Перу Сорбона (Облокула Хамроева) принадлежат повести "Первый звонок", "Камень-щит", "Джути" и другие.
Многие его произведения переведены на русский и другие языки пародов СССР, Член СП СССР.
БРАЧНАЯ НОЧЬРассказ
…Малыш стоял перед ними и не мог понять, что происходит. Точно так же полтора месяца назад эти люди, собравшись в кружок, справляли поминки. Они сидели тогда под желтеющим тутовником. Сегодня они сидят на ковре, расстеленном на опавших листьях, и едят свадебный плов. Сидят молча. Иногда кто-нибудь вытащит из-под ковра побуревший лист, долго разглядывает и, словно нехотя, отбрасывает.
Неожиданно раздается громкий молодой голос:
— Домулла, это дозволяется, а?
— Да-да, дозволяется. Так учит коран.
— А мог ли старший брат жениться на вдове младшего?
— Нет. Запрещено шариатом. Азим для Азиза стал бы вместо отца. Это запрещено.
— Но почему младший брат может жениться на вдове старшего?
— Не может, а должен. Это его долг. Да простит тебя аллах!
— Эй, чабан, повтори: "Да простит меня аллах!" — цедит слова мужчина, сидящий рядом с муллой.
Ребенок стоял у ковра. Он оглядывал гостей, словно искал кого-то. Люди монотонно бормотали: "Дозволяется", "Не дозволяется", "Сирота", "Бедный малый", "Память брата", "Ему нужен отец". Слова постепенно слились в шершавый ком, и только одно, как эхо, пошло гулять от горы к горе: "Дозволяется… ается… ается!"
…В эту ночь ребенок спит без матери. Ола ушла в комнату к дяде Азизу.
…На противоположных углах постели сидят двое. Они не видят друг друга, не слышат, как стучат их сердца. Постель — словно бесконечная степь, которую они не могут перейти. Женщина не в праздничном свадебном наряде, и лицо её, измученное, поблекшее, походит на застиранное платье, в которое она одета. Она сидит, не закрывая смущенно лица, как это было когда-то, в ее первую брачную ночь. Она сидит, отвернувшись к окну, и Азиз не видит ее слез.
В освещенном квадрате как будто мелькнула знакомая тень. Женщина вскрикнула и бросилась к окну. Раздался звон стекла. Прислонясь к стене, она сползла на пол.
В окно подул ветер.
В ушах, словно нудный напев, повторялось: "Чтобы не оставить сиротой… уважение к памяти брата".
Она подняла голову. Было тихо, ей почудилось движение. Она сжалась и напряглась. Спрятаться куда-нибудь! И, подняв в слабой защите руки, она отчаянно закричала:
— Нет!
— Ян… Ян… — забормотал мужчина и умолк. Он не мог произнести "янга" [31] и не мог подобрать другого слова. Кровь бросилась ему в лицо. Перед глазами пронеслась картина: мулла и застолье. Зачем? Зачем надо было слушать причитания: "Дозволяется… ается… ается". Кто понимал, что творилось в его душе? Долг? Так было когда-то в старину. Долг? Разве долг? Главное, что никто, никто не зпает. Даже она…
Затаив дыхание, женщина ловила каждый шорох…
Набежавший ветер зазвенел разбитым стеклом, женщина вздрогнула, неслышно вздохнула.
В сознании вспыхивали и вились, как дым, фразы, услышанные ею в эти дни: "Освящено кораном", "Когда был жив брат, они считались родными. Теперь чужие", "Вдову полагается выдать замуж за брата покойного. Таков обычай", "Чтобы ребенок не остался сиротой, нужда заставляет", "Это обычай".
— Нет! — прошептала Зуфунун. — Раньше были родными, могли смотреть друг другу в глаза, а теперь…
И вдруг вспомнила взгляд исподлобья, затаенный взгляд подростка, почти ее ровесника. Это было в первое время после свадьбы. Тогда она постоянно чувствовала на себе взгляд Азиза. Не может быть!.. Она пришла в этот дом шесть лет назад. Неужели с тех пор?
В тишине загремел коробок спичек.
— Не подходи… Не подходи… — отталкивая от себя темноту, шептала она.
Азиз судорожно чиркнул спичкой. Горящая сера упала на пол. Он чиркнул второй раз. и поджег Фитиль лампы. "Если огонь погас, его можно зажечь, но мертвые не воскресают", — шептала женщина, глядя немигающими глазами на лампу.
Азиз сел на постель и опустил голову. Пильной муж вот так же, склонив голову, сидел на постели в последние дни. Зуфунун невольно сравнила: прямой, как у Азиза нос, та же линия губ, подбородка. И та же молодая наследственная проседь. "Азим", — подумала она и тихо произнесла: "Азим". Сердце ее дрогнуло, она перехватила рукой горло.
Азиз продолжал сидеть с закрытыми глазами.
Огонек в лампе метался, коптил. Надо бы прикрутить фитиль, но она не решалась подняться.
Ветер принес со двора холодный запах осенних листьев. Пламя прыгало, копоть растекалась по комнате.
Зуфунун смотрела на Азиза. Казалось, он заснул. Она встала, привернула фитиль. Азиз открыл глаза и снова закрыл.
Сердце его ныло. Он вспомнил умершего брата, жалел себя, думал о том, что эта женщина недавно была его родственницей, а теперь… Может быть, Бахтиер, ради которого он здесь мучается, не назовет его больше своим дядей… Мысли мешались, и голова становилась все тяжелее. Ему нестерпимо захотелось лечь, но он не решался сделать это и продолжал сидеть.
Зуфунун зачарованно смотрела на закопченное стекло, погружаясь в сон наяву. Опять послышалось ей: "Чтобы не остался сиротой".
— Нет! — вздрогнув, очнулась она. — Не надо.
Ветер звякнул стеклом, пламя качнулось, и мысли Зуфунун снова вспорхнули, как птицы с дерева.
"…Бахтиер знает своего отца, как же назовет он отцом своего дядю? Так нельзя, так неправильно, плохо, очень плохо!"
Тускло горела лампа. В комнате стояла тишина.
Зуфунун вдруг привиделось — Азим трясет орешник. Парни и девушки собирают орехи. А она очищает их от кожуры и кладет в корзину. Азим трясет ветку, и орехи падают со стуком. Зуфунун защищает голову корзиной, а другие парни и девушки со смехом разбегаются, чтобы тут же вернуться. Орехи стучат по земле, и один попадает в руку Зуфунун. Девушка вскрикивает и смотрит вверх. Азим невинно глядит на нее, а потом перебирается на другой сук.
— Нет, Бахтиер нн будет сиротой, — упрямо шепчет Зуфунун; и вдруг с потрясающей ясностью понимает, что никто, никто не властен над ее сердцем, над ее судьбой, над ее Бахтиером.
Лампа моргала. Огонь подпрыгивал над сгоревшим фитилем и, наконец, совсем оторвался, погас.
Зуфунун опустила голову. Коснувшись щекой кошмы, она встрепенулась и машинально позвала:
— Бахтиер!
— А? — вздрогнул Азиз.
— Нет, нет!
— Что случилось?
— Нет, ничего.
Азиз снова зажег лампу. Зуфунун ладонью прикрыла глаза, Азиз подошел к окну и лёг грудью на подоконник. Ла улице было темно и тихо. Он задумался: "Азим имел права отца. Хорошо, — имел. А его жена какие права имеет? Какие права имеет моя невестка, пропади все пропадом! Почему же я не сказал! Я сам сирота. Почему я не кричал об этом? Трус. "Дозволяется шариатом, священный обычай, пусть хоть Бахтиер не будет сиротой!" А может, они обо мне заботились? Дескать, для сироты и жены не найдется? Нет, Бахтиер никогда не скажет мне "отец", не предаст своего отца… Почему она не выгоняет меня, почему молчит?"…
— Не будет сиротой, не пропадет, — шептала Зуфупун и вдруг вздохнула со стопом:
— Азим, сердце сильнее корана!
— Янга, янга! — забормотал Азиз.
— Мой Азим, Азимджон, — слепо протянув к степе руки, билась в крике вдова-невестка.
Азиз выбежал.
Зуфунун повернулась лицом к свету.
За окном послышались легкие, как шорох шажки…
Перевод И.Машина
СОНРассказ
Я сплю чутко, как заяц. Вот и теперь чувствую: тень скользит по моему лицу, нерешительно приближается, исчезает, а через мгновение появляется снова. Наконец ладонь ласково касаетсд моего плеча. Но я поворачиваюсь на другой бок и опять погружаюсь в дремоту. И точно продолжение яви — вижу сон…
— Вставай, сынок, пора… — слышатся мне слова матери, звучащие как за стеной, отдаленно.
Я потягиваюсь, протираю кулаками глаза.
Месяц и яркие звезды блестят, словно роса на цветах, воздух ароматен и свеж.
Под навесом у большого орешника меня ждет отец. Мы седлаем ослов и отправляемся в горы. Дорога ведет через холмы, забирает все круче. Ветер продувает сырые ущелья. Слышатся голоса утренних птиц — скоро рассвет.
Но мы не дожидаемся, восхода солнца. Отец начинает рубить арчу, и удары топора разносятся далеко окрест, рождая ступенчатое эхо.
Приятно лежать под арчой! Журчание родника, пенье птиц, и звуки пастушьего пая[32] сливаются в одну нестройную, но полную необъяснимой прелести мелодию…
— Подавай ослов, сыпок, — говорит отец…
Я берусь обеими руками за вьючное седло, отец пере-' брасывает через спину осла веревку и укладывает вязанку. Чтобы не упасть, я ухватываюсь за арчовые обрубки, Прижимаюсь к ним подбородком. Руки и ноги дрожат от напряжения. Осла начинают донимать оводы. Он бьется, переступает, и я падаю, увлекая за собой дрова. Отец поднимает меня. Я замечаю на глазах у него слезы.
— Ничего, сынок, ничего!
Закусив дрожащие губы, он, чтобы успокоиться, долго смотрит вдаль, туда, где небо сошлось с землей. Великим терпением и скрытой мудростью светятся его глаза. Потом он отрывает взгляд от горизонта и смотрит в мои глаза, словно хочет передать мне свои мудрость и терпение.
Так стоим мы некоторое время.
Ослы же успевают уйти далеко по тропе. Отец догоняет их, и те, чувствуя, что сейчас им достанется, низко опускают головы, начинают кружиться на месте.
Отец подводит их к упавшей вязанке и, беспрестанно повторяя "ишь, ишь", ставит с моей стороны рогатую подпорку. Мы нагружаем дров так много, что верхней веревки не хватает.
Тогда отец снимает чалму и наращивает веревку. Теперь ее хватает даже на подхвостник, необходимый для того, чтобы на спусках груз не съезжал на шею осла. Для второго вьюка отец связывает два наших пояса. Ослы нагружены так, что, как говорится, могут упасть на ровном месте. Но отец не сбрасывает ни одной палки.
Дома, забыв про голод, я валюсь с ног и едва добираюсь до постели. Развьючивать животных отцу помогает мать…
И снова я ощущаю робкое прикосновение руки. Наверное, отцу жаль будить меня. Но в эту — следующую — ночь мы должны отвезти дрова в город: дома нет хлеба.
Я встаю, освежаю лицо водой, а мать тем временем помогает отцу навьючивать ослов. Теперь животным легче: половина дров остается дома.
Отец усаживает меня между вьюками, привязывает, чтобы я не свалился, и мы трогаемся в путь.
Дорога, словно колыбель убаюкивает меня, и я опять засыпаю. Иногда сползаю на бок, и тогда слышится предупредительный крик отца.
— Проснись!
Я испуганно открываю глаза. Мне кажется, что шагающие рядом ноги отца движутся не вперед, а назад.
Клонятся звездные узоры, дрова трутся, издавая однообразные звуки, подковы животных цокают по камням, высекая искры.
Ближе к городу дорогу окружают сады. На обочинах отдыхают люди, которые ведут на базар скотину. У городских ворот мы останавливаемся. Отец отвязывает меня и спускает на землю. Ноги у меня затекли, я не могу ступать.
— Походи немного — пройдет, — говорит отец и, придерживая меня за плечи, тихонько толкает вперед. — Так, так… и когда ты только станешь человеком!
Он перетряхивает дрова, чтобы их казалось больше, и по глухому переулку мы едем в знакомую чайхану.
Чайханщик разводит огонь в самоваре. Увидев отца, он говорит:
— Я уже купил три вязанки дров.
Отец тяжело вздыхает, но, еще на что-то надеясь, медленным взглядом обводит законченные степы чайханы.
— Ну, ладно, даю 40 рублей за все, — сочувствуя отцу, соглашается чайханщик.
Отец думает.
— Добавь еще пять рублей.
— Нет. И это — хорошая цепа.
Отец склоняет голову. Он смотрит на меня так, словно просит извинения: тут уж, мол, ничего не поделаешь.
…Звезды гаснут в свете нового дня. Отец выходят из чайханы, походка у него увереннее. Я тоже вышагиваю легко и твердо.
Отец привязывает ослов за чайханой, и мы идем на базар. Там он покупает посылочный ящик, кишмиша и орехов. Видя, что в посылке остаются пустые места, он снимает пояс, складывает его и заталкивает в ящик.
Он тщательно заколачивает гвозди. Потом достает карандашный огрызок, потертый на сгибах треугольник письма с адресом, передает мне и указывает на посылку:
— Перепиши адрес. Да хорошенько смотри номер воинской части, не ошибись…
…И снова приближается тень руки.
— Вставайте, отец. Уже пора на работу.
Я открываю глаза и вижу перед собой улыбающееся лицо своего сына.
Перевод И.Машина