Восход — страница 12 из 76

Пойду-ка обругаю отца за измену, за предательство при всем народе. Вон и мать моя идет. Строгая такая. Она мне поможет. А если ты, отец, дал слово, крепись…

Но что это? Сначала с шумом, гамом, свистом выметнулась орава ребятишек, за ними толпа женщин и мужчин. Затем появилась процессия с гробами. Один гроб, второй, третий… а уже дальше сквозь народ не видно сколько. Каждый гроб несли на плечах, а не на полотенцах.

Впереди певчие. Тут и мой крестный — бородатый Матвей. Он регентовал и шел задом вперед, как полагалось регенту. За ним мой отец с Осипом, кривой Сема с Чуваловым, Марья Медведкина с Зинаидой Устиной. Все тянули скорбную заупокойную. А вот кузнец Илья, рядом с ним продотрядчик Никита. Они идут сторонкой, чему-то усмехаются.

Все гробы новенькие, разных размеров. Даже детские. Поделкой гробов для продажи занимается сам отец Федор. Он хороший столяр. Даже парты для школы мастерит. Гробы и ульи своей работы он хранит в омшанике в саду, под огромной старой липой.

Издали я насчитал, кажется, десять гробов. Из них три — младенческие.

За гробами — несколько подвод. На передней Фома Трусов — мужик смешливый. Стало быть, подводчики не повезли все-таки рожь на станцию, не послушались приказа Григория, а вот везут… Что же они все-таки везут? На каждой телеге ульи. А что в них?

— Здόрово? — Ко мне подбежал Никита и указал в сторону процессии.

— Что же здорового. Наоборот, очень печально.

Процессия уже подошла к сельсовету, и гробы бережно опустили на землю возле крыльца.

— Илья, Илья! — окликнул я кузнеца, помогавшего снимать ульи с телег. Ульи, видимо, были тяжелые.

— Леткой вверх, не опрокинь! — кричал кто-то.

— Пчелки разлетятся, — беспокоилась Марья Медведкина.

Но никаких пчелок не вилось над ульями. В них, наверно, был только мед. Ульи поставили в один ряд.

— Илья, — едва пробравшись сквозь толпу, вновь окликнул я кузнеца, — что это? Покойники?

— Они, — твердо ответил Илья.

— Хоронить?

— Земле предать.

— Ну, а ульи с чем? — недоумевал я.

— С медом они, Петр Иваныч, — ухмыльнулся кузнец. — Хочешь — медом получишь, хочешь — на поминки придешь, сыту будешь хлебать.

Когда гробы поставили в два ряда, а ульи сзади, Григорий-матрос встал на крыльце и поднял руку.

— Граждане прихожане, тише! Пока нет пастыря, отца Федора, пока он пьет чай с булками и вареньем, я сам проповедь скажу. Дело нехитрое. Вот тут, видите, дюжина покойников. Поклонимся им.

Он снял фуражку и поклонился.

— Да будет страдальцам тишина, мир, а земля пухом!

Легкий смешок пробежал по толпе, но лицо у Григория печальное. Он повысил голос.

— Только мы мертвецов хоронить не будем. Пущай поживут. И дадут жизнь многим. В том числе и вам, беднеющий класс деревни!

Он подумал, что-то соображая, потом обвел всех прищуренным взглядом, тряхнул курчавой головой и спросил:

— А не желательно ли вам, граждане, может, в последний раз посмотреть на лица… угробленных?

— Желательно!

Григорий обвел глазами толпу.

— Илья, Фома, Чувалов, снимите крышки! Пусть православный народ воочию увидит, как орудует гидра контрреволюции. Она грозит схватить нас за горло костлявой рукой голода. Открывай, Илья.

Кузнец быстро снял крышку.

— Христос воскресе! — воскликнул он.

Второй гроб открыл Фома.

— Воистину! — воскликнул он.

— Встань, Лазарь, ходи! — Это уже мой отец произнес. Он-то знает Святое писание.

— Эх, была не была! — открыл четвертый гроб Чувалов.

Скоро все гробы были открыты.

— Рожь! — крикнул кто-то близко стоявший.

— Пшено… бабыньки. Кашка для ребяток.

Раздались восклицания, ропот, ругань.

— Откройте летки в ульях. Осторожнее. Подставьте что-нибудь, а то мед вытечет, — снова приказал Григорий.

Илья и здесь успел.

— Кому меду, давай картузы, шапки.

Он снял с одного мальчугана картуз и подставил под летку. Открыл затычку. Из отверстия ровной струей потекло золотистое просо.

— Эй-эх, бабы, вот медок! — Он взял пригоршню проса из картуза и начал пересыпать его с ладони на ладонь, приговаривая: — Золотистый медок, зернистый, шатиловский. Да ведь у попа сроду плохого проса не бывало. Навозит землю.

— У попа?! — с удивлением воскликнул кто-то. — Это как — у попа?

— Ну, у батюшки с матушкой, бестолочь. И рожь у него, — рассердился кузнец на момент. Потом улыбнулся. — Ловко спрятал? Знал, куда прятать. Учитесь у пастыря добру.

После некоторого оцепенения толпа вдруг взорвалась. И не понять, что поднялось. Крики, шум, свист, непристойная ругань. Ругались по-мужичьи даже с виду смирные многодетные женщины. И все чаще, все настойчивее требовали:

— Подать нам попа!

— Кричите его!

— Тащите долгогривого дьявола!

— Ах он, окаянный!

— Кричите, бабыньки. Пусть ответ даст.

Но Марфа, самая горластая из женщин и лихая, всех заглушила:

— Чего тут его кричать! Разь он пойдет! Сами давайте к нему на дом.

— На дом, на дом! — подхватили многие.

И гурьба женщин решительно тронулась к дому священника. Но отец Федор, видимо, давно все усмотрел из окна своего кабинета. Окно выходило как раз на площадь, и форточка была открыта.

Не дожидаясь, когда разъяренная, кричащая орава прихожан приблизится к дому, он сам вышел из двери на небольшое высокое крыльцо, с которого сходил, только когда направлялся в церковь, и стал на виду у всех. Гордый, властный. Был он в синем подряснике, на котором нашит огромный крест из золотистой парчи. На голове острая зеленая камилавка. Постояв, будто чего-то ожидая, он не торопясь величаво сошел со ступенек и зашагал толпе навстречу.

Но властный вид, и одеяние, и нагрудный серебряный, висевший на золотой цепочке крест-распятие — все это ничуть не охладило толпу — так велика была злоба. Явись хоть сам дьявол, которым священный пастырь пугал своих овечек, и на него обрушились бы голодные женщины.

Старуха бобылка, душевнобольная, воскликнув:

— Батюшка-а, что же ты с нами наде-елал? — грохнулась под ноги женщинам и забилась в припадке, что-то выкрикивая. Она называлась кликушей.

Это еще более разожгло толпу. Некоторые запричитали, как на кладбище во время похорон.

Священник, видя, что негодование народа дошло до крайности, поднял над головой крест, отсвечивающий на солнце, и грозно возгласил:

— Именем Христа, распятого, пострадавшего за нас, я спрашиваю: кто дерзнул идти против меня? Сорок лет пасу я вас, принимаю на себя ваши смрадные грехи и молю о прощении их пред престолом всевышнего! Сколько вы нагрешили, сколько! Злой ябедой обливали друг друга, воровали, блудили. Не счесть всего.

Священник остановился и некоторое время пристально вглядывался в толпу. Наконец нашел.

— Вон, вижу Марфу. Вопрошаю при всех: великая грешница Марфа, что ты мне шептала, плача, на духу под святой епитрахилью? Про блуд свой шептала. Но тайну твою я передал богу и молился за твой грех. А простит ли он твое прелюбодеяние, это узнаешь, когда предстанешь перед его грозными очами. Но вот ты пришла сюда на меня лаять и выть, яко волчица. А гореть тебе в геенне огненной веки вечные. Корчиться будешь, стонать и охать, и черви будут сосать твое бренное тело. Блудница Марфа, раба сатаны, изыдь вон!

Марфа, ошеломленная, оглушенная, — ведь здесь стоял и ее муж Никанор, — качнулась, подалась в толпу. Там она чуть не упала, но ее подхватили женщины.

Затем священник узрел Трифона, самого отъявленного матерщинника на селе. Без матерного, но, правда, беззлобного слова он ничего сказать не мог.

Когда-то, будучи еще только год женатым, он с двумя мужиками ехал с базара. Они были изрядно во хмелю. Гнали лошадь шибко и догнали лавочника из чужедальнего села. Остановили его, потребовали базарную выручку. Мужик не совсем был пьян и ударил Трифона крепкой дубиной. Трифон удар вынес, и втроем они этого лавочника отправили к праотцам, а деньги поделили. Прихватили и лошадь и вручили ее Трифону. Он отвел ее в одно село, продал, а там — концы в воду. Но совесть мучила Трифона, и он, не выдавая своих соратников, покаялся во грехе отцу Федору.

Теперь священник обратился к Трифону, который не кричал, а спокойно курил, посмеиваясь.

— А, это ты, Трифон? Ты тоже пришел срамить меня и поносить? Уж не забыл ли ты, Трифон, свой великий грех за давностью лет? В места отдаленные пошел бы ты от младой своей жены, но я принял твой грех перед богом на себя. Изыдь, Трифон, и не топчи святое место!

Трифон, вытаращив вначале глаза, удивился. Ведь он же все забыл и решил, что с богом счеты сведены. А тут нате!

Плюнул Трифон, страшно выругался, затоптал недокуренную цигарку и начал свертывать другую, величиною с бабье веретено.

— Ты, Прасковья, тоже пришла?

Прасковья не расслышала. Она о чем-то калякала с Марфой.

— Тебя, Паша, храпоидол-то назвал.

— Чего? — встрепенулась Прасковья.

А отец Федор уже продолжал:

— Не менее грешна ты, Прасковья. Потому и жмешься к блуднице Марфе. Вместе гореть вам в аду.

Но Прасковья храбрее Марфы. Она просто озорница. Правда, тихо, но рядом слышали, как она обещала на весь тот ад… Словом, решила погасить его собственными силами. Все вокруг захохотали.

Но священник не унимался. Наоборот, он разошелся. Видимо, ему доставляло удовольствие разоблачать своих грешников. Он все выкликал и выкликал прихожан и вкратце выкладывал всенародно их многократные грехи.

— И вот вы кричите — что я, батюшка, сделал? А что я сделал? Да, я спрятал свой хлеб, сво-ой, а не ворованный. У меня дети, ими меня бог вознаградил за бескорыстие, но их надо поить и кормить, поддерживать в учении. Спрятал, но сатана попутал моего работника. Он же прятал, он и предал меня, Иуда Искариот. Да будет он проклят! Место его на горькой осине. А вам всем, стоящим тут, трижды грешно. Вы кощунствовали святыми словами песнопения, мои же певчие. Вон зрю богохульника Ивана, грабителя, отщепенца церкви.