— Он соломку в нее подстелил, — сказал кто-то.
— Все равно мешки промокли.
На возах было сложено более двадцати мешков. Некоторые мешки мокрые.
— Куда везти? — спросил Фома.
— Сам он где?
— В амбаре. Ведь он, толстый, и сейчас не знает, как очистили его яму. И дома никого нет. В поле все ушли. Одна девчонка с бабушкой.
— Хватится, а хлеба нет, — проговорил кто-то.
— Вы бы закопали яму-то, — посоветовал Сатаров.
— А как же. Все сделали честь честью. Сверху навозом заровняли…
Николай стоял и слушал. Слушал и думал: «Нет, надо сказать».
— Стало быть, в амбаре перемеряют? И никто ничего не знает?
— И знать не будут. На весы-то надо? — спросил Фома, указывая на мешки.
— Везите в амбар. Там проверьте, что за хлеб. Если сухой, покормите лошадей — и прямо на станцию. Хлеб взвесьте. Потом акт составим. Езжайте.
Обоз с Лобачевским хлебом двинулся к общественному амбару. Снова все вошли в сельсовет.
— Видал? — спросил Григорий Николая. — Теперь он шиш получит. Все до зерна возьмем. Так и с тобой поступим, если утаишь.
— Нет, не утаю. Коль такое дело, там, на потолке, за трубой.
Молча переглянулись Сатаров с Григорием. Они поняли друг друга.
— Иди, Сатаров, принимай.
— А комедь?
— Хватит и для комеди, — ответил Григорий.
Крепкозубкин не понял их. А Сатаров, выходя, вполголоса запел:
За кривду бог накажет нас,
За правду наградит.
А Николай облегченно вздохнул: «Все-таки главное не сказал им».
Глава 7
Мой отец и Осип вместе с другими по поручению комитета бедноты пошли к священнику, отцу Федору, перемеривать его хлеб и выявить излишки.
Большой амбар отца Федора стоит в одном ряду с амбарами дьякона и псаломщика.
Проходя мимо амбара, я никого там не увидел. Он был заперт на огромный, с полпуда весом, замок.
«Где же мой отец, Осип и прочие люди? Ужели струсили?»
Решил сходить к Никите — в амбар кредитного товарищества, куда уже ссыпают хлеб, а затем заглянуть к Илье — в третье общество. Узнать, как там у них идут дела.
Идти мне мимо усадьбы священника. Дом его, длинный, в семь комнат, не считая кухни, со множеством высоких окон, украшенных пышными наличниками, помещался за зеленым забором, за плотной стеной сирени и тополей по углам. Сирень так разрослась и так была густа, что, подойдя вплотную к изгороди, все равно не увидишь ни окон, ни того, что делается в доме отца Федора.
Отгородился батюшка от божьего света высоким дощатым забором и персидской сиренью. Ни мне и никому из мирян, кроме церковного старосты да сторожа, не приходилось бывать во внутренних покоях поповского дома.
Хорошо жилось отцу Федору раньше, неплохо живется и теперь.
«Церковной» земли у него сорок пять десятин — в трех полях. На гумне — клади ржи и овса. Сзади двора большой сад. В нем яблони разных сортов, сливы, вишня, кусты красной и черной смородины, крыжовник, сортовая малина и гряды клубники.
Свыше двадцати ульев. Священник любил трудовых божьих пчелок, сам ухаживал, сам с дымарем сажал отроившихся в заранее приготовленный улей. В саду под замком сарай-омшаник. Теплый, защищенный прокладкой соломы, как защищают мужики свои избы на зиму от холода.
А сколько матушка заготавливала разного варенья! Великая мастерица. Варила в саду, на воздухе. Идешь, бывало, мимо — и так и обдаст тебя ароматом. Варенье матушка оставляла впрок, а что было в избытке, сама отвозила на станцию и продавала кому-то оптом.
Шесть коров у матушки в хозяйстве. Две деревенские женщины доят их по утрам, в полдень — на стойле, а вечером — по пригоне домой. Коровы породистые, молочные, всем на зависть. Молоко пропускали через таинственный для нас жужжащий сепаратор, а мед — через центробежку, не менее таинственную по названию.
Четыре лошади. Свой жеребец, который давал священнику барыш, а мирянам от их невзрачных кобылиц — приплод.
Полный инвентарь машин по хозяйству — и все с заграничными названиями: «Мак-Кормик», «Эльворти» и… уж не выговоришь как. Конная молотилка, которая молотит и мирянам за известную плату. Бороны сдвоенные, косые, под названием «Зиг-Заг». Всего не перечесть. Да зачем? Дом — полная чаша, еще и поборы с прихожан.
Зато и семьей бог наградил старательно батюшку. Восемь дочерей и два сына-лоботряса. Все они, кроме младших, учатся в губернском городе Пензе в духовных заведениях — мужском и женском.
Три дочери на выданье, епархиальное закончили еще до революции. Но что-то замуж никто не берет. Тут всему виною старшая, двадцатипятилетняя Тоня — «четверть века», как прозвали ее сестры. Женихов отпугивали ее выпуклые очки. Она близорука. Тоня для сестер — камень на жизненном пути. Ведь раньше старшей, по неписаному закону, выдавать младшую неприлично.
Вторая дочь — Зоя. Стройна, красива, умна, остра на язычок.
Ей подвертывался было попик. Он только что окончил духовную семинарию. Ему уже наметили бедный приход со старенькой допотопной церквушкой. В этот приход никто не желал идти. И село было одиночное, без прилегающих деревень, дрябленькое, разбросанное по оврагам и буеракам. Ни реки, ни пруда не было. Зоя на все соглашалась, лишь бы уйти из семьи, где сестры надоели друг другу до тошноты. Но опять камень — Тоня.
Была злополучная Тоня похожа на мать, а матушка на редкость неуклюжа: с приплюснутым носом, с торчащими зубами, с утиной походкой. Но зато умна и практична. Все большое хозяйство на ее попечении. Отец Федор ни во что не вмешивался.
Женился он не просто на безобразной девице-поповне, а на богатом приходе, оставшемся после смерти священника. У священника дочь была одна-единственная. И все имущество: дом в семь комнат, надворные постройки, сад, шесть прилегающих больших и малых деревень, входивших в приход, сорок пять десятин церковной самой лучшей земли, лошади, коровы — все это и многое другое досталось молодому красавцу попу. Попадью он не любил, но она его любила страстно и ревновала. Он ей изменял, и однажды от связи с кухаркой Дарьей появился на свет божий сын Васька, которого поп возлюбил и держал при себе. Сын прислуживал ему в церкви.
В отместку попадья, не будь дура, тоже изменила своему владыке с холостым учителем. В положенный всевышним срок появилась на свет Зоя, обликом разительно похожая на учителя.
Так народилась в семье трагедия. Ревность, ссоры — без счета. Мужики, особо досужие бабы все это знали, но помалкивали.
Несмотря на свою внешность, да еще близорукость, Тоня была всех умнее. Она знала себе цену и ждала в мужья солидного поповича, но просчиталась. Ей уже «четверть века», а желанного красавца с пышными волосами все нет и нет. Теперь уже поздно. Духовенство вышло из моды. Больше того, иные священники всенародно каются, заявляют, что бога вроде нет и не было, что они обманывали народ. Срезают ножницами гривы, становятся — через уоно — или сельскими учителями, или же секретарями сельских Советов, а некоторые — бухгалтерами.
Так, раздумывая — совсем, кажется, ни к чему — о судьбах поповен, до которых нет мне никакого дела, я приближаюсь к дому попа. Мне идти мимо него, а там лесом — к амбару. Случайно взглянув сквозь изгородь, я увидел букет поповен на крыльце в сиреневом густом палисаднике. Тоня вязала, Зоя читала, Леля с Олей играли в карты. Все они ворковали писклявыми голосами, только выделялся низкий голос Зои.
Но подсматривать долго не пришлось. Мне вдруг почудилось тихое пение, идущее не то из дома священника, не то из-за их сада. Пение было церковное. Вот оно все громче, все явственнее.
Быстро отойдя от ограды, я завернул за угол дома — к поповскому саду. Верно, поют. И поют, мне кажется, заупокойную. Вот уж близко слышится печальное, протяжное:
Свя-а-тый бо-оже,
Свя-а-тый кре-епкий,
Свя-а-тый бессмертный, поми-илу-уй на-ас.
Но почему же несут мертвеца не улицей, как всегда? И почему церковь не открыта и колокола вперебор не звонят?
Пение услышали и в сельсовете. На крыльцо вышли люди, среди них Крепкозубкин, матрос Григорий и другие.
Из окон ближайших изб высунулись головы. Люди осеняли себя крестным знамением и творили молитву. покойников — кто бы они ни были — принято уважать.
Пели два баса, тягуче, грустно. Вот к мужским голосам присоединились женские:
Помилуй на-ас.
Пока не видно, несут ли покойника гумнами второго общества или, может быть, прямо на кладбище, чтобы не платить попу за похороны. Такие случаи бывали. Вернувшись с фронта, солдаты, умирая, строго наказывали, чтобы их хоронили без попа.
Но кто же умер?
Мне вдруг почудилось, будто среди пения возникли спор, крик и, что совсем удивительно… смех!
Народ бежал к поповскому огромному саду. Бежали и мужики, больше всего женщины. Некоторые… смеялись! Чему смеялись? Иные, приостановившись и еле дыша, хватались за животы и хохотали в голос. Это вместо того, чтобы погрустить, поплакать!
Несколько старух, любительниц похорон и поминок, тоже приостановились, начали всматриваться. К ним подбежали ребятишки, что-то крикнули им и стремглав кинулись дальше. Старухи горько усмехнулись, другие сердито плюнули и пошли восвояси, не оглядываясь.
Григорий сошел с крыльца. Увидев меня, он помахал рукой по направлению к саду.
Я не любил похорон, покойников. В детстве мне с отцом много раз приходилось читать по ним псалтырь днем и ночью. Опротивели слезы — искренние и притворные, — причитания старух, толчея народа и разные пересуды. А покойнику все равно. Лежит и лежит со скрещенными руками.
Свя-а-тый бо-о-о-же…
Да это голос моего отца! Стало быть, вместо того чтобы делать у попа замер хлеба, он побежал на похороны? А где отец, там обязательно и Осип. Вот его басок. А еще говорил отец, что он не ходит в церковь, не поет на клиросе.