— Могу и один, — говорит.
— Нет, я вам дам помощника. Человек свой…
— Вы его знаете?
— Знаю. Не подведет. А вы, — говорю, — отберите в уме, сколько еще надо. Много не нужно, а самых надежных.
— Землю куда выбрасывать?
— Знамо, не наверх. Места в погребе хватит.
Рябов подумал, подумал и тихо спросил:
— Какой же вам интерес?
— Хозяйственный, — я похлопал его по плечу. — Понял, Рябов?
— Понял, Николай Петрович.
Я закрыл погреб, положил ключ под пустую кадку и молча указал ему. Он кивнул головой.
— Лопаты и свечи будут вот где, — показал ему на колоду, в которой рубят капусту.
Он снова кивнул головой.
— Теперь слушайте дальше, Рябов. Наметьте себе верных людей. Завтра на утренней прогулке скажите мне, кто они. К вечеру я вызову их по одному в контору, накричу, потопаю деревяшкой и переведу всех в другую камеру. О нашем уговоре ни гугу. Еще к вам посажу того мужика, о котором говорил. На него тоже накричу. А потом зайду вообще в камеру и там покричу. На вас одного и на мужика. А вы мне подерзите, будете говорить: мол, права не имеете, мы политики. И того научу тоже. А я рассержусь и пригрожу вас обоих в карцер посадить на ночь. И уведу вечером. Только не в карцер, а в погреб. Там знать будете, что делать. Днем опять все вместе. Ругайте, проклинайте меня, зовите извергом. На прогулке будете ходить отдельно. Ну, прогулка — это дело пустое.
— С какой целью вы рискуете? — спросил он. — Ведь легко попасться. Вдруг кто-нибудь заметит?
— Когда все обойдется хорошо, побег обнаружится только утром. За ночь дыра будет завалена.
— Но ведь будут обследовать, как мы убежали.
— Будут — и найдут.
— Что найдут? Отверстие?
— Никакого отверстия. Это уже дело мое. Только вы бегите да мужика не бросайте. Кстати — он знает всю местность. А чтобы я знал, как и что с вами, напишите письмо.
И я дал ему адрес кумы своей, библиотекарши.
На следующий день вызвал в контору поодиночке тех, кого назвал Рябов. Накричал на них, натопал и каждому сказал, что приказано политиков перевести в самую строгую камеру. Они таращат на меня глаза и не понимают, что за бес вселился в этого хромого черта.
Так и сделал. Всех перевел в одну камеру. Потом вызвал одного Рябова.
— Скажи всем своим, что получен приказ заключить в одиночку тебя и Куркина. Как самых опасных.
Передавал Рябов, что костерили они меня здорово. Только Ефим Куркин молчал. Он еще ничего не знал.
На третий день я снова вызвал, но уже Рябова с Ефимом вместе. Пришлось объяснить Ефиму, в чем дело. Отвел их вниз, в одну камеру, а после ужина зашел за ними. И через черный ход, подвалом вывел к погребу.
По ночам они копали, а днем отсыпались. После них сам я спускался в погреб и проверял, много ли они прокопали. Дело шло дружно. Стал заходить в сквер как бы для прогулки, а сам примерялся, куда выйдет пролаз. А ну, собьются. Нет, не сбились. В аккурат вышло под густые акации.
Однажды утром затемно — ведь я тоже по ночам не спал — зашел поглядеть. Смотрю, они сидят в погребе, покуривают.
— Ну как? — шепчу им.
— Все готово, — говорит Рябов.
— Совсем?
— Хоть сейчас вылезать. — Это уже Ефим отвечает. — Труба большая.
Тюрьма еще спала, в окна сверху ничего не видно, а сторож-привратник Трифоныч был возле будки, второй сторож — при входе в тюрьму. Я провел Рябова и Ефима снова подвалом, запер дверь камеры и обещал завтра вечером вызвать их к себе.
И никто, кроме них, конечно, ничего не знал.
Даже сыну и жене пока не говорил. Сам почти и днем не спал. Потощал, аппетиту лишился, и почему-то жгучая изжога замучила. Икота напала. От волнения, что ль?
Вечером вызвал Рябова и Ефима. Дал им денег на пропитанье. Свое жалованье за месяц.
— Вот что, черти дорогие. Только вы будете одни знать. Я остальных переведу к вам вниз, а сам удалюсь. Тут вы им и скажете: «Перебирали в погребе картошку и нашли подкоп. Кто сделал подкоп, не знаем». А я в полночь приду. Понятно?
— Конечно, — сказал Рябов.
— Опроси. Если кто не хочет бежать, пусть остается.
— Хорошо.
До ужина мы с сыном прошли в ту камеру, где находились еще четыре отобранных Рябовым человека. Встретили они меня злыми глазами. А один так обозвал, хоть впору его действительно в карцер сажать. Я притворился, будто осерчал. Велел им собрать вещи и следовать за мной. Опасно это было. Сын шел сзади меня. Спустились в полуподвальный этаж, открыл камеру, где помещались Рябов с Куркиным.
— Будьте любезны сюда, грубияны! — сказал я им. — В бога не веруете, царя поносите, а на меня, подневольного, лаетесь. Ведь, может статься, добрым словом помянете.
Вызвал в коридор Рябова и шепнул:
— Ну, с богом! Дверь я все-таки запру, а вот держи второй ключ. Оставишь его потом под колодой на погребице. Подготовь всех, как тебе говорил. Чтобы согласье было. Выходите по одному. Пригнитесь или ползите. Там еще докопать нужно пошире. Как бы не застрял кто. Давай руку на прощанье.
Да что руку! Он целоваться со мной начал. Бормочет: «Не забудем, вспомним». Я отправил сына спать, а сам во двор, а оттуда в сарай. Ночь — глаз коли. Небо вроде шубой накрыто.
И вот из сарая вижу, вернее — чую, как они вышли, как поползли меж грядок. Вот скрылись в погребице.
«Только бы скорее, скорее!» — шепчу про себя.
Слышу — полезли в погреб. Там, знаю, начали докапывать. Вышел я из сарая к погребице, прислушиваюсь. Что-то они шепчутся, да так тревожно, а мне хотелось крикнуть им: «Скорее вы, пока темно!» Наконец смолкли. Подошел к каменной тюремной ограде, прислонился, слушаю. И что же, так-то бы сквозь нее разве можно услышать? А тут вроде у меня вместо двух ушей восемь стало. Или ночь уж тихая? Чую, вылезают с той стороны, в сквере, вроде сусликов из норы, бурчат что-то, а потом и шаги услышал. И все тише, тише шаги, и вот нет.
«Слава тебе, господи, — перекрестился я на небо. — Путь-дорога скатертью!»
Еле отдышался и спустился в погреб. Зажег свечку и давай вгорячах забрасывать в пролаз глину с землей. Ну где! Разве всю ее забросишь? Устал, закурил и порешил, что завтра о побеге никто не должен знать. Надо следы скрыть и им подальше уйти. Как уж там хотят и куда тронутся. Запер погребицу, пошел к себе. По дороге все-таки решил проверить караул. Я кое-когда проверяю в полночь. Сидят мои сторожа, дремлют. Тихонечко окликнул их. Они встали, виноватыми себя посчитали.
— Давайте покурим.
Ну, закурили, побалагурили.
— Все тихо? — спрашиваю.
— Кругом все тихо, — отвечает Трифоныч.
— Глядите у меня!
— Ну, уж мы, Николай Петрович, глаз не смыкаем.
А второй, что постарше, глуховатый, добавляет:
— У нас ухи чутки. Мыши пищат — и то слышим.
— Молодцы, — говорю им, а сам думаю: «Эх вы, мыши!»
Пришел домой, тихонько разбудил сына.
— Саша, — шепчу ему, — встань и иди в сквер. Под кустами лопату найдешь. Дрова рядом.
— Папа, я все знаю.
— Да, да. Только гляди, не увидал бы кто. Хотя дождь пошел.
Я не слышал, как сын вернулся. Разбудил меня, и мы уже вдвоем в погреб с ним залезли, разровняли по полу, к стене, где был пролаз, передвинули кадку с огурцами.
— Теперь, сынок, вот что. Один след мы скрыли, а надо сделать другой. Для отвода глаз. В сарае валяются трехрогие вилы без черенка. Сделай из них кошку, какой ведра ловят в колодце.
Словом, сделали из вил когти, привязали пару веревок из вожжей, на вторую ночь ухитрились на верх стены забросить кошку.
Потрогали веревку — крепкая. Вторую забросили на ту сторону. Мол, кошка-то заброшена с самой улицы.
С утра я будто заболел. Да оно так и было. От сильного волнения и недосыпания. Вызвал по телефону врача, того, на чье имя шли письма арестованных.
Послушал он меня, обстучал, лекарство прописал. И только собрался уходить, как открывается дверь. В ней Трифоныч и глухой сторож. Оба бледные, трясутся.
— Что ты?
— Николай Петрович, в тюрьме не все хорошо.
— А в чем дело?
— Какой-то разговор на прогулке…
— Про меня, что ль? — спрашиваю, а сам чувствую, как меня словно кипятком обдало.
— И этих, которые особо сидят, что-то на прогулке не видать.
— Я их за дерзость наказал. Выведи их, Трифоныч. Пусть прогуляются.
Трифоныч и сторож переглянулись. Видимо, им не хотелось пугать меня, да еще больного. Они посмотрели на врача, на меня, на окно посмотрели, и Трифоныч шепотом сообщил:
— А их и в камере… нет.
— Как нет? — привскочил я.
— Дверь открыта, а их нет. Видать, убежали.
— Как убежали? — И я чуть не упал с постели.
— Не волнуйтесь, Николай Петрович — сказал врач, побледнел, и руки у него затряслись. Наверное, он уже начал догадываться, в чем дело.
— Я пойду, Фаддей Алексеич, пойду проверю сам.
— Вместе пойдемте, — сказал он.
— А вы пока молчок! — говорю Трифонычу и сторожу. — Никому ничего. Это же нам с вами каторга.
Собираюсь, трясусь. Ведь начинается самое главное.
— На прогулке никого нет? — спрашиваю.
— Кончилась.
— Так что же арестанты говорят?
— Ругаются, что энтих уж два дня не выпускают.
Обошли мы тюрьму. С заднего хода прошли в нижнюю камеру. Вот и дверь открыта. Пусто. Я за сердце схватился.
— Бо-оже мо-ой! И дверь не взломана.
— Стало быть, им поддельный ключ передали, — подсказал Трифоныч. — Слепку из хлеба оттиснули.
Закрыл я дверь. Вышли на огород. Покосился на погребицу. Никаких следов, и дождь в ту ночь проливной был.
— Как же ушли? Где пробрались? Стены-то вон какие! Не заберешься с голыми руками.
И начал посматривать на стены. И все водят глазами по ним.
Вдруг Трифоныч словно замер. Да как закричит!
— Э-э, Николай Петрович, глянь-ка! Энта что?!
И указал как раз на ту стену, с которой свисал конец веревки. Направился было к стене, но я его окликнул:
— Подожди!
— Снять бы, а то другие убегут.