось значимым, жизненно важным, вдруг оборачивается грудой хлама…

Колвин прекрасно понимал — он свое отжил. Теперь уже окончательно и бесповоротно, но эта мысль, в другое время показавшаяся бы ему ужасной, сейчас не будила ровным счетом никаких чувств.

Какой–то пьяный водитель, ублюдок, оборвал сразу две жизни.

Антон Петрович пошарил рукой по столу, наткнулся пальцами на коробку папирос, машинально прикурил, не ощущая вкуса дыма… Случайность… Судьба… Это могло называться как угодно, но разве становилось от этого легче?

Он видел ее под прозрачным колпаком барокамеры… В чем же она провинилась перед судьбой? Почему так?!..

Ни один из этих вопросов не находил ответа ни в разуме, ни в душе. Там, казалось, гнездилась одна лишь надсадная боль, смешанная с обреченным, гадливым чувством собственной беспомощности перед жестокими обстоятельствами.

Колвин прошел войну на Кавказе. Устав убивать, он однажды нашел в себе силы бросить эту кровавую мужскую работу, с тем чтобы обратиться к другой стороне той же медали.

Десять лет он провел в подземных бункерах поселка Гагачьего, разрабатывая первый сервоприводной протез человеческих костей, уникальность которого состояла в том, что он, по сути, становился не протезом, а частью человеческого организма, конвертируя и используя тепловую энергию живых тканей.

Он создал его лишь затем, чтобы убедиться — никому не нужно лечить искалеченных на войне ребят, — на это у государства нет денег. Деньги были лишь на то, чтобы создать потенциально военную разработку и положить ее под сукно до тех пор, пока его идея вдруг не получила карт–бланш в игре под названием «война умов»…

Колвин сидел понуря голову, машинально комкая в ладони теплый, глянцевый картон невесть кем подсунутой под его замок гадальной карты.

Сколько раз в жизни он оказывался бессилен перед судьбой? Сколько раз ему приходилось идти на поводу роковых обстоятельств? И сколько раз он опускал руки, пасуя перед ними?

«Много…» — с горечью признался сам себе Колвин.

Пустота квартиры давила на него, спрессовывая мозг в усохший от боли брикет. Образ Лады дрожал и плавился в его мыслях, Колвину казалось, что он физически ощущает каждый день ее безнадежной агонии…

«Безнадежной только в том случае, если ты опять уйдешь в глухую защиту ради своих чистых рук, незапятнанной репутации… А кому она нужна, Колвин, эта твоя репутация? Кому ты вообще нужен, кроме нее, умирающей сейчас в реанимации?»

Антон Петрович машинально разжал ладонь и вновь посмотрел на смятый кусочек глянцевого картона.

«Свобода одного кончается там, где начинается свобода другого».

Именно в этот миг, глядя на сливающиеся перед глазами буквы, он впервые подумал: «А быть может, цепь случайностей — это не прихоть судьбы, а чья–то злая воля, толкающая меня на определенный шаг?»

Он встал, прошел в свою комнату, выдвинул ящик стола и принялся рыться в бумагах.

В этот момент он боялся лишь одного — его что случайно выкинул ту визитную карточку.

Нет, она оказалась на месте.

Дрожащими пальцами он набрал телефонный номер.

— Генерала Барташова… — попросил он, когда на том конце взяли трубку.

— Кто его спрашивает? — осведомился женский голос.

— Передайте, что звонит Колвин. Он поймет… Антон Петрович сел на кровать, опустив голову, и приготовился ждать.

Однако Барташов оказался поблизости. Секунд через десять в трубке раздался его сочный бас:

— Да, я слушаю.

— Николай Андреевич? Это Колвин… Нам нужно встретиться.

— Антон Петрович, ты же знаешь, что мое предложение и все связанные с ним условия неизменны, — ответил Барташов так, будто они расстались только вчера и он ждал этого звонка.

— Да, я понимаю… — ответил Колвин. — Давай встретимся. У меня тоже появились определенные условия, но я согласен работать…

* * *

За то время, что Колвин провел в Москве, в поселке Гагачьем опять закипела жизнь.

Антон Петрович вышел из машины у знакомого, уходящего под землю бетонного пандуса, который запирали мощные раздвижные ворота.

Да, люди определенно вернулись сюда… Признаки запустения старого военного городка все еще присутствовали, но это уже больше походило на детали маскировки, нежели на истину, отражающую положение вещей. Взгляд Колвина, скользнувший по серому бетону и прилегающим ко входу, хорошо знакомым окрестностям, машинально отметил обилие устройств скрытого и явного наблюдения, охранные рубежи и прочие признаки грамотно организованного охранения. Солдат или персонала нигде не было видно, и внешне «Гаг–24» выглядел все таким же обветшалым, давно заброшенным военным городком времен слома социалистической системы, но, шагая вслед за Барташовым по узкой, вьющейся меж сосен тропе, Антон Петрович с удивлением и даже некоторой внутренней дрожью дважды натыкался взглядом на замаскированные дерном щели в земле. Они проявлялись внезапно, когда до них в буквальном смысле оставалось сделать пару шагов, и угадывающийся в сумраке подземных огневых точек слабый отблеск пулеметных стволов ясно говорил о том, что они обитаемы…

— Отдельный спецбатальон внутренних войск, — скупо пояснил Николай Андреевич, проследив за взглядом Колвина. — Ребята свое дело знают, — мрачновато добавил он.

Вообще за те несколько часов, что им пришлось провести вместе, по дороге сюда Колвин заметил, что Барташов тоже достаточно сильно изменился со дня их последней встречи. Генерал явно сдал, не в физическом, а скорее в моральном плане. Был он мрачен, неразговорчив, да и осунувшееся лицо с ясно обозначившимися мешками под глазами говорило о каких–то преследующих его проблемах.

— Ладу привезли? — внутренне сжавшись, спросил Колвин, когда они остановились перед неприметной стальной дверью в серой бетонной стене. Барташов как раз разговаривал с кем–то внутри бункера, воспользовавшись для этого устройством, похожим на трубку сотовой связи. Ясно, что радиоволны не могли проникать в бункер, но, очевидно, рядом с дверью было спрятано ретрансляционное устройство для внутренней кабельной сети связи.

— Что? — недовольно переспросил Барташов, отвлекшись от разговора.

— Я спрашиваю, Ладу привезли?

— Нет пока. Она будет вечером. Ты должен осмотреться.

— Но…

— Все, Антон Петрович, свои «но» оставь за забором, — мрачно отрезал Барташов. — Мы, кажется, обсудили все условия, — напомнил он. — Ты получаешь доступ к своей старой аппаратуре, я даю тебе ассистентов, и ты делаешь все, что сочтешь нужным. Мне необходимо получить от тебя только две вещи: соблюдение внутреннего регламента, который устанавливаю я, и конечный результат работы.

Колвин промолчал.

Внутри массивной двери сухо щелкнул электрозамок.

— Прошу.

Барташов вошел первым, Антон Петрович на мгновение задержался, окинув взглядом редкий сосновый лес, словно прощаясь и с солнечным светом, и с самой природой, а затем последовал вслед за генералом в недра секретного комплекса «Гаг–24».

Идея и история возникновения этой глубоко эшелонированной системы бункеров относилась к далекому прошлому. Своими корнями «Гаг–24» уходил далеко в эпоху развитого социализма — в ту пору, когда такие понятия, как «атомная угроза», «холодная война» и «гонка вооружений», являлись терминами отнюдь не историческими, а самыми что ни на есть обыденными.

Позже, когда рухнул «железный занавес», а страна канула в пучину политического и экономического кризиса, «Гаг», на содержание которого уходили огромные суммы, отдали на откуп нескольким военным ведомствам, разрешив разместить тут секретные лаборатории различных профилей.

Именно тогда, в конце девяностых годов двадцатого века, Колвин впервые приехал сюда в составе так называемой «группы по созданию искусственных организмов». Лаборатория просуществовала семь лет, затем ее временно законсервировали все по той же незамысловатой причине — полное отсутствие денег на исследования и содержание. К сожалению, группа Колвина, который к тому моменту уже стал ведущим специалистом, занималась такого рода разработками, которые не подпадали ни под одну статью конверсии, и никак не могла быть переведена на самоокупаемость.

Так и получилось, что Антон Петрович в конце концов оказался в положении сторожа при законсервированном до лучших времен комплексе.

И вот эти «лучшие времена» наступили…

Шагая по коридорам подземных убежищ, он не мог отделаться от мысли, что совершает ошибку, возможно, самую страшную в своей жизни, — все здесь выглядело до боли знакомым и в то же время чужим, словно в эти помещения вернувшиеся сюда люди вдохнули иной смысл.

Лифт опустил Колвина и Барташова на пятый, нижний уровень убежища. Теперь над их головой было около ста метров железобетонных конструкций.

Остановившись на просторной развязке, куда вливалось несколько туннелеобразных коридоров, Барташов показал на три расположенные друг возле друга двери.

— Твоя комната, рядом операционный зал со всей аппаратурой, а это, — он кивнул на третью дверь с кодовым магнитным замком, — действующая лаборатория искусственных организмов.

— А врачи? — задал Колвин тревожащий его вопрос.

— Бригада хирургов, анестезиолог и другие специалисты находятся на один уровень выше. Они в твоем распоряжении в любое время суток. Пульт внутренней связи в твоей комнате. Вот магнитная карточка доступа. Она же работает на двери. Осваивайся.

— А ты?

— У меня слишком много дел, Антон Петрович. Не скрою, твой проект один из самых важных для меня лично, но видеться будем редко. Тебе дана воля, почувствуй это и не комплексуй. Давай, — он протянул руку и пожал ладонь Колвина. — Соберись в кучу и действуй. Ты сам хотел этого.

Через несколько секунд, когда закрылись створки лифта, Колвин совершенно внезапно для самого себя остался один.

Он стоял посреди просторной площадки, перед несколькими дверями, сжимая в руке тонкую пластинку спецпропуска.

«Ты сам хотел этого…»

Он повернулся и вдруг всем своим существом почувствовал, что стоит в центре ЧЕГО–ТО ему пока неведомого, а вокруг уже работает огромная машина под названием «государственная спецслужба». Работает на него.

Собственные страхи и надежды, отчаяние и горе показались Колвину ничтожными перед тем, что окружало его в данный момент. Сила, так запросто отданная ему Барташовым, на первый взгляд казалась чуть ли не безмерной, и это не просто пугало его — Антон Петрович не первый раз имел дело с подобной «системой» и очень хорошо понимал — увильнуть от нее будет очень сложно. Из него выбьют то, что нужно именно им, и его безумная надежда на человечность и сострадание Барташова казалась теперь глупой, наивной и никчемной.

Только сейчас, оправившись от шока, выбитый из своего горестного состояния шоком еще более сильным, Колвин понял — он пришел в мышеловку, дверь которой уже захлопнулась. Он желал одного — вырвать Ладу из рук неминуемой смерти, хотя бы раз использовать созданную им же аппаратуру этого комплекса по ее прямому назначению, но тщетно… Он обманул сам себя и только сейчас наконец осознал, какую цену придется заплатить за это ЕЙ…

Неизвестно, сколько времени простоял он так в глубокой отчаянной задумчивости перед захлопнувшимися дверями межуровневого лифта.

«Ты сам хотел этого»…

* * *

Дверь, ведущая в лабораторию «искусственных организмов», тяжело подалась в сторону, глухим звуком как бы обозначив свой внушительный вес, как только Колвин провел магнитным ключом врученной ему карточки по прорези сканера.

В первый момент он даже не понял, что попал в то же самое помещение, где работал много лет назад. Все изменилось до неузнаваемости, — ведь последний раз он спускался в бункер незадолго до визита Барташова, и на памяти Антона Петровича все здесь оставалось сонным, унылым и заброшенным.

Сейчас тут кипела жизнь.

Нет, не кипела — двигалась.

За свою бытность в военном ведомстве Колвин по идее должен был разучиться удивляться, но сейчас он лишний раз убедился в справедливости высказывания о том, что Россия — это страна непознанных возможностей и невостребованных гениев.

В первый момент его охватила обыкновенная трепетная гордость. «Уж не маразм ли?..» — с горечью подумал он, чувствуя, как просыпаются давно позабытые чувства.

Как бы ни обветшало за эти трудные, кризисные годы государство, но в системе еще оставались резервы, и он видел перед собой результат их реализации.

Круглый ярко освещенный зал лаборатории наполняла механическая жизнь. Здесь цвели технологии даже не двадцать первого века — многие образцы, из тех, что бросались в глаза прямо от входа, Колвин попросту не видел, хотя закончил заниматься данной проблемой не так давно.

То, что демонстрировал ему по видео Барташов, казалось сейчас блеклой тенью, грубой поделкой по сравнению с хищными, сияющими хромом или же, наоборот, серо отсвечивающими камуфлированными пятнами эндоостовами различных машин, каждая из которых была заключена в просторный цилиндр из пуленепробиваемого стекла и постоянно, не останавливаясь ни на секунду, двигалась, совершая наборы различных движений, в основном имитирующие ходьбу или бег…

В первую секунду ощущение казалось шокирующим и отнюдь не приятным… Словно попал в мир фантомов, созданных посредством компьютерной графики, но фантомов реальных до жути, до непроизвольной дрожи вдоль позвоночника, стоило лишь раз коснуться взглядом этих эстетичных, полных скрытой силы скелетообразных форм, которые двигались очень быстро, но в то же время плавно, решительно…

Взгляду и мозгу требовалось какое–то время, чтобы очнуться, сбросить странный, примораживающий к месту транс, чтобы понять — фантомами тут не пахнет, под конечностями сервоприводных машин скользили настоящие беговые дорожки, по которым те бежали, ровно, ритмично, в то же время оставаясь на месте. Сзади к каждому прозрачному боксу тянулись десятки, если не сотни кабелей, которые проходили через специальные, оставленные для них отверстия в бронестекле и одним своим концом соединялись с работающими «на износ» машинами. Другим концом они оказывались подключены к многочисленным тестерам испытательных стендов.

Ровно сияли шеренги контрольных мониторов, пространство лаборатории наполняли непривычные, чуждые человеческому уху звуки — то был приглушенный бронестеклом шелест, равномерное повизгивание, ритмичное клацанье…

У Колвина все же перехватило дыхание. На секунду ему представилось, что эти существа, столь похожие на выходцев из самых кошмарных видений сервоинженеров, действительно наделены понятием «жизнь» — столь естественно и одновременно угрожающе выглядели их движения… Казалось, еще немного, и какой–нибудь механизм вдруг сорвется с толстой привязи компьютерных кабелей, проломит прозрачную защиту и ринется прямо на него, окруженный сверкающим облаком осколков бронестекла.

— Вы, надо полагать, мой новый начальник?

Вопрос застиг Антона Петровича врасплох. Вздрогнув и мысленно проклиная свои совершенно распоясавшиеся нервы, он обернулся.

Человек, которого он увидел, только что вошел через ту же дверь, что и Кол вин, и теперь подслеповато щурился, попав под яркий свет ламп, которые освещали стеклянные боксы направленными лучами. Его вытянутое лицо с длинным носом, узкие, сощуренные глаза и играющая на тонких губах улыбка делали его похожим на непомерно разросшуюся крысу. Спецкомбинезон серого, мышиного цвета только усиливал это сходство, доводя ощущения до состояния абсурда, когда хочется верить первому впечатлению, а не истинному положению вещей.

— Моя фамилия Колышев. — Он протянул Колвину длинную сухую ладонь с тонкими музыкальными пальцами. — Вадим Колышев.

— Очень приятно. Колвин Антон Петрович.

— Любуетесь?

— Пока не знаю. Осматриваюсь.

— Угу… А полюбоваться здесь есть чем. — Колышев подошел к ближайшему боксу и вдруг любовно провел ладонью по толстому стеклу, как бы очерчивая контур заключенной за ним, бегущей в никуда сервомашины. — Мое дитя, — не без гордости произнес он. — Любимое. Когда–то я занимался бионикой. Теперь вот воплощаю матушку–природу в не свойственных ей материалах.

Заявление насчет бионики не было голословным, только сейчас, после этих слов Колвин понял, откуда в нем эта странная оторопь, что пробежала по телу крупными мурашками при беглом взгляде на бегущие силуэты… Это ведь оказалось разительно похоже на уменьшенные в десятки раз, ожившие экспонаты музея палеонтологии… Миниатюрные хромированные эндоскелеты некоторых особо типичных ящеров, с доработками, конечно…

— Значит, вы автор этих машин? — не удержался он.

— Ну, не всех, не всех, — честно признался Вадим. — Вот это, например, американский образец, — он указал на бокс, что содержал в себе вяло бегущий на одном месте стилизованный и напрочь лишенный ребер скелет, отдаленно похожий на человеческий. — Почти абсолютная машина… — с нотками завистливого сожаления признал он, щелкнув пальцами по стеклу. — Обратите внимание, это единственный образец, который не имеет внешнего энергопитания.

— Что, неужели самодостаточный механизм?

— Не совсем. Ресурс — около пятидесяти часов, но при этом совершенный болван… — с ехидной улыбкой ответил Колышев. — Хотя принцип, которого они придерживаются, верный, — с нескрываемым сожалением вздохнул он. — Тут использовано нечто отдаленно напоминающее вашу технологию, Антон Петрович. Внутри этих костей, — он показал на тускло отливающие серебром детали эндоостова, — внутри живые бактерии, которые, размножаясь, производят тепловую энергию. Сервомоторы находятся исключительно на электропитании, которое вырабатывается специальными элементами за счет разницы температур.

При этих словах Колвин почувствовал неприятный холодок. Это действительно было очень примитивным, частным случаем его разработки.

— Любопытно…

Он подошел ближе, вглядываясь в детали машины.

— Откуда он появился? — минуту спустя спросил Антон Петрович, имея в виду шагающий за стеклом силуэт.

— Не знаю, — пожал плечами Колышев. — Разведка сработала, наверное. Мне не докладывают.

— А там что? — Колвин, у которого постепенно проходил шок от увиденного, вновь начал мрачнеть. Ничто, даже эти машины, которые когда–то снились молодому и энергичному Антону Колвину, не могли надолго отвлечь его ни от жестокой реальности, ни от собственных, присущих сегодняшнему Колвину мыслей.

Проследив за взглядом своего нового начальника, Вадим тоже помрачнел.

— Там моя головная боль, — коротко ответил он и, быстрым, энергичным шагом пройдя через зал, распахнул дверь, которая в бытность Антона Петровича вела в хранилище реактивов и лаборантские комнаты.

Теперь и тут все выглядело иначе.

На стерильных стеллажах возвышались подсвеченные ультрафиолетом стеклянные баки, в которых либо плавали в струях физиологического раствора, либо просто лежали фрагменты различных частей тел, принадлежащих как человеку, так и различным животным.

У Антона Петровича в первый момент похолодело в груди.

Он, конечно, ожидал увидеть нечто подобное, но не так скоро и, конечно, не в таких масштабах…

Первым, что бросилось в глаза, была человеческая рука, к которой вели тонкие проводки от расположенного неподалеку компьютерного терминала.

Пальцы руки медленно сжимались и разжимались, хотя на плоти были невооруженным глазом видны признаки явного разложения.

— Отторжение тканей… — мрачно прокомментировал Колышев. — Внутри полный сервопривод руки, работающий на вашем принципе микромоторов. Все сделано в точности по описанной технологии — трубка вложенная, трехслойная, внутри охлаждающий состав, за ним слой термоэлектрических токоснимающих элементов, затем собственно сама поверхность искусственной кости, к которой прилегает живая ткань. Разница температур между внутренней и наружной частью около тридцати градусов. Сигнальный импульс к движению подается сенсорными датчиками, которые фиксируют напряжение мышцы, даже самое ничтожное, и передают команду серводвигателям. Весь комплекс работает изумительно — мы питаем клетки с помощью насильственного кровообращения и вырабатываемого за счет разницы температур тока вполне хватает для работы всех приводов конечности… — Он вдруг резко повернулся и в упор посмотрел на Колвина. — Только вы не находите, Антон Петрович, что вы в документации упустили нечто главное, основополагающее, без чего ваше открытие и вся технология может быть успешно списана в область фантастики?..

— Что же я забыл? — холодно спросил Колвин, к которому вдруг вернулись все горестные ощущения этих дней.

Он вдруг увидел эту лабораторию не в том сияющем ореоле, который на время просто ослепил его, а такой, какой она была на самом деле — страшной . Страшной и бесчеловечной, какими бы благими ни были конечные намерения тех, кто работал тут.

— Вы забыли описать связку между живой тканью и мертвым сервоприводом, — прищурившись и потеряв всякую любезность, произнес Колышев. — Как соединить живую ткань с мертвым металлом? Вы ведь знаете это, верно? И надеюсь, что поделитесь со мной сокровенной тайной?

В словах Вадима крылась угроза.

Колвин понял, что на самом деле попал в ловушку гораздо более страшную, чем мог предположить час назад.

Маленькие крысиные глаза Колышева буквально сверлили его.

— Мне нужно отдохнуть, — вдруг произнес Колвин. — А потом я бы хотел произвести ревизию реактивов. Надеюсь, тут сохранились все вещества из моей бывшей лаборатории?

— Естественно.

— В таком случае составьте мне полный, подробный отчет обо всем, что тут есть.

Он развернулся, чтобы выйти, но Колышев достаточно бесцеремонно остановил его у самого порога лаборатории.

— Вы не ответили на мой вопрос, — напомнил он.

— Я еще не решил, отвечать ли на него вообще, — резко сказал Колвин. — Мне нужно подумать.

* * *

Обстановка комнат для обслуживающего персонала не изменилась ни в принципе, ни в деталях. Маленькое помещение очень сильно напоминало купе–люкс в поездах дальнего следования. Тот же казенный уют, теснота, штампы на белье, откидной столик и треугольный умывальник под ним. Лишь компьютер, что стоял на отдельной выдвижной стойке около кровати, сменили на более современный.

Антон Петрович сел на застеленную постель и задумался.

То, что он увидел сегодня в лаборатории искусственных организмов, не просто превзошло его ожидания, это напугало Колвина.

Он видел отлично отлаженные машины, которым не хватало лишь одного — надежного источника автономного питания.

Колышев был прав — составляя документацию по проекту, Антон Петрович сознательно опустил часть информации, оставив ее лишь в своей голове. Поступить так было вполне логично — тех чиновников, что принимали решение по докладу, не интересовали нюансы исследований, им нужен был наглядный конечный результат, а Колвин прекрасно знал, через сколько рук пройдут бумаги, прежде чем попадут наверх, к тем, кто выносит окончательный вердикт. Среди этих людей, которые являлись промежуточными звеньями, вполне могли оказаться личности, не вполне добропорядочные, но зато технически грамотные.

Идея могла уйти. Колвин был знаком с подобными случаями, когда проект сначала «резали», а потом он вдруг осуществлялся под другим именем, и принял меры предосторожности против этого. А когда его идею положили в стол, он не нашел нужным вносить дополнения и коррективы в существующие документы.

Главный итог исследований все эти годы находился при нем.

Вид разлагающейся руки не мог ввести Антона Петровича в замешательство. Он бился над той же проблемой много лет. Живая ткань упорно не хотела соединяться с полыми металлическими костями, внутри которых располагались моторы и приводы…

Как ни странно это прозвучит, но внезапное решение данной проблемы пришло из… космоса.

Известно, что много лет ученые собирают пробы космической пыли, частицы комет, газообразные взвеси из атмосфер планет Солнечной системы, лунные реголиты и прочие образцы вещества, какие только можно добыть вне земной атмосферы.

Колвина заинтересовали образцы веществ, полученных из кометных газовых шлейфов. Он собирался поставить ряд опытов над ними, потому что знал — некоторые вирусы космического происхождения, по сути, не являются живыми организмами, они представляют собой нечто среднее между живым и неживым — их молекулы сложнее любого неорганического вещества, но они «недоразвиты» до уровня самой примитивной органики.

Мучаясь над проблемой совместимости живого с неживым, Колвин вполне справедливо полагал, что исследования в данной области помогут ему в решении вопроса.

Он не ошибся, хотя результат оказался совершенно неожиданным и совсем не в том виде, как представлял себе Антон Петрович. Собственно, начиная исследования, он и надеяться не мог на то, что получилось в конечном итоге.

Подвергая образцы различным воздействиям, как излучения, так и иных мутагенных факторов, он внезапно натолкнулся на некую разновидность уже известного вируса, молекулы которого обнаружили способность к химической мимикрии — молекулярная структура вируса «приспосабливалась» к тому веществу, с которым в данный момент находилась в непосредственном контакте, слипалась с ним, проявляя тем самым чудо маскировки, — качества, столь необходимые для выживания в среде другого организма, причем вирус обнаружил такое неоценимое для Колвина свойство, как способность маскироваться не под одно, а сразу под несколько веществ.

Долгие кропотливые опыты доказали, что вирус безопасен для человека — он начинал размножаться только в условиях очень высокого давления, из чего Колвин сделал справедливый вывод, что тот родом с планеты–гиганта — возможно, с Юпитера, где давление измеряется сотнями атмосфер…

После нескольких лет непрекращающихся опытов он наконец сумел получить тот вид вируса, который химически связывался со всем, к чему прикасался. Покрыв таким составом искусственную кость, Колвин убедился, что живая ткань, единожды прижатая к такой обработанной его веществом поверхности, намертво склеивается, «срастается» с ней и уже не подвержена никаким процессам отторжения…

…Он встал, прошел по узкому пространству своей комнаты.

Ощущение, что она станет его последним пристанищем в этой жизни, не покидало Антона Петровича.

Он влип. Единоличное обладание государственной тайной, способной изменить ход истории, никогда не прощалось отдельному человеку. Это он усвоил твердо.

Государственная тайна… Колвин вдруг усмехнулся, зло, саркастически. Три с лишним года назад, когда он спускался в эти бункеры, чтобы смахнуть пыль с бесценной аппаратуры, его знание не было нужно никому. Не было ни ажиотажа вокруг искусственных организмов, ни самой проблемы… Теперь же, когда американцы создали и продемонстрировали всему миру своего первого искусственного бойца, у кого–то вдруг загорелось кресло под задницей. И тут же вспомнили про «Гаг–24», про него, про разработки.

Хотя, если разобраться беспристрастно, не в личных обидах крылись истоки его тревоги. Все личное уже было пережито, разложено по полочкам памяти… оприходовано, так сказать. Изменилось мировоззрение Колвина. С одной стороны, он понимал, что исторический процесс не повернуть вспять и, как любил повторять один из его давних друзей, «все, что однажды создано одним человеком, сможет повторить другой». Рано или поздно это сделают и без его участия. Видно, пришел срок реализации данных технологий. Но Колвин в отличие от других очень хорошо понимал их несовершенство. Эскалация гонки вооружений в области создания искусственных организмов неизбежно столкнется с неразрешимой пока проблемой — отсутствием электронного мозга, адекватного человеческому. Вывод же напрашивался сам собой — он видел готовые сервомашины, что и сейчас продолжали свой бег в соседнем зале, дай он им совместимость с живой оболочкой, и они, одновременно с внешностью, получат внутренний источник независимого питания — живую ткань, чьи килокалории будут аккумулироваться и использоваться сервомоторами… Отличные биомеханические бойцы, чья жизнь представляет ценность только в эквиваленте затраченных на их производство денег, но они останутся… тупыми. Тупыми настолько, что бросить их в бой означает обречь на смерть все живое в радиусе действия оружия.

Мнение Антона Петровича было обоснованным. Он воевал и отлично понимал разницу между стрельбой по мишеням и настоящим боем, где порой невозможно отличить врага от своего, мирного жителя от террориста и решения приходится принимать интуитивно, на уровне подсознания. Нет аналогов человеческому мозгу, и это очень скоро поймут, если еще не поняли, и тут в «Гаге», и за кордоном, в лабораториях НАТО…

Чипсет, продемонстрированный Колвину Барташовым во время их памятной встречи, прямо–таки кричал о том выходе, что будет, обязательно будет найден и осуществлен… Сервомашина в конце концов получит человеческий мозг … и это… это казалось Антону Петровичу настолько страшным, что он терялся, ощущая БЕЗДНУ, на краю которой вдруг оказалось все человечество.

Когда живое смешается с неживым, возникнет иная раса, у которой неизбежно сформируются свои, отличные от человеческих, моральные ценности. Чуть больше, чем машина, но меньше, чем человек…

Колвину было страшно. Он хотел одного — спасти Ладу, вырвать ее из цепких лап неизбежной смерти, а как оказалось, — от него ждали большего, намного большего…

Зуммер, прозвучавший из недр панели связи, вырвал его из глубокой задумчивости.

Отжав кнопку интеркома, Колвин спросил:

— Да, я слушаю. В чем дело? Кто это?

— Антон Петрович?

— Я же сказал — да.

— Это дежурный офицер уровня. Мне приказано доложить — ваша пациентка доставлена. Ее сейчас везут в операционную.

Динамик смолк.

Колвин сидел, неестественно выпрямившись и смертельно побледнев.

Был ли у него хоть какой–то выбор?

Часть II. Обратная связь