Еще издали, от высокой насыпной плотины, увидел я группу мужиков возле кузницы. Одни сидели на бревнах, а другие стояли в тени возле плетня.
Впрочем, кузница никогда не пустовала. С делом и без дела приходили к ней мужики. Обсуждали что-то, спорили, рассказывали разные были, небылицы, ругались, смеялись. Так повелось уж всюду, что кузница у мужиков — самое любимое место.
В нашем селе три кузницы, но самая известная — Ильи.
Это оттого, что Илья был лучшим кузнецом не только в нашем селе, но и по всей округе, а потом, он общителен. Брал за работу дешевле других, а делал лучше. Работал он вдвоем с братом Васькой, а мехи качали ребятишки или мужики. Не в пример деду и отцу, Илья брил бороду и усы на своем продолговатом лице, темно-бордовом от огня и копоти. Серые глаза выглядывали из-под густых бровей лукаво.
Илья не был болтлив, но не любил и молчать. Если работа серьезная, он ковал сосредоточенно, поджав губы. И только когда молотобоец ударял неверно, молча посмотрит на него, крякнет и опять бьет. После, сунув изделие в горн или в кадку с водой, обругает походя молотобойца, но без злобы.
Загляденье — смотреть на работу Ильи. Особенно когда он пускает кувалду на раскаленное добела железо. Искры так и летят в разные стороны, а Илья бьет, ахает и кричит: «Держи, Вася, держи!» Окончив, добавляет: «Вот мы как! Куй железо, пока горячо».
Садится на чурбак, закуривает и начинает что-нибудь рассказывать. Этих рассказов у него уйма. Удивительно, откуда он их берет. И как смотреть на его работу хорошо, так интересно и слушать.
Инструмент у него не покупной. Он сам сделал сверлильный станок, приводимый в движение ногой, огромные тиски, укрепленные в станине, и еще смастерил столярный станок, который помещался в приделе, возле кузницы. Кроме железных осей, он мастерил и деревянные. Делал и колеса, гнул ободья.
«Илья — золотые руки», — говорили про него. Ухмыляясь, он хвалился: «В городах люди на зубы золото расходуют, а я из чугуна целиком могу челюсть изготовить. Хоть долото грызи. Вот какие зубы! Вынимать их для промывки не надо. Потер наждаком — вот тебе и блеск».
Он и чертежи мелом на доске рисовал, и болванки отливал.
Мастер он был и на тонкие работы. Замки разные — к амбарам ли, к сундуку ли, — ножницы, часы стенные чинил. Он даже кольца девчатам обтачивал из алюминия, из меди, поломанные сережки для ушей склепывал. Во время такой тонкой работы он надевал очки, а волосы завязывал тесемкой.
Однажды я прочитал ему рассказ Лескова о тульском мастере Левше, который подковал блоху английского короля.
«А ты бы мог ее подковать?» — спросил я. Он усмехнулся. «Не взялся бы, убей бог. Но я понимаю, в чем загвоздка. Англичане ловкие, а мы ловчее. Тут намек… А впрочем, если такое бы сверло… главное, дырки в подковах очень малы должны быть… Но хоть и сказка, а хорошо».
Поздоровавшись с мужиками на улице, я вошел в кузницу, стал в сторонке. Илья не заметил меня. Он что-то рассказывал. А когда рассказывает, он всегда крепко жмурится, будто силясь что-то вспомнить.
— Важный у нас был волостной писарь, — продолжал Илья. — Черт! При жерелке с кисточкой на шее ходил, будь в правленье, будь на улице. А в церковь пойдет, нарядится, как индюк. Форсун. На все свадьбы его зовут. Не позвать нельзя. Обиду учинит. Да ведь водку хотя бы лакал, а то дай ему «спотыкач» или «запеканку». Мало того, папирос ему достань, и обязательно «дюшест», а нет их — подавай какую-то «Ю-Ю». И курит он из серебряного муштука. Маленький такой, с наперсток. Ну вот. На одной свадьбе у богатого мужика напоили его, значит, этой «запеканкой», а когда охмелел, в нее хозяйский сын, озорник, возьми и подлей водки. И совсем стал писарь во хмелю. Начал: «Я» да «я»… «А вы? Вы вроде навоз… У меня вы все вот где… Старшина? У него что? Борода и бляха. Расписаться не может. Все дела вершу я». И захвалился, заважничал, вроде как у писателя Гоголя прощелыга Хлестаков… А во рту муштук торчит. Держит его как-то в углу, на зубах. Тут один из гостей и спроси: «А можете вы, господин писарь, с урядником совладать?» Это он нарочно поддел. Писарь с урядником за учительшей, как кочета, гонялись, кто прежде окружит. А ни тот, ни другой. Скружилась она с сыном трактирщика. «Я? С урядником? — вскочил он. — Я его задавлю!» Вскочил, покраснел и вдохнул воздух. И тут увидали, как муштук нырь ему в рот! Писарь поперхнулся и еще больше распалился. Стало быть, урядник здорово ему поперек горла встал. Народ ужаснулся, с иных и хмель долой, но писарю ни слова. Молчат, ждут, что дальше. Эдакий страх напал. Ведь был муштук во рте, а теперь невесть где. И выйдет ли в обратну сторону — кто знает. Может писарь в страшных муках и умереть. А народ отвечай.
Илья замолк. Он любил останавливаться на интересных местах. Да и железо раскалилось. Васька тащил его клещами к наковальне.
Молча бьет Илья, бьет Васька. Вот уже загнули один конец, второй загнули, получился крюк для валька. Бросил Илья в шайку с водой крюк, зашипела вода. А в горне уже чей-то лемех от плуга.
— Дальше-то, дальше!
— Что дальше? О чем это я? Да, успокоился писарь, выпил еще «запеканки», закусывает арбузом. А люди молчат. Ждут — сразу умрет писарь или на него корча нападет. Нет, ничего. Охмелел, лыка не вяжет. А муштук там, в брюхе, как в портмонете. Ему что, он в «запеканке», а сверху арбуз. Кругом гладко и сладко. Да-а… Хватился он не скоро. Вынул «дюшесту», ищет муштук. Нету. В карманы — нету. По столу шарит — пусто. «Где муштук», — спрашивает. Молчат люди. Видом не видали. А гляди-ка, дорогая была штука. Серебряный. И давай все искать. Под столом, на столах. Нет. И начал он кричать: «Украли! Подать муштук! Как я без него в управу поеду. Вся управа дарственный муштук знает!» Чуть не плачет. Так и не нашел. Свалился. Отвели его на квартиру, спать уложили.
Опять умолк Илья, глянув на горн. Снова полетели искры. Наваривал лемех — дело серьезное. Закончил работу, закурил.
— Сме-еху было. У окна квартиры народу пропасть. Все село вмиг узнало. Ждут то ли его смерти, то ли чего хуже. Так и не дождались. И пропал муштук во цвете лет.
— Ужель переварился? — гнусаво спросил Митенька.
— Переплавился, — так же гнусаво ответил ему Илья. — Это ты не переплавишься, есер левый. Тебя бы тигру в пасть. Пожевал бы он твои сухие бока, авось и нам легче бы стало.
Митенька, который сидел на корточках в углу кузницы, был яростный враг наш. При Временном правительстве он был заведующим земельным комитетом и вместе с Николаем Гагариным выступал против изъятия помещичьей земли. После Октябрьской его выгнали из комитета, отобрали два участка земли, но он не успокоился и принялся тайком арендовать землю.
Вредный человек Митенька. Умный, начитанный. Он куда опаснее, чем Гагарин Николай, мельник Дерин, лавочник Лобачев. Он вожак богатеев. Многие и теперь слушаются его.
— А зачем это мне плавиться? Зачем? — быстро спросил он.
Илья хотел что-то ответить ему, но, увидев меня, пошел навстречу, вытирая руки о фартук.
— Здорово, здорово! — Он протянул мне жесткую, как ремень, ладонь. — Слышал я, что ты приехал, да не пошел к тебе. Думаю — э-э, нет, сам придет, коль не зазнался.
— Что ты, Илья? Зачем мне зазнаваться?
— Ну, как же? Ты секретарь укома, и ты редактор газеты, и еще что-то на тебя навешали.
— Добавь еще: член упродкома, заведующий внешкольным подотделом.
— Что это еще за внешкольный? Чем ведает?
— Ликвидацией неграмотности среди населения, организацией библиотек, изб-читален, народных клубов.
— Нахватал. А справишься?
— Надо справиться. Я не один. Есть помощники. Ты не знаком с моим товарищем? — кивнул я на Никиту.
— Пока нет. Кто он такой?
— Рабочий из Питера.
Митенька, на которого я нет-нет да поглядывал, как и он на меня, не вытерпел:
— Продотрядчик, что ль?
— Здравствуй, дядя Митя! — Я подошел к нему, протянул руку. — А ты все такой? Все борешься против большевиков?
— Он твердит, как попугай: «В борьбе обретешь ты право свое», — усмехнулся Сатаров, секретарь ячейки, рослый мужик с крупным носом и большими глазами.
Митенька огрызнулся на Сатарова:
— Пора тебе, долгоносому, знать, что это не наш лозунг, а правых эсеров.
— Один черт — правые, левые. Что я, не знаю? — вдруг заорал на него Сатаров.
— А ты перебежчик! — намекнул Митенька на то, что Сатаров некоторое время был левым эсером, а потом перешел к большевикам.
— Ты бы рад перебежать, да тебя не примут. Ты кто? — еще громче закричал Сатаров. — Ты без подделки чистопробный империалист. О Керенском плачешь. Чехословакам радуешься. Гришка-матрос верно говорит: «В нем, слышь, в сухом черте, гидра сидит о тринадцати головах. И все головы ядовиты».
— А ты, а ты? — Митенька вскочил.
Прозвище «гидра», да еще о тринадцати головах, данное ему Гришкой, он решительно не выносил.
— А ты — барбос! Как есть барбос. И бреши не тут, где честной народ, а на плотине.
Они сцепились, и не впервые, к великой потехе мужиков. Кузнец Илья поджал живот, хохотал, забыв, что пора наваривать лемех, который уже раскалился.
Васька выхватил лемех, кузнецы начали ковать его под горячий спор и смех мужиков. Ко мне подошел Никита.
— Кто такой? — кивнул на Митеньку.
— Это, друг Никита, штучка, — шепнул я, — деревенский кулак. Он еще даст себя знать. Приглядывайся к людям.
Отковав лемех, Илья окунул его в воду, затем бросил почти под ноги Митеньке.
— Получай, Архипыч, да не лайся. Гони десять фунтов муки.
Лемех был Митенькин.
— Ну, что же, — обратился Илья к нам, — искупаться, что ли?
— А кузница? — спросил я.
— Брательник управится. Да вот сколько помощников! — указал Илья на мужиков.
Мы направились к плотине, перешли на ту сторону, где пруд граничил с ржаными и яровыми полями.
Вдоль отлогого берега стояли густые ивы, низко склонившиеся над водой. Ивы были старые, толстые, с гнилой сердцевиной. В дуплах, видимо, ребята разводили огонь — стенки обуглены. Корявые сучья с густыми листьями касались воды, словно пили ее. Толстые, облезлые корни лежали поверх земли.