Неужели Гитлер его дожмет? – размечтался Борис. – Вот было бы здорово! Хотя, уничтожив сталинский режим, фюрер установит свой, и еще неизвестно, станет ли он мягче. От большевиков и евреев немцы, конечно же, избавятся, а вот что будет с простыми русскими людьми? Если верить „Майн кампф“, русским, как, впрочем, и другим славянам, уготована участь рабов. Но я не удивлюсь, если Гитлер скажет, что со времени написания книги его взгляды изменились и теперь, когда большевистская зараза уничтожена, Европа может вздохнуть свободно, а Россия станет союзницей Германии.
Хотя вряд ли, – вздохнул он, – скорее всего, Россию фюрер поделит на лоскуты, во главе их поставит своих управляющих – и пойдут в Германию поезда с русским хлебом, железом, углем, нефтью и рабами, которые будут горбатиться на немецких заводах.
Стоп! – остановил он сам себя. – А это что такое? – впился он в набранный готическим шрифтом заголовок. – „Сын Сталина – личный пленник рейхсфюрера Гиммлера“. Неужели сын Сталина Яков Джугашвили попал в плен?! Точно, вот его фотография в окружении немецких офицеров, вот листовки с его призывами сдаваться в плен, вот, наконец, фотокопия написанной его рукой записки, оригинал которой через нейтралов передали отцу. Что он там пишет? „Дорогой отец! Я в плену. Здоров. Скоро буду отправлен в один из офицерских лагерей в Германию. Обращение хорошее. Желаю здоровья. Привет всем. Яша“.
Так-так-так, – оживился Борис, – а что же отец? А отец, верный своим вампирским замашкам, в интервью, данном западным журналистам, не моргнув глазом, заявил: „У Гитлера нет русских военнопленных, а есть лишь русские изменники, с которыми расправятся, как только окончится война. Что касается слухов о якобы находящемся в плену моем сыне Якове, со всей ответственность заявляю, что никакого сына Якова у меня не было, и нет“.
Вот гнусь! – отшвырнул Борис газету. – Отказаться от собственного сына, да еще попавшего в плен, – это же не просто грех, это преступление, равного которому нет на свете! И чему этого вурдалака учили в семинарии, ведь это порождение дьявола чуть было не стало священником!»
От всего этого чтения Борис так расстроился, что пришлось достать из потайного места припрятанную на всякий случай бутылку отвратительного шнапса и чуть ли не всю ее выпить. Когда к нему заглянул ефрейтор Кольвиц, то вначале ничего не понял: слывший трезвенником барон Скосырев нес какую-то околесицу и был пьян в стельку.
Надо сказать, что несколько дней назад, под честное слово, что тот будет молчать, Борис открыл фельдшеру тайну, что когда-то носил такой титул, но потом, став завзятым демократом, от титула, правда, неофициально, отказался. Немецкий простолюдин Кольвиц, воспитанный в преклонении и уважении к всякого рода баронам, графам и князьям, признанием Скосырева был искренне поражен и стал относиться к знатному пленнику с удвоенным почтением, а когда они были наедине, называл его бароном.
– Что с вами, барон? – пытался он привести в себя Скосырева. – Что случилось? И зачем вы пили эту гадость? – увидел он недопитую бутылку шнапса. – Сказали бы мне, я бы принес вам что-нибудь получше.
– А-а, – махнул рукой Борис, – какая разница, результат-то один! А случилась, мой дорогой Кольвиц, беда. Больша-а-я беда! – многозначительно поднял он к небу обезображенную тросточку.
– Что такое, что за беда? – ничего не понимал Кольвиц.
– Я окончательно разочаровался в людях, – воздев очи к небу, патетически произнес Борис. – Нет, вы представляете, – взмахнул он газетой, – отец публично отказывается от сына! И, главное, почему? Нет, вы спросите, почему? Не хотите? Ну, и не надо. Я вам сам скажу: потому что сын попал в плен.
– Какой отец, какой сын? – по-прежнему ничего не понимал Кольвиц.
– Отец – это Сталин, а сын – его сын, – пьяновато объяснял Борис. – Какое мне до этого дело? Никакого, и я ничего об этом не знал. Но вы принесли газеты, я их прочитал и так расстроился, что напился, как свинья.
– А вы что, были с ним знакомы?
– С кем?
– С отцом.
– Слава Всевышнему, нет! – неожиданно перекрестился Борис. – Как говорится, Бог миловал.
– Тогда, значит, с сыном?
– Его я тоже не знал. Но сейчас этот бедняга сидит в Заксенхаузене и, как тут написано, – ткнул он в газету, – является личным пленником рейхсфюрера Гиммлера.
– Это меняет дело, – успокоил Бориса Кольвиц. – Раз он личный пленник Гиммлера, значит, во-первых, с ним хорошо обращаются, – загнул он один из двух оставшихся на руке пальцев, – и, во-вторых, – загнул он второй палец, – рано или поздно его обменяют на какого-нибудь знатного немца, попавшего в русский плен.
– Вы так думаете? Но ведь Сталин сказал, что у него не было и нет никакого сына. Самое же страшное, он заявил, что все русские пленные – изменники, с которыми расправятся, как только окончится война.
– Тогда вашему приятелю домой нельзя: поставят к стенке.
– Никакой он мне не приятель, – досадливо отмахнулся Борис. – Просто жалко хорошего человека. И вообще, что это за манера расстреливать пленных?! Я вот тут прочитал, – перевернул он страницу, – что на сегодняшний день в германском плену находится более трех миллионов русских. Значит, в случае подписания мира всех их вернут в Россию, а там поставят к стенке? Бред какой-то, такого не может быть, потому что не может быть вообще, – глубокомысленно изрек Борис, но тут же сам себя поправил: – Хотя в Совдепии возможно и не такое.
– Я буду держать вас в курсе дел, – пообещал Кольвиц. – Мы получаем только «Зольдатен цайтунг», и комендант Вебер читает ее от первой до последней строчки. Но как только прочтет, приказывает выбросить. Если вы попросите своих андоррских друзей оформить подписку, – решил не упускать своей выгоды Кольвиц, – а она не очень дорогая, мне не составит труда приносить газету господину барону.
– По рукам! – согласно кивнул окончательно протрезвевший Скосырев.
С этого дня Борис стал регулярно получать газету и был в курсе дел не только на фронтах, но и в переменах судьбы Якова Джугашвили. А того по непонятным причинам начали перебрасывать то из лагеря в лагерь, то в центральную тюрьму гестапо, пока наконец не определили в режимный барак «А» печально известного Заксенхаузена. Эта особая зона была отделена от основного лагеря высокой кирпичной стеной и опоясана колючей проволокой, по которой проходил ток высокого напряжения.
В этой зоне находилось немало ценных пленников. Скажем, в бараке «А» кроме Якова Джугашвили жил племянник Черчилля Томас Кучинн, по соседству с ним сын бывшего премьер-министра Франции капитан Блюм, и даже некто Кокорин, выдававший себя за племянника Молотова.
Все они ждали окончания войны и либо освобождения, либо обмена на попавших в плен немецких генералов.
Первым с такой надеждой пришлось расстаться Якову Джугашвили. Все знали, что после завершения Сталинградской битвы в русский плен попал фельдмаршал Паулюс. В Берлине решили, во что бы то ни стало фельдмаршала вызволить и через нейтральных посредников предложили обменять его на сына Сталина. Как только об этом стало известно Якову, он буквально ожил, его унылость, замкнутость и обособленность как рукой сняло! Он повеселел и даже, чтобы скоротать время, попросил разрешения поработать в мастерской, где пленные из кости, дерева и соломы делали мундштуки, игрушки и шкатулки. Яков оказался неплохим мастером и за полтора месяца сделал костяные шахматы, которые обменял на килограмм картошки: один из охранников с удовольствием пошел на такой бартер.
Но вскоре Якова вызвали к коменданту и передали сразившие его слова отца. «Фельдмаршала на лейтенанта не меняю!» – заявил посредникам Сталин и тем самым обрек сына на прозябание в плену. Яков как-то сразу потух, увял и опустился. Он целыми днями сидел у порога барака и тупо смотрел то на колючую проволоку, то на стену. Иногда он что-то ел, где-то спал, а потом снова таращился на стену.
А потом произошло то, о чем в газете было рассказано устами племянника Черчилля.
«Однажды я увидел Джугашвили очень бледным, пристально уставившим свой взгляд в стену, на которой висел громкоговоритель, – вспоминал Томас Кучинн. – Я с ним поздоровался, но он никак не отреагировал. В тот день Яков не брился и не умывался, а его жестяная миска с супом оставалась нетронутой.
Я попросил Кокорина объяснить причину столь удрученного состояния Джугашвили. Тот ответил, что несколько минут назад прозвучала передача берлинского радио, в которой говорилось о русских военнопленных в Германии. Приводились в ней и хорошо известные слова Сталина о том, что все русские военнопленные являются изменниками и что, как только окончится война, с ними жестоко расправятся. Далее Сталин решительно опроверг утверждение немцев о том, что его сын Яков попал в плен, заявив, что никакого сына Якова у него не было и нет.
Судя по всему, эти слова Джугашвили услышал впервые, потому что он был буквально потрясен и стал каким-то подавленным. Видимо, ему казалось, что отныне он не только изменник, но вообще никто. Судя по всему, сигнал, посланный отцом, до него дошел, и он принял твердое решение свести счеты с жизнью.
Я находился в бараке, когда вдруг раздался выстрел. Выскочив наружу, я увидел Якова висящим на проволоке мертвым. Его кожа во многих местах стала обгорелой и черной. Я думаю, что сын Сталина погиб не от пули часового, а от соприкосновения с проволокой, которая была под высоким напряжением».
О чрезвычайном происшествии комендант лагеря тут же сообщил в Берлин. Немедленно был создана чрезвычайная комиссия, командировавшая в Заксенхаузен судебно-медицинских экспертов. В своем докладе на имя Гиммлера они констатировали, что смерть Джугашвили наступила не от пулевого ранения, а от поражения током высокого напряжения. Выстрел часового прозвучал уже после того, как Джугашвили схватился за проволоку. Вывод: Яков Джугашвили покончил жизнь самоубийством.
Пока эксперты занимались своим делом, высокопоставленные берлинские чины допрашивали Конрада Харфига, того самого часового, который произвел роковой выстрел. Его показания были тоже опубликованы в газете.