В трезвом виде Куркин только слушал да хитровато, по-мужицки поддакивал, качал головой, а как выпьет — тут и прорвется. Нередко друзья где-нибудь в чайнухе или трактиришке толкали его, останавливали, а то и просто уводили от греха, если замечали поблизости вредного человека, не говоря уже о явном уряднике. И это его спасало.
Побывал он и в полицейских участках, и в «жигулевке» при волостных правлениях. Но, отрезвев, притворялся дурковатым и нес такую чушь, что его, как полоумного, отпускали. Не обходилось, конечно, и без пинка в спину или без подзатыльника.
Но однажды, в каком-то трактире, где не было его друзей, он произнес громовую речь против «кровососа с короной-вороной на голове», против «пауков-помещиков, которых нужно давить», и против «кровопийц в камилавках». Еще упомянул о Льве Толстом, пожалел, какого человека отлучили от церкви, и напал на сенат и на синод вместе, заодно, не разбираясь, что это разные учреждения!
Словом, в помутневшей голове Куркина все смешалось. А проснулся он на другой день в кутузке. Его передали по этапу в тюрьму по месту жительства. Так и очутился он под крылышком своего друга детства Гурова, в инбарской тюрьме. Дело переслали уездному исправнику для следствия, а от него должно было пойти в окружной суд. Но ввиду множества дел оно залежалось у исправника. Куркин в ожидании суда томился в камере, гадая, на сколько лет его сошлют в Сибирь.
Арест односельчанина Куркина произвел на Николая Петровича самое гнетущее впечатление. Уж кого-кого, а Ефима-то он знал. Все чаще вызывал он его к себе в контору, вспоминали деревенскую жизнь, а между этими разговорами Куркин рассказывал о том, что он видел и что слышал от недовольных людей.
И это все впитал в себя Николай Петрович Гуров.
Жена Гурова, Настасья, между тем собрала на стол посуду и внесла самовар. И я решил намекнуть Николаю Петровичу о том, чего он никому сам не рассказывал.
— Николай Петрович, расскажи, как у тебя в старое время арестанты сбежали?
— Нет, ты сам расскажи, как вы меня прошлый год обманули.
— Это мы знаем.
— И ловко у них вышло, — обратился он к Степану Ивановичу. — Вот и Филипп, кажется, был?
— Присутствовал, — ответил Филя.
— То-то «присутствовал». Напугали меня, старика. Назвались усиленным караулом от воинского начальника. На смену, дескать, пришли. Я и поверил. И впустил. А они две винтовки на меня: «Открывайте тюрьму! Земская управа большевиков арестовала, а мы их выпустим». Ну, и открыл. Вы ведь тоже тогда, Степан Иванович, были посажены?
— Посидел.
— А оно тут кстати по телефону секретарь управы позвонил. Вон Петр Иванович с ним говорил. В Питере, слышь, вторая революция произошла. Керенский сбежал, а Временное правительство того.
Мы пили чай и посматривали на Николая Петровича, ожидая, когда же он начнет свой рассказ. Не дождавшись, я вновь ему напомнил. Он прихлебнул из граненого стакана и, усмехнувшись, сослался:
— Дело-то прошлое. Вам бы Куркин сам лучше меня рассказал. Он у вас там в совнархозе работает.
— Куркин одно, а ты другое. Тебя хочется послушать.
В самоваре уже было пусто. Да что такой самовар на шесть человек и еще в такую жару! Николай Петрович попросил поставить еще. Когда скрылась Настасья, Николай Петрович набил огромную трубку легким табаком, закурил, затянулся и, как завзятый рассказчик, начал:
— Дело было, значит, так. Пристал ко мне Ефим: «Выпусти, Николай, ведь скоро суд, а там гибель». «Да ты что, младенец? — я ему. — Как я тебя выпущу? Думаешь, так вот подойду, открою ворота — и выходи, не задерживайся? А за воротами стражник. Он тебя цап, а потом и меня. И обоих в Сибирь. Тебя-то за политику. А меня за что?» — «Как же быть-то?» — спрашивает он. «Беги сам, коль сумеешь. Да не попадайся». — «Я, слышь, не птица, не перемахну через чертову стену». — «Вот оно и то-то. Стена двухсаженная, а поверху бороньи зубы. Заденешь за такой — и штаны порвешь!!»
Вижу, в тоску мужик ударился. А дело к осени. Тянет Ефима на волю. И у самого у меня копошится мысль. И так, и эдак. Нет, боюсь. За себя боюсь. Уж кто-кто, а я знаю, как несладко в остроге сидеть. Но еще неслаще на каторге. Не поглядят на меня, что я хромой черт. Думаю: «Если рисковать, то не ради тебя одного. Было бы за что ответ держать».
Как-то во дворе на прогулке подошел ко мне питерский один. Рябов по фамилии. Пожилой. Рабочий. Да такой толковый. Подошел, улыбается и что-то рассказывает. Говорит, а сам к тюремной стене как бы направление держит. Ходим вдоль этой двухсаженной стены, гуляем. А по разговору чувствую, что на уме-то у него то же, что и у Ефима. Только прямо не говорит, а все поглядывает на стену и вздыхает.
— Что, — не утерпел уже я, — высока оградка?
— Да, высока, — смеется он.
— На много осужден?
— Дело не в сроке. После пятнадцати годов мне все равно домой не вернуться.
— Матушка Сибирь? — спрашиваю.
— Она, Николай Петрович, — вздохнул Рябов. — А ведь как жаль! Мы только что развернулись. А тут провокатор к нам затесался. Всех и предал.
— Жена есть, дети?
— Как не быть! Сын погиб в японскую. Теперь старуха с двумя внучатами. Ох, тяжко ей будет.
Помолчал он, а лицо такое грустное. Старше меня намного. Пожалуй, и в отцы мне годится.
— Плохо дело, Рябов.
— Да я, говорит, не за себя лично. И старуха проживет как-нибудь. Сноха работает. Я за наше дело страдаю, за народ. За рабочих и крестьян. Не я, так другие нашу линию поведут. Но скорее хотелось. Тяжело живется трудовому народу, а буржуи ожирели, в карманах деньгам счет позабыли. А тут еще этот провокатор не раскрыт. Есть у меня догадка, кто он, да не успел своим сказать. И, боюсь, вдруг сам обмишулюсь. Проверить надо.
— А письмом бы намекнул?
— Перехватить могут. И другого подставят.
— Какое же ваша партия имя носит? Социалисты или революционеры?
— Нет, наша партия из рабочих. И имя ей — Рабочая социал-демократическая партия большевиков. У нас план большой. Свергнуть весь царский строй начисто, отобрать у фабрикантов заводы и фабрики, у помещиков и дворян земли. Все это передать рабочим и крестьянам бесплатно навечно. А власть избрать из нашего брата. Без всяких царей. Народная власть должна быть. Вот мы за что боремся, Николай Петрович. За правду на земле боремся. Поэтому с нами так и расправляются. Пока сила на стороне царя и царского войска.
Много кое-чего он мне рассказал. Хотел спросить его, как они к богу да попам относятся, но тут вспомнил поговорку: «До бога высоко, до царя далеко» — и промолчал. Задумался я. И мелькнула у меня мысль: «А что, если…» Но от этой мысли как ежом по спине провели три раза. И верно говорят, даже «поежился».
В другой раз, так же гуляючи, зашли мы за тюрьму, на заднюю часть двора. Там у меня вдоль стены свой огородик, сарай, погребица. А за стеной, по ту сторону, большой тюремный огород. Обрабатывают сами арестанты под караулом.
Проходим вдоль грядок. Редька, лук, свекла, картофель. Ходим, говорим, а я все поглядываю на него одним глазком, наблюдаю. Подошли к сараю, открыл одну половину ворот. Там у меня лошадь, на стенах сбруя и прочее, что полагается для упряжки. Во второй половине сарая инструмент. Лопаты, мотыги, грабли, вилы.
Внимательно он все это осмотрел, а когда увидел столярный верстак, обрадовался.
— Сами мастерите? — спросил он и указал на недоделанные табуретки и топчаны.
— Когда как. И сам балуюсь.
— А зачем вам?
— Да просто так, обучаюсь. У нас ведь тут сидят всякие мастера, по всем ремеслам. А что вы удивляетесь?
— Я тоже люблю это ремесло. Но больше люблю слесарное. Я слесарь на Обуховском заводе. Слыхали о таком?
— Как же не слышать. И о Путиловском знаю. Были тут и с него.
— Большие заводы, Николай Петрович, ох какие большие! А рабочие на подбор. Первые оружейники на всю Россию. Только мастерство-то на хозяина шло. Ему да его компаньонам в карман. Сами миллионщики, а нам как получка, так половина уходила на штраф. Лишь бы нашим семьям с голоду не умереть. А товары забирали в хозяйской лавке. И тут ему прибыль. Бери, что дают, в другую лавку не ходи.
Пока он говорил, мы подошли к погребице. Она и сейчас стоит там, в углу меж стен. Только теперь погреб обвалился. Вон туда я и привел его, к погребице. Открыл, ввел во внутрь. Он осмотрелся, задумался о чем-то. Потом спросил:
— Погреб глубокий?
— Глубокий, — говорю. — Ниже фундамента стены. Место тут сухое. Воды не бывает. Картошку храним и овощи.
— Ваш он или тюремный? — заинтересовался он.
— Места хватит, — ответил я. — Хотите заглянуть?
— А зачем? — удивился он.
— Да так. Ради интереса.
Он подошел к дверке погреба, потрогал замок. Я вынул ключ, отпер и открыл.
— Лезьте, Рябов, — сказал я ему тихо, и опять меня дрожь проняла. — Держите спички.
Он недолго там был. Выбрался, вздохнул.
— Ну что? — спросил я его.
— Погреб хорош.
— Да не совсем.
— А что плохого? — спрашивает он.
— Ничего не заметили?
— Нет.
— А я… думал… заметите, — проговорил ему не сразу. — Вон та стена, где сусеки для картошки, обваливается.
— Нет, этого не заметил.
— А стена как раз подходит вплотную к скверу. Вот и боюсь — обвалится, и будет дыра прямо промежду кустов в сквере.
— Ну и что ж?
— А то. Прознают люди, особенно ребятишки, и начнут лазить в погреб за огурцами или за свеклой. Они и капустой не побрезгуют. Слазайте еще, осмотрите как следует…
Он вновь спустился в погреб, а я подумал: неужели не догадается? Или остерегается? Но ведь не самому же мне намекнуть. Конечно, никакая стена там и не думала обваливаться.
— Убедились, что ль? — спрашиваю, когда он вылез.
— Да, стена может рухнуть.
— Вот и я так думаю. Ее надо укрепить. Только самому мне это дело не одолеть.
— Зачем же самому, Николай Петрович?
— А кто поможет?
— Доверь хотя бы мне.
— Одному или с компанией? — спрашиваю.