него. Кого бы спросить? Попа? Упаси бог. Учителя? Какой попадется. Волостного писаря? Донос земскому. Может быть, урядника?.. Нет, лучше не надо никого. Можно спросить у большевиков. Это свои люди. А вот теперь можно. Спросить и потребовать ответа. Не все же такие, как Василий Законник. Тот, видимо, и на небе ищет законы и помышляет о ревизии звезд и созвездий. И нет ли где-нибудь, на какой планете денежных растрат. Он же ревизор, Василий Крепкозубкин, кум и шабер Андрея.
— Нет, Андрей, эта звезда не Марс, а Венера. Потом скажи своему шабру-ревизору, что Марс и Венера не звезды, а планеты. Как и наша Земля, по которой тащит нас в город твоя лошадь. Звезды горят своим огнем, а планеты не горят, они, как зеркало, отражают свет от Солнца. Солнце тоже звезда, но самая близкая к нам. Понял, что ли, ты, хитрый валяльщик?
Андрей сидит ко мне вполоборота, слушает, как слушают дети сказку, и от удивления то восклицает, то вздыхает. Уму его непостижимо, что и Солнце тоже одна из миллионов звезд во вселенной, и притом звезда отнюдь не самая большая.
Но не звезды и не таинственный Млечный Путь интересовали Андрея, а планеты. Звезды — те далеко, а планеты гораздо ближе. Потом — они были с нашей Землей как бы в телесном родстве, находились в шабрах, числились земляками.
— Стало быть, которые не остыли, они еще не оклемались, что ли! — переложил Андрей язык астрономии на мужицкий язык. — Вроде непровалянного валенка?
— Верно, Андрей. Как не подошедшее тесто в квашне.
— А на тех, которы сходны по натуре с нами, люди, полагалось бы, есть?
Скоро, если я установлю на планетах людей, Андрей вполне может спросить: а ходят ли они в валенках, и есть ли там хорошие, как он, валяльщики, и сколько берут за работу, и почем шерсть?
— Так куда мы Якова определим? — вспомнил Иван Павлович.
— Я уже подумал. Давай-ка шепнем Шугаеву, чтобы он назначил ревизию собеса.
— Верно. Вместо эсерки Сазановой поставим заведующим Якова.
— Как раз подойдет, — согласился я. — Он сам инвалид, нужды их знает… А парня, чтобы его не соблазнили Дуней, в комитет комсомола. Хорош будет?
— Бокова надо одернуть, — заметил Иван Павлович. — В такое время танцульками увлекся, дурацкими куплетами.
Николай Боков приехал к нам со своим отцом, рабочим, из Баку. Там Коля учился в гимназии, но не успел доучиться. Здесь, в уезде, у них домишко.
Вообще Коля — парень развитой, энергичный, хорошо грамотный, и мы поручили ему организовать молодежь. Сначала его избрали председателем городского, а затем уездного комсомола. Работу он развернул быстро, особенно по части постановок спектаклей в Народном доме.
Как бывший гимназист, он быстро перезнакомился с гимназистками и некоторых вовлек в комсомол.
В гимназии была своя довольно большая организация молодежи. Называлась она «Юк» — юные коммунисты. Это были дети местных чиновников и кулаков из ближайших волостей.
Занимались юки отнюдь не политикой, а лишь развлечениями. На вечерах устраивали игру в фанты, ставили сцены из истории Древней Греции. В их распоряжении был духовой оркестр Народного дома. Брошюр, газет и книг они не читали, а на собраниях доклады им делали учителя гимназии.
Вожаками у юков были толковые гимназисты. Председателем — Степа Кузнецов, сын бухгалтера уездного казначейства; заместителем — Коля Кудрявцев, сын директора гимназии; секретарем — Феодосий Аристархов, сын соборного дьякона; заведовала клубом при гимназии и всеми увеселениями Дина Соловьева, дочь фотографа.
Как-то на одном из вечеров был проведен конкурс на звание первой красавицы и первого красавца гимназии. Записки бросали в ящик. При подсчете голосов первой красавицей была объявлена Дина Соловьева. Голосовали только гимназисты. Одновременно в другом классе гимназистки таким же манером присвоили звание первого красавца Лене Голенищеву. Оба они действительно были хороши. Леня — высокий, стройный, чернобровый юноша.
О Дине что и говорить! Пышные белокурые волосы, голубые глаза, гибкий стан и легкая, порхающая походка. Едва вздернутый носик с розовыми ноздрями. А кипенные зубки, сидящие плотно, а уши с небольшими мочками — и в каждой серьга с изумрудом!
Леня еще с пятого класса ухаживал за Диной, а Дина ревновала его то к одной гимназистке, то к другой. Была она девушкой капризной, своенравной и порядочно избалованной.
Прослышав о таком диковинном культурном мероприятии юков, наш Коля Боков встрепенулся, обиделся на то, что его не позвали, и, посоветовавшись с нами, холостяками, решил обратить свое благосклонное внимание на Дину. Мы дали ему на этот счет разные наставления. А общая конечная цель — юков надо распустить. Внушили Коле, что смотр красавиц в наше советское время — позор и унижение женского пола, что это купцы практиковали такую гнусность, как публичный выбор невест, и что конкурс красавиц — попросту наглая вылазка недобитого классового врага в нашем захолустном городе.
И Коля начал поход.
У юков нередко бывал Жильцев, проводил с ними беседы о программе левых эсеров, о текущем моменте, о позоре Брестского мира. Но юки ценили свою свободу и не пошли за Жильцевым. Им больше нравилась анархия, которую проповедовал секретарь уисполкома Кононевский, человек свирепый и напористый.
Он был единственный в нашем городе анархист, если не считать заведующего типографией Васильева, с которым он был в ссоре и принципиально расходился по вопросу о существе власти. Совсем жить без власти, по лозунгу «Анархия — мать порядка», или все же какая-то власть необходима, к примеру, для охраны той же анархии?
Юкам нравилась проповедь безвластия.
Гимназисты ходили на митинги, слушали споры левых эсеров с большевиками и размашистые речи Васильева.
Юки посещали и комсомольские собрания. Высмеивали Колю Бокова за его скоморошество, Сережу Орлова, заместителя, — за молчаливость и суровость, нападали на секретаря Нюру Красичкову, дочь сторожихи. Нюра девушка была боевая, смелая, но малограмотная и притом же заика. И, как все заики, очень любила выступать.
Я бывал на собраниях, спектаклях, лекциях и танцах юков. Танцевать меня никто в детстве не научил, работать ногами приходилось больше в поле, за стадом, и теперь я сидел и с завистью наблюдал, как ловко под игру духового оркестра юки шаркали по ровному полу послушными ногами.
Зато на дискуссиях по культурным вопросам, по литературе, религии я выступал охотно. Читал много, в каждую свободную минуту. На совместных собраниях комсомольцев и юков проводил лекции о происхождении на Земле жизни, о сотворении мира, о текущем моменте и о равноправии женщин.
Живя в одной квартире, мы нередко спорили с Колей, но быстро мирились. Намечали, кого перетащить из юков в комсомол.
Образованная молодежь нам нужна. А прах старого мира мы отряхнем с их ног.
Коля загорелся желанием сманить в комсомол Дину Соловьеву.
С этой целью он и ухаживал за Диной, не страшась Лени Голенищева. А впрочем, кто его знает! Парень он красивый, способный, но с ветерком.
Иногда во время антракта, пока переставляют декорацию, отпустит такую «интермедию», что впору бежать из театра. Выйдет перед зрителями в женском платье, на голове шляпа с большим пером, лицо измажет гримировальными карандашами и начнет петь черт знает какие частушки — он сам их сочинял: о любви, о поцелуях, об измене и еще о чем-то совсем неподходящем к текущему моменту жизни.
Красавца Колю любили, особенно молодежь, аплодировали, а он, руководитель комсомола, кривлялся еще больше, задирал платье, подбрасывал гитару, на которой мастер был играть.
Мы не раз его урезонивали, он давал клятву остепениться, но проходило время, ему, видимо, становилось тягостно, и снова выбрасывал коленце.
Где-то он сейчас, наш Коля? На квартире-коммуне или тоже уехал организовывать комбеды?
…Проезжаем лесом. Он по обе стороны. В полумраке могучие дубы сливаются в сплошные стены с осинами, едва белеют березы.
Сюда из города я нередко ходил один, обдумывая по дороге статьи, фельетоны, басни.
Как хорошо, бывало, идти полями при закате солнца вдоль телеграфных столбов. Прислонишься к какому-либо и слушаешь монотонно-певучее гудение — и думаешь, что в это время идут по проводам куда-то вдаль различные, печальные, тревожные и радостные, телеграммы.
Шагаешь тихо по столбовой дороге, и рифмованные слова сами приходят на ум. Пробовал тут же записать — нет, будто слова кто-то вспугнул.
Не однажды забирался я в глубь леса, доходил до оврага, по дну которого протекал ручей. Он брал свое начало из ключевых родников. Возле одного, самого большого, я садился под густую сень старой черемухи и читал или писал. Под журчание родника сладко думалось…
Мы выехали из леса. На опушке еще не скошена трава.
Доносятся запахи белой кашицы, голубой фиалки, душицы, нежной ромашки.
— Спишь или дремлешь? — окликнул меня Иван Павлович.
— Уснул бы, да Андрей всю спину мне отбил.
Андрей крепко дремал. То клонился вперед, словно упасть собирался, то вдруг отбрасывался назад и едва не сбивал меня с телеги. Но вожжи Андрей, боясь, чтобы они не упали и не замотались внизу в колесо, надел себе на шею, как ожерелье.
— Петр! — вновь окликнул меня Иван Павлович.
— Что, Ваня?
— Ты, случайно, не бывал на квартире у Романовских?
— Не был. Зачем к ним ходить?
Романовский — высокий седой старик лет пятидесяти с лишним, а может, и все шестьдесят, стройный, величавый, с породистым, холеным лицом, с военной выправкой. Его в качестве уполномоченного по нашему уезду прислала губерния, вернее — губпродком. В огромном, аршинном, «мандате» были перечислены все его права.
Да если бы только перечислены! Нет, в мандате строго, под угрозой губревтрибунала, приказано, чтобы все его распоряжения выполнялись всеми учреждениями беспрекословно и безволокитно. Во власти Романовского, согласно тому же мандату, находились все комбеды — и те, которые уже созданы, и которые будут организованы. Весь транспорт по уезду, вплоть до последней мужицкой клячи, тоже в его распоряжении. Отчет о собранном хлебе поступает к нему, и он уже сам этим хлебом распоряжается. Ему предоставляется право ареста любого работника в уезде, включая и нас, сроком до двух недель за невыполнение его приказов.