Весь он — сдержанный, неторопливый, задумчивый и застенчиво-скромный: без позы, без жеста. Он никому не льстил и сам не любил лести. В нем было развито чувство собственного достоинства. И он уважал его в других. О литературе он судил строго, по большому счету. И предан ей был беззаветно.
«Вот у меня на стене четыре гиганта, — писал он в годы Отечественной войны из Соболевки своему давнему другу — литератору А. Вьюркову, — Л. Толстой, Пушкин, Гоголь и Салтыков-Щедрин. Сколько раз эти гениальные пальцы держали в руках ручки с перьями, сколько эти живые глаза читали? Какой гигантский труд они все совершили. И не сразу, а изо дня в день. А мы что? Что мы сделали? Если не по ним равняться, тогда жить не стоит. А равняться — это работать, мыслить, читать, учиться и снова, снова работать. Вот в чем смысл жизни нашей».
Из революции пришел он в литературу. И литература всегда была для него святым революционным делом.
В 1918 году, как мы уже знаем, П. И. Замойский вступил в Коммунистическую партию. Тогда же в «Известиях Чембарского Совета рабочих и крестьянских депутатов» появились его первые статьи, фельетоны. А в 1921 году — и первый рассказ «Кулак и его дети».
Время было горячее. В литературе двадцатых годов работали революционные писатели и писатели, примыкавшие к разного рода декадентским школкам. Одни следовали традициям классиков, другие их отвергали. Одни боролись за социалистический реализм, другие проповедовали формализм, натурализм, космизм. Одни звали искусство «на баррикады сердец и душ», звали его служить жизни, вторгаться в нее и способствовать ее переустройству, другие ратовали за «искусство ради искусства».
Перед молодым писателем не стоял вопрос: с кем быть?
Он писал: «Вся старая жизнь ворчит на новую. А новая идет бодрая, лучистая. Будит она деревню от векового сна. Ручейками светлыми пробивается в темь».
Пафос его творчества в том и состоял, чтобы превращать светлые ручейки в полноводные реки и моря. Оружием слова он борется с кулачеством, с вековой темнотой, с собственнической коростой, с религией, с патриархальщиной, с женским неравноправием, со всем тем, что называется «идиотизмом деревенской жизни».
Революция призвала его в литературу, чтобы говорить правду. А правда требует ясной формы. Он воспитывался на классиках. Сказались и последующие литературные связи: А. Неверов, А. Серафимович, Н. Ляшко, А. Малышкин…
Петр Иванович Замойский становится лидером той части советских писателей, которые именовались крестьянскими и были объединены во Всероссийское общество крестьянских писателей (ВОКП).
Он активно работает. И что важно: не довольствуется достигнутым. Великие тени зовут его к подвижническому труду.
Не стану анализировать его первые книги, адресованные детям и юношеству. Его имя стало широко известным после выхода романа «Лапти». Под ним выразительные даты: 1922–1936. Четырнадцать лет труда! Это монументальное произведение о годах колхозного строительства стоит в ряду таких произведений, как «Ледолом» К. Горбунова, «Ненависть» И. Шухова, «Бруски» Ф. Панферова, «Поднятая целина» М. Шолохова… «Книга радует своей достоверностью, явственно распознаешь при чтении: это — жизнь, это так и было, это — правда, а не правдоподобие», — писал о третьей книге «Лаптей» Иван Катаев в «Правде». Но вот в 1950 году выходит новое издание «Лаптей», и автор, не довольствуясь тем, что роман получил всеобщее признание, основательно переписывает его, уточняет, сокращает. Вместо четырех книг остаются три: «Левин дол», «Поворот», «Столбовая дорога». Роман снова переиздается. И автор еще раз берется за перо. «Правлю каждую страницу», — признается он издателю.
Находясь уже в больнице, незадолго до кончины, П. И. Замойский обращается к сыну — Л. Замойскому: «…были бы силы — почистил „Восход“. Он бы заиграл…»
До последней буквально минуты в нем жил взыскательный художник.
Мне не раз приходилось беседовать с Петром Ивановичем. Однажды мы разговорились о его работе, и я высоко отозвался об его уменье писать лаконично и точно, социально значимо. Во всем — правда: правда ситуаций, характеров, психологии, эмоций… Правда в искусстве не есть нечто отвлеченное и умозрительное. Она очень конкретна. Она — в позиции художника, в его зрении, слухе, краске, интонации. Возьмешь не ту ноту — и сфальшивишь. Интересовало: в чем тайна его мастерства?
Он пронзительно посмотрел на меня и серьезно ответил:
— Если хочешь знать, то я, когда пишу, сбрасываю с себя все одежонки и остаюсь как бы голеньким. Я беспощадно оголяю и тех, о ком пишу, чтобы лучше разглядеть их…
В этой связи он заговорил о писателях, наиболее близких и дорогих его сердцу. На первом месте здесь был, конечно, такой ясновидец, как Лев Николаевич Толстой. Он назвал тогда еще Лескова, Бунина. А из современников — Неверова, Подъячева, Шолохова и Фадеева.
Прежде чем стать писателем, П. И. Замойский мечтал о карьере артиста. Он пытался даже поступить в театр. Тяга к театру сохранилась на всю жизнь. В годы Отечественной войны писатель, как известно уже из «Рассказа о себе», находился в родном село Соболевке, Пензенской области. Там, на клубных подмостках, ставились его одноактные пьесы, и он иногда сам играл в них. Часто выступал и в роли чтеца собственных произведений. Это было артистическое чтение!
Он мыслил образами и писал, как мне представляется, очень сценично, показывая суть явлений в их оголенно-зримой конкретности и, одновременно, в их обобщенной типической силе. Я сказал ему об этом, и он, улыбнувшись, заметил:
— Сцена не терпит многословия. И ей подавай такие слова, как патроны в обойме, каждое чтобы стреляло.
Он искал и находил такие слова. И его героев легко представить на сцене.
Вспомните начало «Подпаска». Как мало сказано и как много выражено! Всех и все реально представляешь: и десятского Фильку Шкалика, которого неспроста прозвали «Шкаликом», и Петьку, радующегося тому, что как они ни бедны, а все-таки пригласили и угощают чужого человека, и хозяина, и избенку, и быт семьи, и морозную погоду…
Возникают и сменяются одна за другой сцены сельской жизни. Вместе с подпаском Петькой мы как бы проходим его «университеты». И опять же здесь все весомо и зримо. Разве забудешь, например, сцену крестьянского схода, на котором нанимали пастуха? Или то, как запродали в подпаски Петьку, которому так хотелось учиться? Волнуясь, читаешь: «…думалось, что училище бросить не жалко и что все равно учись — не учись, а толку не будет, и путей мне дальше нет». А страницы, посвященные коровьему стаду! «Их разгоняли, били, но от этого они еще более свирепели. Рога у них переплелись, словно кто спаял им лбы». А проникновенная характеристика поведения стада! Вспоминается очеловеченный мир животных в «Маугли». Но тут все свое, русское.
Тяжелый шлагбаум, который было опустился перед Петькой и грозил перекрыть путь его жизни, поднялся. И мы, читая трилогию, с искренним волнением наблюдаем и сопереживаем происходящее.
До Октября 1917 года еще далеко. Но все громче н громче голоса о том, что невмоготу терпеть нужду и гнет, все крепче толчки революции. И не узнать Петьку! Он говорит: «…„Капитанскую дочку“ читал. Вот в старое время был Пугачев. Как он колошматил этих дворян! За мужиков шел. И войска из мужиков, из татар, башкир. Теперь бы такого Пугачева к нам. Мы бы…» И это говорит тот самый паренек, который еще совсем недавно мечтал о спокойной жизни, о своей избе, лошади, корове… «Мне ничего больше не надо, только бы землицы!»
Автор ведет Петра Наземова сквозь десятилетия — от 1905 года к 1917 и дальше. И не его, конечно, одного. Много людей — и много судеб. Читатель их знает. И он, уверен, согласится, что все они — от живой жизни. И весь долгий и сложный процесс их становления, развития, утверждения одних и ниспровержения других, процесс классового расслоения деревни и острейшей классовой борьбы — все это не натуралистическое списывание с действительности, а проникновение в ее сущность.
Если продолжить мысль о весомом и зримом в повести «Подпасок», то нельзя обойти такие сцены, как драка с кокшайскими мужиками, школьный экзамен, чтение ребятам «Детства» Льва Толстого, схватка со стражниками, схватка с казаками…
Все это верно действительности и написано превосходно.
Выразителен диалог. Произносимые слова не «извне наклеены», а принадлежат именно тем людям, какие их произносят.
Поэтичны картины крестьянского труда и быта.
В памяти не только праздник начала пастьбы, выписанный с особенной тщательностью. Запоминается и картина сенокоса, начинающаяся словами: «Чу! Кажется, звон… Да, коса звенит. Вот другая. Она звенит полнее».
Пейзаж живописен и, что не менее важно, социально содержателен.
«С возвышенности далеко видны поля. Много земли. Вон грань. Она отделяет барскую землю от нашей. Она отрезала от села луга, лес, родники и самую хорошую землю. Узким клином сходится барская земля со второй барской гранью. Вторая захватывает эту степь, лес и опять землю, но уже отрезанную не от нас, а от соседнего села».
Нет, это не «равнодушная природа»!
Я задержался на повести «Подпасок» — части целого, чтобы с ее помощью можно было осмыслить целое, то есть все лучшее, что есть в творчестве П. И. Замойского.
Предваряя свою автобиографическую трилогию, он писал в 1928 году: «…я покажу, каким огнем закаляется человек, чтоб из него вышел крепкий коммунист и правдивый до жестокости писатель».
Читая «Подпасок», «Молодость», «Восход», мы имели возможность это увидеть.
В огне классовой борьбы закалялись герои «Лаптей» и среди них прежде всего колхозный вожак Прасковья Сорокина и ее сын. В огне трех революций закалился Петр Наземов. Правдивый «до жестокости» писатель открыл нам внутренний мир этих людей — мир высоких помыслов и благородных страстей. И мы ему за это благодарны.
Алексей Максимович Горький подсказывал некогда С. П. Подъячеву, которого П. И. Замойский чтил как своего учителя: «Очень полезно было бы деревенской молодежи, если Вы написали Вашу автобиографию. Вы должны понять, как это воодушевило бы комсомольцев, порою, как я знаю, унывающих пред великой трудностью преодолеть деревенскую старинку».