1
Карл не мог выбрать худшего времени, но у него уже не было возможности выбирать: заставляла злая нужда. Под Ла-Рошелью англичане понесли большие потери, в беспорядке бежали и возвратились с позором. Многие корабли королевского флота нуждались в ремонте, в экипажах не хватало матросов, морской пехоте требовалось несколько тысяч новых солдат. Англия негодовала. Вдовы носили траур, отцы и братья бесславно погибших стискивали зубы и сжимали кулаки. В сердцах пылала жажда отмщения. А причинённое зло умножалось день ото дня. Стремясь закрепить свою первую победу под Ла-Рошелью, великий кардинал бросил свой флот против английских торговых судов. Их захватывали на северных и на южных торговых путях, товары конфисковывали в пользу французской казны, вплоть до окончания войны их команды оставались в плену. Торговые суда страшились покидать английские порты. Матросы шатались без жалованья и ругательски ругали проклятого герцога. Торговые обороты стремительно сокращались, купцы несли большие убытки, а тут бесстыдный король собирает парламент, который дважды сам разогнал, чтобы потребовать новых субсидий и продолжать с тем же успехом разорительную войну.
Понятно, что возмущённая нация избрала в палату общин лишь самых известных, самых стойких, самых проверенных противников короля. Среди этих двадцати семи человек были опытные ораторы, неисправимые узники Тауэра, неплательщики незаконных налогов и непримиримые сторонники истинной веры. В палате общин вновь появился Эдуард Кок, семидесятилетний седовласый старик, ещё полный энергии, знаток законов, сильный оратор и умелый политик, из Норфолка. Вновь оказался в парламенте Томас Уентворт, тридцати пяти лет, красноречивый оратор, пылкий проповедник скорее заимствованных, чем личных идей, к сожалению, слишком честолюбивый, слишком любящий власть, из Лондона. Были избраны Дензил Холлис, младший сын лорда, товарищ детства короля Карла, слишком гордый, чтобы повиноваться такому ничтожеству, как Бекингем, непримиримый сторонник идеи пресвитерианства[9], тридцати одного года, из Ноттингема, и Джон Пим, сорока четырёх лет, учёный-юрист, знаток истории английских парламентов, их традиций и прав, человек смелый, но хладнокровный, из Сомерсета, и, разумеется, Джон Гемпден, приходившийся Оливеру двоюродным братом.
Король скоро понял, что оппозиция сильна и непримирима. Ему предстояло решить, бороться с ней или пойти на уступки, запугать её или попробовать приручить. После позорнейших поражений в двух войнах, только что с Францией и прежде с Испанией, ему следовало бы смириться, принести парламенту повинную голову, поскольку за эти поражения вина лежала только на нём, и для начала уволить герцога Бекингема в отставку. Но он был Стюарт. Все Стюарты отличались монаршей гордыней и непримиримостью, как только затрагивалась их королевская честь и право на единоличную, абсолютную власть. Эта непримиримость, эта гордыня привели его бабку Марию Стюарт под топор палача[10].
Теснимый обстоятельствами, он выбрал средний путь, который хуже всего. Семнадцатого марта, в тот день, когда открывался парламент, Карл вступил в зал заседаний в пышном наряде испанского гранда, в сопровождении так же пышно разодетого Бекингема, что само по себе было вызовом оппозиции, и во вступительной речи попытался и умилостивить, и запугать представителей нации. Он сказал:
— Джентльмены! Отныне пусть каждый действует в соответствии с совестью. Если бы случилось, от чего сохрани нас Господь, что вы, презрев свои обязанности, усомнились бы доставить мне то, что требуют теперь нужды нашего государства, моя обязанность повелевает мне принять другие меры, которые вручил мне Господь, чтобы спасти то, что могло бы погибнуть от безумства немногих. Не примите моих слов за угрозу. Я не унижусь до того, чтобы угрожать кому-либо, кроме равных. Это всего лишь предупреждение, которое вам даёт тот, кому природа и долг вверили попечение о вашем благе и счастии. Он надеется, что ваше нынешнее поведение позволит ему одобрить ваши прежние советы и что он в благодарность за это примет на себя обязательства, которые дадут мне повод чаще вас созывать.
После короля с краткой речью выступил лорд-хранитель печати:
— Его величество счёл своим долгом обратиться к парламенту для получения субсидий, но не как к единственному средству, а как к наиболее приличному, потому, что оно более согласуется с его благими намерениями и с желанием его подданных. Если это окажется безуспешным, необходимость и меч врага заставят нас принять другие меры. Не забывайте предостережения его величества, не забывайте!
Представители нации тоже должны были выработать свою линию поведения. Кое-кому из них показалось, что король готов пойти на попятную и заключить с парламентом мир, которого всегда хотели и сами депутаты. От их имени выступил Бенжамен Редьярд:
— Джентльмены, я умоляю вас тщательно избегать всякого повода к пустым возражениям. Сердца и сан королей так высоки, что им приличествует уступать. Дадим королю возможность возвратиться к нам, как будто это произошло само собой. Я убеждён, что он нетерпеливо ожидает этого случая. Употребим все усилия, чтобы расположить монарха в нашу пользу, и получим всё, чего только можем желать.
Однако большинство представителей нации расслышало в речи короля не смирение, но угрозу, особенно глубоко оскорбившую тех, кого уже отрезвляли в каменных камерах Тауэра. От имени бывших узников высказался Джон Элиот, заклятый враг Бекингема:
— Джентльмены! Здесь оспариваются не только наши земли и наши имущества, но и всё то, что мы называем самым важным своим достоянием, оспариваются наши права, оспариваются те привилегии, которые сделали наших отцов и дедов свободными.
Прения разразились. Очень скоро парламентарии обнаружили, что им предстоит выбирать между патриотическим долгом и своими правами. Права по их понятиям были бесценны, в борьбе за них они были готовы отправиться в Тауэр, однако в Портсмуте готовилась к выходу в море вторая флотилия, чтобы на этот раз разгромить католические войска и спасти осаждённую Ла-Рошель, а не все корабли были готовы к отплытию, не все команды укомплектованы, матросы не получали жалованье уже десять месяцев, со дня на день на кораблях мог вспыхнуть бунт, и Карл просил денег на укрепление флота. Деньги надо было дать, но нельзя было их давать герцогу Бекингему, самозваному великому адмиралу, терпевшему одно поражение за другим. Представителям нации предстояло пройти по лезвию ножа, проголосовав так, чтобы и дать и не дать субсидии, и после пятнадцати заседаний они довольно успешно прошли столь головоломной тропой. Второго апреля депутаты вотировали значительные суммы, но лишь предварительно.
Король не тотчас уловил эту тонкость. Шестого апреля он спешно созвал большой королевский совет, сообщил о счастливом исходе и с простодушным хвастовством объявил:
— Когда я вступил на престол, я парламент любил, потом они как-то мне надоели. Теперь я возвращаю им мои прежние чувства. Я их снова люблю и буду рад совещаться с моим народом как можно чаще. Да, по правде сказать, этот день даёт мне в христианском мире такой кредит, какого я не получил бы, выигравши десяток сражений!
Министры его поздравляли. Бекингем старался особенно и, пользуясь случаем, похвалил и себя:
— Это важнее субсидий. Это целый родник субсидий, который вы открыли в сердцах ваших подданных. Позвольте, ваше величество, и мне присовокупить несколько слов. Признаюсь, моя жизнь была долго печальной, сон не приносил мне покоя, богатство не радовало меня, так горько было мне слыть человеком, который ссорит короля с народом и народ с королём! Теперь становится ясно, что только предубеждённые умы хотели выдать меня за злой дух, который вечно становится между монархом и его верноподданными. Пользуясь бесконечными милостями вашего величества, я приложу все старания, чтобы всем доказать, что я благодетельный гений, думающий беспрестанно только о том, чтобы оказывать всем услуги, услуги мирные, хочу я сказать.
Всеобщее ликование было ответом на его хвастовство. Все выражали готовность служить королю. Государственный секретарь поспешил в зал заседаний и объявил парламенту; какое благоволение готов оказать им великий король. Всеобщее ликование охватило и представителей нации. Казалось, мир был заключён, прочный, основанный на общем доверии. Но тут государственный секретарь совершил грубый промах: он упомянул о речи герцога и принёс депутатам заверения о самых добрых намерениях также и от него. Воцарилось молчание. Только минуту спустя поднялся Джон Элиот и в мёртвой тишине произнёс:
— Неужели есть человек хотя бы и самого высокого сана, который дерзает думать, что его благоволение и слово нужны нам для исполнения наших обязанностей относительно его величества? Или полагают, что кто бы то ни было может внушить его величеству больше расположения к нам, чем король сам захочет нам оказать? Я так не думаю. Я готов хвалить, даже благодарить всякого, кто употребляет своё значение и силу для общего блага, но такие притязания противны обычаям наших предков и нашей чести. О них я не могу слышать без удивления, не могу пропустить их без порицания. А потому я желаю, чтобы подобное вмешательство больше не повторялось. Будем служить королю. Но я надеюсь, что мы сами сможем сделаться полезными ему и не нуждаемся ни в какой посторонней помощи для приобретения его любви.
Королю такое заявление не могло не показаться чересчур дерзким, а герцог Бекингем не мог не понять, какая серьёзная опасность подстерегает его со стороны представителей нации, однако оба предпочли промолчать, ожидая полной победы под Ла-Рошелью, чтобы после неё расплатиться с депутатами железной рукой. Тем не менее уже ничто не могло исправить совершенной ошибки. За три дня перед тем члены парламента предложили верхней палате совместными усилиями определить коренные, неотделимые права граждан и потребовать, чтобы король торжественно их подтвердил. Теперь они сами, не дожидаясь ответа верхней палаты, принялись вырабатывать эти права. Тут уж Карл не смог промолчать. Двенадцатого апреля он отправил в палату общин одного из министров. Тот от имени короля объявил парламенту, чтобы они не тратили попусту драгоценного времени и как можно скорее приняли закон о субсидиях, а от себя лично решился прибавить:
— К прискорбию своему, я должен вам доложить, что до сведения его величества дошло, будто бы вы желаете действовать не только против злоупотреблений власти, но и против самой власти. Это затрагивает его величество, а также и нас, тех, кто пользуется его высоким благоволением. Будем говорить его величеству о злоупотреблениях, которые вкрадываются в исполнение его высоких предначертаний, он нас выслушает охотно, но не будем посягать на пределы его власти: он готов исправлять её уклонения, но не захочет урезать своих прав.
Вскоре после этого заявления более смирные лорды усомнились посягать на пределы королевской власти и предложили представителям нации испросить у короля декларацию, которой монарх должен бы был подтвердить, что он почитает неприкосновенной Великую хартию вольностей и ненарушимыми древние статуты, что все льготы и привилегии английского народа сохраняются, как и в прежние времена, и что король будет пользоваться правами, которые предоставлены верховной власти, единственно для блага своих подданных.
Со своей стороны, стремясь предотвратить появление на свет крайне нежелательной для него петиции о правах, Карл собрал обе палаты на совместное заседание и заявил, что он полагается как на Великую хартию вольностей, так и на статуты, которые её подтверждают. Что же касается иных каких-либо прав, король просил парламент положиться на его честное королевское слово, поскольку в честном королевском слове они найдут более твёрдые гарантии, чем в любом новом предложенном ими законе.
Представители нации не были склонны отныне полагаться именно на колеблемое ветром честное королевское слово соблюдать Великую хартию вольностей, тем более соблюдать их права, множество раз нарушенные за истекшие двадцать пять лет, срок для проверки честности королевского слова достаточный. Ведь и король Яков и его наследник ни разу не поколебались отринуть и Великую хартию вольностей, и статуты, и права парламента, и права своих подданных, когда взимали незаконные налоги и пошлины, вымогали деньги взаймы, обременяли постоями и отправляли в тюрьму тех, кто отказывался исполнять их незаконные требования. Обсуждение петиции о правах пошло полным ходом. Совместными усилиями были выработаны фундаментальные права, которые впоследствии назовут правами человека и гражданина: верховная власть не имеет права принуждать своих подданных к выдаче займов и к уплате налогов, не утверждённых парламентом, никто не может быть лишён имущества и свободы иначе как по законам страны и по приговору суда, в мирное время никто не может подвергаться аресту по законам военного времени и никто не может быть обременён армейскими постоями без согласия.
Восьмого мая 1628 года палата общин передала эти статьи на утверждение палаты лордов. Так случилось, что в тот же день из Портсмута вышла флотилия в составе тридцати трёх боевых и двадцати вспомогательных кораблей и взяла курс на Ла-Рошель. На этот раз король не решился поручить командование герцогу Бекингему. Флотилию возглавил лорд Денбиг. Он должен был прорваться к Ла-Рошели, доставить осаждённым протестантам продовольствие и боеприпасы и тем заставить французского короля снять осаду и заключить с протестантами мир. Таким образом судьба петиции о правах была отдана в руки адмирала Денбига, и все ждали, чем закончится его экспедиция.
По существу, петиции о правах лордам было нечего возразить, поскольку злоупотребления короля, министров и лордов-наместников вызывали уже всеобщее возмущение, однако они колебались. Карл, на этот раз уверенный в полной победе под Ла-Рошелью, которая, бесспорно, возвысит и укрепит его власть, направлял лордам и членам парламента послание за посланием, призывая ограничиться ещё одним королевским указом, которым он был готов подтвердить Великую хартию вольностей; но пока флотилия адмирала Денбига только плыла и разворачивалась под Ла-Рошелью, он себя сдерживал, тон его посланий был довольно миролюбив, он продолжал заверять, что не допустит ущемления собственных прав, но впредь не станет употреблять их во зло своим подданным.
Прислушиваясь к заверениям короля, сами не склонные к разногласиям с ним, лорды принялись трудиться над неразрешимой задачей: с одной стороны, они желали обеспечить фундаментальные права англичан, которые лишат короля возможности злоупотреблять своей властью, а с другой стороны, не меньше желали ничем не стеснять королевскую власть. Для начала они попробовали смягчить петицию о правах во всех отношениях сомнительной, уклончивой оговоркой:
«Мы подносим вашему величеству это всенижайшее прошение с тем, чтобы обеспечить наши собственные права, по в то же время с подобающим уважением к полной неприкосновенности верховной власти, которой облечено ваше величество для покровительства, безопасности и счастья ваших подданных».
С этой бессмысленной поправкой и одобрением лордов петиция о правах была получена палатой общин семнадцатого мая. Едва представители нации успели с ней ознакомиться, как последовал взрыв возмущения. Первым вскочил с места малоизвестный депутат Мэтью Элфорд и закричал, возбуждённо размахивая руками:
— Откроем наши протоколы, посмотрим, что заключается в них! Что такое верховная власть? Как утверждает Боден, это власть, не связанная никакими условиями. Следовательно, мы будем принуждены признавать две власти: одну законную, другую королевскую! О нет, дадим королю только то, что ему даётся законом, и больше не дадим ничего!
Оглядывая зал заседаний насмешливым взглядом, Джон Пим подтвердил:
— Я не в состоянии обсуждать этот вопрос, поскольку представить себе не могу, в чём, собственно, он состоит. Наше прошение ссылается на законы Англии, тогда как в поправке, сделанной лордами, дело идёт о власти, отличной от власти законов. Где же она? Её нигде нет, ни в Великой хартии вольностей, ни в каком-либо статуте. Где же нам её взять, чтобы мы могли её дать?
Томас Уентворт, печальный, с вытянутым лицом, негромко сказал:
— Если мы примем эту поправку к нашей петиции о правах, мы оставим дела в гораздо худшем положении, чем то положение, в каком мы их нашли, мы запишем в число законов такую верховную власть, которой никогда не знали наши законы.
К депутатам незамедлительно присоединился торговый и ремесленный Лондон, который от петиции о правах ждал защиты от королевского произвола, больно бьющего по его кошелькам. Никаких открытых выступлений пока не последовало, слышался только ропот, неразличимый, глухой, что-то вроде отдалённого подземного гула, да в гостиных богатых торговцев и финансистов оживлённо, настойчиво обсуждался вопрос, будет или не будет принята королём петиция о правах, и слышалось недовольство непоследовательной, уклончивой позицией лордов. Этого оказалось довольно. Лорды сами отозвали свою несостоятельную поправку. Обе палаты утвердили петицию о правах, и двадцать восьмого мая она была представлена королю.
Для монарха это был самый неподходящий момент. Мало того, что королевский флот под Ла-Рошелью потерпел новое поражение. О таком позоре в Англии давно никто не слыхал. Погода в середине мая выдалась славная. Крепкий попутный ветер надувал паруса, и уже неделю спустя англичане увидели французские берега. Однако там их ожидал неправдоподобный сюрприз. Великий кардинал, весьма начитанный в античной истории, припомнив славные подвиги Александра Великого, повелел перегородить вход в залив Ла-Рошели плотиной. В течение нескольких месяцев солдаты и окрестные жители трудились не разгибая спины, и когда английские корабли попытались приблизиться к Ла-Рошели и выгрузить осаждённому городу продовольствие и боеприпасы, изумлённым взорам адмирала и офицеров, солдат и матросов открылось сооружение из камней и песка, которое возвышалось метров на двадцать, а в длину простиралось километра на полтора. Обойти это сооружение было нельзя, нельзя было и пройти сквозь него. Потоптавшись на месте, лорд Денбиг отдал единственно разумный приказ: все корабельные пушки открыли шквальный огонь, направив его в одно место, в надежде пробить достаточно широкий проход и прорваться в залив. Им ответила французская артиллерия, причём у одной из пушек простым канониром стоял сам французский король. Разрушить плотину не удалось: основанием ей служили остовы затопленных кораблей. Зато вражеские ядра наносили английским кораблям ощутимый урон. Всё ещё не теряя надежды исполнить повеление своего короля, лорд Денбиг бросил против плотины специальную команду морских пехотинцев на шлюпках и начиненный порохом брандер[11], рассчитывая мощным взрывом проложить себе путь к Ла-Рошели, однако меткие французские канониры отбили и эту атаку. Ещё можно было высадить десант севернее или южнее невероятного заграждения и попытаться прорваться по суше. Сделай в таком случае осаждённые протестанты встречную вылазку, и победа могла бы быть обеспечена. Вдруг два дня спустя английские корабли подняли все паруса и ушли, своей трусостью вызвав в стане французов изумлённое ликование.
Сам лорд Денбиг впоследствии объяснял своё странное бегство досадной неувязкой в действиях своих подчинённых. Неверно истолковав приказ адмирала, поднятый на флагманской мачте, несколько кораблей, подняв паруса, ходко вышли в открытое море, тогда адмирал, испугавшись, что ослабленная флотилия может сделаться лёгкой добычей французов, тоже вывел её в открытое море, не имея понятия, что происходит. Объяснение довольно правдоподобное, ведь его офицеры были плохо обучены и вполне могли перепутать сигналы, однако многим англичанам это объяснение показалось слишком наивным. Хорошо, рассуждали и в Портсмуте, и в Лондоне, и в других городах, офицеры что-то там перепутали, опасность попасть в лапы французов была велика, однако в открытом море флотилия снова соединилась, недоразумение выяснилось, отчего же адмирал не отдал приказ возвратиться и продолжить битву за Ла-Рошель?
Поползли скверные слухи. Одни уверяли, что коварный Ришелье попросту подкупил лорда Денбига, на эти штуки великий кардинал был неподражаемый мастер. Другие передавали, что великий кардинал затеял интригу и вынудил Людовика XIII так круто побеседовать с Анной Австрийской, своей неверной супругой, что она написала герцогу Бекингему письмо, которое было исправно передано в руки её любовника шпионами великого кардинала, и герцог Бекингем, известный распутник, сам отдал приказ флоту бросить Ла-Рошель на произвол судьбы, иначе его любовнице грозила чуть ли не гибель.
Всё это были злые, зловещие сплетни, доказательств против Денбига и Бекингема не было никаких, но король вынужден был с этим считаться. Поначалу он ответил неопределённо, уклончиво: мол, дело серьёзное, надо подумать, а там поглядим. Нерешительность короля только распалила представителей нации пуще, чем самый определённый, самый грубый отказ. Они продолжили прения. Вновь впереди недовольных встал Джон Элиот. Раскрасневшийся, с нахмуренным лбом, он в сильных выражениях перечислил самые вопиющие нарушения прав, допущенные королевской властью за последние двадцать пять лет. В мгновение ока явилось решение изложить приведённые факты письменно и подать самодержцу порицание, причём оформить это решение было поручено тому комитету, который готовил закон о субсидиях, этим Карлу прямо давали понять, что без петиции о правах он не получит ни пенса.
Положение стало критическим. С минуты на минуту между королём и парламентом мог разразиться непоправимый конфликт. Внезапно откуда-то пополз слух, будто монарх готовится арестовать всех парламентариев и в полном составе отправить в тюрьму. Взрыв негодования потряс зал заседаний. Страх поразил большинство, которое вечно колеблется и склоняется на сторону сильного, кто бы он ни был. Предводителям возмущения не дали говорить. Их встречали криками ярости. Джона Элиота, которого только что слушали с одобрением, внезапно обвинили в недостойной личной вражде к Бекингему, Томасу Уентворту поставили в упрёк безрассудство, Эдуард Кок оказался повинен в упрямстве и грубости.
Впрочем, грязные страсти кипели недолго. Всё-таки слишком многих глубоко оскорбил неопределённый, уклончивый ответ короля, но они терялись в догадках, что предпринять. Вскоре на представителей нации опустилось уныние. Наконец поднялся только что жестоко обруганный Джон Элиот и сказал:
— Должно быть, очень велики наши грехи. Богу известно, с какой любовью, с каким усердием мы старались смягчить короля! Нет сомнения, неудовольствие с его стороны навлекли на нас чьи-то доносы. Говорят, что мы бросили какую-то тень на некоторых министров, однако, как бы ему ни был дорог министр, король не может...
Председатель вскочил и умоляющим голосом закричал:
— У меня повеление короля заставлять замолчать любого и каждого, кто станет дурно говорить о королевских министрах, молчите!
Джон Элиот посмотрел на председателя с удивлением и медленно сел на скамью. Председатель упал в своё кресло и истерически зарыдал. Когда он оправился и вытер слёзы платком, Дадли Диггс раздражённо заметил:
— Если в парламенте нельзя говорить об этих вещах, встанем и уйдём или останемся сидеть праздными и немыми!
Ему громко возразил Натаниэл Рич:
— Нет, мы должны говорить, должны говорить теперь или никогда! Депутатам в такую минуту неприлично молчать! Да, я согласен, молчание нас может спасти, но оно спасёт только нас и погубит государя и государство! Направимся к лордам, объявим им о нашей опасности, наше порицание представим королю сообща!
Перелом наступил. Уныние внезапно сменилось негодованием. Парламентарии разом вскочили, завопили разом, перебивая друг друга:
— Король добр, никогда ещё не было такого доброго короля! Это враги отечества вооружили его против нас! Пусть Господь пошлёт нам непоколебимость сердца, верность шпаги и твёрдость руки, чтобы перерезать всех врагов, наших и нашего короля!
— Это не государь, это Бекингем говорит нам, чтобы мы не вмешивались в государственные дела!
— Бекингем! Бекингем!
— Это он! Это он!
Председатель снова вскочил, но его голоса не было слышно. Беспорядок усиливался. Не нашлось никого, кто бы остановил бесполезный, беспорядочный крик. Молчали и Элиот, и Уентворт, и Кук. Именно те, кто только что их обвинял в поджигательстве, во вражде, предлагали самые немыслимые, самые жестокие меры. Председатель неприметно покинул зал заседаний и поспешил во дворец. Не успел он донести о случившемся, как смятение в свою очередь охватило короля и министров. Страх сковывал мысли, трусость подвигала идти на любые уступки. Лишь на другой день пробудилось благоразумие. В палату общин было направлено объяснение, что представителям нации не возбранялось обсуждать государственные дела и порицать королевских министров.
Карл отступал, но отступал как слабый человек, а не как сильный и мудрый политик. Его слабость тотчас уловили в парламенте. В зале заседаний не ослабевало волнение. Вновь поползли зловещие слухи. Передавали, будто герцог Бекингем уже навербовал немецких наёмников, известных своей кровожадностью и безрассудной жестокостью, превосходящей даже неумолимую жестокость испанских папистов, и готовится перебросить их в Англию. Именно, один из депутатов не далее как вчера видел двенадцать немецких офицеров на улицах Лондона! Тотчас стало известно, будто два корабля королевского флота получили приказ доставить немецких солдат и готовятся выйти из Портсмута. Кое-кто в самом деле стискивал рукоять своей шпаги, готовясь к кровавой борьбе.
Тем временем во дворце смятение усиливалось. Король и герцог совещались два дня подряд. Бекингем настаивал на новом походе под Ла-Рошель и выражал готовность снова возглавить флотилию. Он убеждал окончательно потерявшего самообладание монарха, что только победа сможет восстановить и укрепить его власть, однако о новом походе нечего было и думать, ведь закон о субсидиях так и не утверждён, а чтобы вырвать этот закон, следует успокоить представителей нации, необходимо швырнуть им петицию о правах, как швыряют кость голодной собаке, после славной победы будет нетрудно отказаться. На седьмое июня было назначено заседание лордов. На него пригласили депутатов. Явился король, в испанском наряде, с испанской бородкой и по-испански подстриженными усами, и начал он с оправданий:
— Напрасно в нашем ответе предположили какую-то заднюю мысль, там её нет. Мы готовы ответить так, чтобы рассеять всякие подозрения.
Старший из лордов громко, отчётливо зачитал петицию о правах. Все взоры обратились на короля. Карл прикрыл на мгновенье глаза, поднял бессильно пальцы и медленно произнёс:
— Быть по сему.
Представители нации ликовали. Они одержали свою первую и значительную победу. Ею открывалась новая, ещё никогда не бывалая страница в истории отношений верховной власти с народом. Они спешили её закрепить. Для этого было необходимо оповестить всю страну. Палата общин постановила без промедления напечатать петицию о правах вместе с заключительным словом короля «быть по сему». Пока текст сверялся и рассылался по лондонским типографиям для скорейшего распространения в королевских судах, был единодушно принят закон о субсидиях. Своей сплочённостью депутаты давали королю понять, что они готовы к сотрудничеству, к взаимным уступкам. Монарху оставалось только деожать данное слово. Казалось, он и сам склонялся к сотрудничеству. Получив закон о субсидиях, он произнёс:
— Я сделал всё, что зависело от меня. Если этот парламент кончит плохо, он будет в этом сам виноват. Отныне меня не могут ни в чём упрекнуть.
Он ошибался. Петиция о правах пока что была только бумагой. Записанные в ней права человека и гражданина ещё только предстояло соблюдать и защищать. Кто станет их исполнять и кому предстоит защищать? Ясно, что соблюдать права человека и гражданина предстояло самому королю и его министрам во главе с Бекингемом, а защищать должны будут представители нации. Ни один из них не доверял герцогу, да и сам король Карл пока что не отказался забирать в казну пошлины, в которых парламентарии ему отказали. Стало быть, сам государь без малейшего угрызения совести продолжал нарушать те права, которые его только что вынудили признать. Чего же после этого ждать от ненавистного Бекингема?
Было понятно, что депутаты не должны останавливаться в борьбе за права, да и остановиться они уже не могли, победа кружила их возбуждённые головы. Тринадцатого июня они подготовили протест против Бекингема и направили его королю, прямо не требуя, но решительно подталкивая его дать отставку своему ненавидимому всеми любимцу. Двадцать первого июня был подготовлен протест против взимания неустановленных пошлин, поскольку все сборы, согласно петиции о правах, могли взиматься только в том случае, если их узаконил парламент. Двадцать шестого июня Карл явился на совместное заседание обеих палат и, ещё не решившись вовсе обойтись без парламента, распустил и лордов и представителей нации на каникулы.
2
На этот раз король предоставил палате общин на борьбу с ним сто два дня. Это были знаменательные, бурные, яркие дни. И все эти дни Оливер Кромвель, неприметный депутат от неприметного Гентингтона, сидел на задней скамье и угрюмо молчал. Страсти кипели, выступали ораторы, знаменитые и никому не известные, настроение менялось, внезапно переходя от уныния к ликованию, его сердце учащённо колотилось в груди, кровь приливала к голове и стучала в висках, кулаки сжимались сами собой, рука искала рукоять шпаги, но он вынужден был молчать, он не рождён был оратором, у него не было слов, к тому же, проведя тридцать лет в деревенской глуши, он не всегда понимал, отчего волнуются соратники, о чём так громко толкуют ораторы и по какой причине им возражает король.
Оливер снова худел, терял аппетит, плохо спал по ночам и видел страшные сны. Отвары, прописанные доктором в Гентингтоне, перестали ему помогать. В желудке появлялись боли спустя три часа после еды, и никакая диета не приносила ему облегчения. Стали появляться боли в левом боку. Он точно усыхал, а тело его становилось горячим. Он хотел отдохнуть, съездить домой, успокоиться, но не мог оторваться от Лондона. Череда всё новых и новых событий парализовала его.
Объявив парламентские каникулы, король поначалу делал уступки, продолжая задабривать представителей нации. Им были приняты некоторые меры против папистов, которые в последнее время проникали повсюду и проповедовали чуть ли не открыто. Его повелением англиканская церковь прекратила безобразные проповеди о слепом повиновении королю и министрам. Он всё ещё колебался. Вновь его собственная судьба, судьба парламента, судьба петиции о правах и судьба Англии зависели от победы в войне.
Не находя более достойного адмирала, он вновь назначил командовать флотом своего фаворита. Бекингем выехал в Портсмут. Он нашёл, что повеления короля не исполнены, что флотилия не готова к выходу в море, что ремонт кораблей тянулся вяло и проводился только для вида, что матросы не хотят воевать, что кругом саботаж и подрывная деятельность французских шпионов. Герцог с энтузиазмом взялся за дело, может быть, понимая, что наступают последние дни: он должен либо победить, либо умереть. Подготовка флотилии пошла побыстрей, офицеры подтягивали дисциплину в командах. Бекингем чувствовал себя всё уверенней. Двадцать третьего августа он обедал весело и с аппетитом. Наконец допил вино, вытер влажные губы, смял и бросил салфетку, потянулся и поднялся из-за стола. Вдруг из рядов его стражи твёрдо выступил молодой офицер, Джон Фелтон, лейтенант королевского флота, и уверенной рукой нанёс самозваному адмиралу два неотразимых удара кинжалом. Бекингем успел выхватить шпагу, но тут же, обливаясь кровью, упал, коснеющим языком прошептав:
— Да ты убил меня, экая сволочь!
Офицер стоял неподвижно. На него набросились с криками:
— Это француз! Это француз!
Кто-то припомнил, что был канун ужасной Варфоломеевской ночи, когда неистовые паписты перерезали уйму безоружных сторонников истинной веры. Офицер не сопротивлялся, не возражал. Он был англичанин, больше того, придерживался истинной веры, спокойно отвечал на вопросы. Был ли у него личный мотив для убийства? Да, у него был личный мотив, он участвовал в первом походе под Ла-Рошель, отличился на острове Ре, ему по праву следовал чин, он дважды обращался с прошением к герцогу, и Бекингем дважды ему отказал, причём оскорбил честь офицера, тогда как другие получали награды за деньги. Однако, продолжал арестованный, он убил не только личного врага, но врага королевства, человека низкой морали, распутника, взяточника и казнокрада. В доказательство своей правоты Фелтон указал на свою шляпу. Её исследовали, вспороли подкладку, под подкладку была зашита записка, которую Фелтон написал, когда готовился к покушению. В записке было написано:
«Тот позорный трус и не заслуживает звания дворянина или солдата, кто не готов положить свою жизнь за честь своего Бога, своего государя и своего народа. Пусть никто не хвалит меня за мой поступок, но каждый пусть скорее обвиняет себя самого, поскольку был причиной тому, что сделал я, ибо если бы Бог, в наказание за наши грехи, не отнял у нас сердца, Бекингем не оставался бы безнаказанным так долго».
Джон Фелтон умер с достоинством и спокойно. Англия ликовала, восхищалась убийцей и признавала герцога Бекингема достойным именно такого возмездия. Король был возмущён столь дерзким поведением подданных, ведь он лишился любимца, советника, своей правой руки, без Бекингема он почувствовал себя сиротой и предпочёл мстить, однако не одному человеку, а нации. Первым делом Карл исподтишка отобрал у неё те права, которые только что даровал. Его агенты проникли во все типографии, где набиралась или печаталась петиция о правах. Все наборы были рассыпаны, все отпечатанные экземпляры были изъяты и сожжены. Владельцам типографий было приказано заменить это королевское «быть по сему» первым ответом, неопределённым, уклончивым, ничего не решающим, который возмутил представителей нации, после чего петиция о правах была отпечатана всего лишь как пожелание депутатов, без утверждения короля.
Этой подлости ему было мало. Он стремился оскорбить и унизить парламент, разрушить его изнутри; возвратил свою милость доктору Монтегю, которого все ненавидели, назначил на доходное место доктора Меноринга, осуждённого лордами, архиепископ Уильям Лод, ярый гонитель проповедников пуританства, был поставлен на епархию в Лондон, Томас Уентворт, самый пылкий, самый красноречивый оратор, но и самый честолюбивый из депутатов получил титул барона и был принят на королевскую службу, за ним последовали Дигген, Литлтон, Ной, Уондесфорд и некоторые другие. Не утверждённые парламентом пошлины взимались ещё неукоснительней, ещё строже, чем прежде, вновь заработали трибуналы, судившие непокорных по законам военного времени.
Не только слепая жажда мести толкала короля на скользкий путь подлога, насилия и вызывающей наглости, он по-прежнему с непоколебимым упрямством рассчитывал на громкую победу под Ла-Рошелью, уверенный в том, что победа заткнёт и самые непримиримые рты. На место убитого Бекингема был назначен граф Роберт Берти Линдсей. Семнадцатого сентября 1628 года третья флотилия вышла из Портсмута и спустя одиннадцать дней была на подступах к Ла-Рошели. Ла-Рошель приветствовала английские паруса праздничным перезвоном колоколов. У осаждённых подходило к концу продовольствие. Измождённые голодом люди понемногу начинали охоту на кошек, собак и мышей. С появлением англичан у них появилась надежда, но она с каждым днём угасала.
Граф Линдсей наткнулся на ту же плотину, которую возвёл в заливе кардинал Ришелье. Несколько дней он простоял перед ней в недоумении и раздумье. Он попытался выманить более слабый французский флот, чтобы разгромить его в генеральном сражении и предъявить осаждающим ультиматум, однако французы уклонились от прямого столкновения. Оставалась единственная возможность — высадить на берег десант и разгромить врага на суше, но, подсчитав силы, он вынужден был отказаться от этой возможности, поскольку против двадцати тысяч французских солдат он мог выставить не более шести тысяч морских пехотинцев.
Собственно, графу Линдсею оставалось только не солоно хлебавши возвратиться к родным берегам. Он был опытный морской волк и попытался хотя бы спасти свою честь. Третьего октября граф начал бомбардировку плотины, пытаясь пробить в ней проход для своих кораблей, зная заранее, что это невозможно. Он бил по плотине, французские пушки палили по его кораблям, причём Людовик XIII вновь обслуживал одну из них простым канониром. В первый же день с обеих сторон было выпущено не менее пяти тысяч ядер. Итог столь интенсивной пальбы был довольно печальным: английские ядра не причиняли французской плотине никакого вреда, тогда как французские наносили неподвижно стоящим английским судам немалый урон. Пальба продолжалась и четвёртого октября. К вечеру сломанные мачты, простреленные борта, разрушенные надпалубные постройки со всей очевидностью показали графу Линдсею, что очень скоро он может остаться вовсе без флота. Утром пятого октября он отправил к великому кардиналу парламентёра. Тот просил пощадить обречённую Ла-Рошель. Ришелье, убедившись в полнейшем бессилии вражеского флота, согласился только на то, чтобы англичане уговорили осаждённых сложить оружие и сдаться на милость законного владыки. Посчитав, что честно исполнил тяжкий долг, граф Линдсей приказал поднять якоря и взять курс к родным берегам. Три недели спустя, прикончив всех кошек, собак и мышей, осаждённая Ла-Рошель отворила ворота. Площади, улицы, общественные места и дома горожан были завалены трупами, причём тела были до того иссушены страшным голодом, что не поддавались гниению. Оставшиеся в живых уже не способны были держать оружие и хоронить умерших братьев по несчастью и вере.
Оливера душило негодование. Коварные выходки короля, провал третьего похода английского флота, падение Ла-Рошели и торжество папистов над приверженцами истинной веры в его страстной душе вызывали бессилие гнева. Он был призван к активному действию, однако это по-прежнему оставалось для него невозможным. Здоровье стремительно ухудшалось, наконец его худоба вызвала беспокойство родни. К нему пригласили известнейшего лондонского доктора Майерна, своим врачеванием заработавшего крупное состояние, что в глазах многих служило наилучшей рекомендацией. Доктор осмотрел его с должным вниманием и поставил диагноз, уже поставленный бедным лекарем из Гентингтона: крайне подвержен меланхолии, и прописал всё тот же отвар из валерьяны, зверобоя и мяты, которому надлежало привести расшатанные нервы исхудавшего пациента в должный порядок и возвратить ему крепкий сон, радость жизни и аппетит.
Оливер продолжал пить целебный отвар, но едва дождался конца каникул, установленных королём. Заседания палаты общин возобновились двадцатого января 1629 года. Наслышанные о том, до какой степени вызывающе в эти шесть месяцев вёл себя король, представители нации на другой день приступили к расследованию. В первую очередь их волновала судьба петиции о правах. Ими был официально допрошен владелец королевской типографии Нортон. Типографщик показал, что заседания парламента прекратились семнадцатого июня, а уже восемнадцатого он получил повеление заменить утвердительный ответ короля, преступно подделанная прокламация была доставлена в зал заседаний, были подняты протоколы голосования, и все убедились, что монарх тайно, трусливо и подло пошёл на подлог и отменил петицию о правах.
Это казалось невероятным. Карл так низко уронил свою честь, как себе не мог бы позволить и простой дворянин. Представители нации были поражены. Словно стыдясь своего короля, они сняли вопрос с обсуждения и перешли к текущим делам. Первым был вопрос о таможенных сборах. В пользу короля приходилось платить с каждого фунта любого товара, который вывозился на внешние рынки, отчего английские товары существенно дорожали, а положение английской торговли и без того ухудшалось. Стремясь сохранить прибыли и престиж государства, депутаты три раза подряд отказывались вотировать закон о пошлинах в пользу ненасытной королевской казны. На этот раз, не желая вновь и вновь повторять свои доводы, они лишь подтвердили, что такие поборы не имеют законной силы.
Второй вопрос касался религии. В ноябре прошедшего года Карл, после гибели Бекингема попавший под влияние архиепископа Лода, объявил, что считает себя выше церковных соборов, что впредь не допустит так называемых учёных изысканий по вопросам религии, поскольку в разного рода толкованиях и дискуссиях видит корень зла и семя всех смут и что все верующие обязаны безоговорочно подчиняться единой и незыблемой англиканской церкви, во главе которой государя поставил сам Бог.
Напротив, всё большее число англичан становилось пуританами. Они и в палату общин направили самых испытанных, самых проверенных единомышленников. Естественно, эти люди не могли снести новой выходки короля. Страсти наконец закипели. Представители нации выплеснули весь свой чрезмерно накопившийся гнев. Депутаты от общин обрушились на короля, обвинив его в том, что он покровительствует папистам, они указывали, что католикам привольно живётся при королевском дворе, что с ведома короля они наводнили Ирландию, что среди высшего англиканского духовенства всё больше становится соглашателей, которые готовы уступить папизму не только в богослужении, но и в основах вероучения, и всё это творится в то время, когда католицизм побеждает в Европе, когда во Франции по вине английского короля пал последний оплот истинной веры, когда кровавые собаки Валленштейна добивают протестантов в Германии, а испанцы подбираются к протестантам Соединённых провинций, как не понять, что не сегодня так завтра очередь дойдёт и до Англии.
В разгар прений на задней скамье поднялся неприметный, до сей поры угрюмо молчавший депутат из провинции, в простом домотканном камзоле, с болезненным видом, с измождённым бледным лицом, с зловещим блеском в глазах. Это был Оливер Кромвель. Он ощутил в первый раз, что может сделать реальное дело. В его родном Гентингтоне преследуют старого учителя Томаса Бирда. Он обязан его защитить. Он заговорил нескладно, но горячо:
— Доктор Алабастер в церкви святого Павла проповедовал открытый папизм. Достопочтенный доктор Бирд хотел урезонить его, тогда епископ винчестерский вызвал его к себе и приказал не перечить доктору Алабастеру.
Для начала и этого было довольно. Оливер вернулся на место. Он был весь в поту. Выступления продолжались. Более опытные ораторы громили наглый папизм и предлагали подать новый протест королю. Протест против чрезвычайного распространения католицизма в Англии, Ирландии и Шотландии был принят подавляющим большинством голосов. Естественно, за него отдал свой голос и Оливер. Собственно, любые протесты парламентариев не имели никакого значения. Король мог произнести «быть по сему», и в этом случае протест получал силу закона, а мог попросту промолчать, и протест оставался всего лишь сотрясением воздуха и мёртвой бумагой. Стало быть, не от чего было расстраиваться, однако беда состояла именно в том, что болезненно щепетильный Карл каждый протест представителей нации воспринимал как личное оскорбление, как возмутительное посягательство на его неограниченные права, данные Богом, чего не должен делать истинно государственный человек. Протест против чрезвычайного распространения папизма он ещё стерпел кое-как, но протест против взимания не утверждённых парламентом пошлин в пользу королевской казны возмутил его до глубины души. Поистине пошлины — это святое. Он благополучно собирал эти неутверждённые пошлины уже пятый год, представители нации протестовали, а он продолжал наживаться и мог бы так же благополучно делать это до конца своих дней, не раздражая парламент ненужным, бессмысленным, бесполезным негодованием. Он же вознегодовал, потребовал утверждения пошлин, пробовал убеждать, угрожал, а в сущности суетился без малейшего смысла. Представители нации ответили тем же: они извинились, но отказали, на этот раз просто-напросто не желая привести никакого резона. Они саботировали, они издевались, ничего иного они предпринять не могли.
Король понял: они не хотят с ним говорить. Он мог бы вернуться к петиции о правах, ведь однажды он её принял и лишь задним числом, неприлично, тайком, её отменил. Возвращение к ней остудило бы праведный гнев парламентариев, монарх добровольно возвратился бы на путь чести, сотрудничество короля и парламента могло бы возобновиться. Но коса уже нашла на камень. Король мог сколько угодно по своей прихоти ронять свою честь, но не мог позволить, чтобы ему на это указывали. Второго марта он послал объявить, что заседания парламента прерываются на неопределённое время. Карл откровенно заявлял своё право: даю вам говорить, когда мне это нравится, и не даю вам говорить, когда мне это не нравится.
Раздор ещё только занимался и тлел — король плеснул масла в огонь. Представители нации точно взбесились. Они повскакали со своих мест и закричали, заорали, завопили все разом, в этом гаме невозможно было ничего разобрать. Когда же первая волна бешенства улеглась, не потерявший хладнокровия Джон Элиот предложил не покидать этого зала до тех пор, пока не будет принят протест против всей незаконной, противной интересам нации политики короля. Вторая волна бешенства потрясла зал заседаний. Со всех сторон посыпались предложения, одно другого решительней, непримиримей и злей, которые могли только усилить вражду между парламентом и королём. Заслышав возмутительные призывы, председатель Джон Финч объявил, что в полном согласии с повелением короля он не может допустить ни прений, ни тем более голосования. Ожесточённые споры продолжались. Он встал, что означало конец заседания. В порыве негодования его окружила возбуждённая толпа депутатов. Холе и Валентайн силой усадили Джона Финча на место, крепко держа его за руки, Холе при этом кричал:
— Клянусь Богом, вы будете сидеть до тех пор, пока мы не позволим вам встать!
Кое-кто из верных сторонников короля втихомолку покинул зал заседаний. Карла известили о поднявшейся буре. Монарх повелел своему представителю покинуть палату, что также означало конец заседаний. Представителя короля тут же схватили и удержали. У него отобрали ключи. Двери были заперты изнутри. Король прислал объявить, что распускает парламент, но в зал заседаний невозможно было войти. Государь вызвал капитана гвардейцев и приказал ломать дверь. Тот бросился исполнять его повеление, но, верно, не очень спешил.
Парламентарии успели сообразить, что зашли чересчур далеко и что времени у них остаётся в обрез. Все замолчали. Джон Элиот, единственный, кто сохранил присутствие духа, стал громко читать по исписанным наспех клочкам главнейшие пункты протеста, о которых за гамом и стычками с председателем и подумать никто не успел:
— Всякий, кто стремится привносить папистские новшества в англиканскую церковь, должен рассматриваться как главный враг королевства.
В ответ прогремело единодушно:
— Да, это так!
— Всякий, кто советует королю взимать пошлины и налоги без нашего одобрения, должен рассматриваться как враг народа!
— Да, это так!
— Всякий, кто платит не утверждённые нами налоги, должен быть объявлен предателем Англии!
— Да, это так!
От дверей кто-то испуганно крикнул:
— Солдаты!
Кто-то в ужасе подхватил:
— Король применяет против нас силу!
Лица вытянулись, депутаты застыли. Джон Элиот поторопился поставить протест на голосование. Паника окончательно улеглась, не успев разразиться. Протест приняли большинством голосов. Раздался грохот в дверях. Страшась отдать бумагу в руки врага, Джон Элиот запалил клочки от свечи и дал им догореть. Холе лихорадочно твердил только что принятые статьи, чтобы впоследствии их не забыть, едва ли соображая в тот миг, что сожжённый протест уже не документ, а смрадный дым от сгоревшей бумаги. Председателя отпустили и отдали ему ключ от дверей. Решив, что честнейшим образом исполнили долг перед родиной, депутаты в гордом молчании вышли из зала и проследовали мимо гвардейцев, которые глядели на них с молчаливым недоумением.
Десятого марта король вступил на заседание лордов, мрачный, но полный решимости, и укоризненно произнёс:
— Никогда не входил я сюда при обстоятельствах более неприятных. Джентльмены, я вынужден объявить парламент распущенным. Единственная причина моего решения вам, я полагаю, известна: это возмутительное поведение нижней палаты. Я не хочу и не могу обвинить всех. Я знаю, что среди них много честных и верных подданных. Они обмануты или запуганы несколькими мерзавцами. Что ж, злоумышленники получат то, что они заслужили. Что касается вас, джентльмены, вы можете рассчитывать на покровительство и милость, какую добрый король должен оказывать своему верному дворянству.
Несколько дней спустя на оградах, на стенах домов был расклеен рескрипт от имени короля:
«Неблагонамеренные лица распускают слух, будто бы скоро будет созван новый парламент. Его величество король ясно доказал, что он не питает ни малейшего отвращения к парламентам, однако их последние выходки вынудили его переменить образ действий. Отныне он будет считать за личное оскорбление всякие речи, всякие поступки, клонящиеся к тому, чтобы предписывать ему какой бы то ни было определённый срок для созыва новых парламентов».
Казалось, было произнесено последнее слово. Король недвусмысленно заявил своё неоспоримое право созывать и распускать парламент, когда ему вздумается. Представители нации мирно и тихо разошлись по домам, правда, под занавес приняв какой-то протест, но тут же сожгли его, статьи протеста остались только в памяти Элиота и Холса, а в их памяти они не имели никакого значения, не приносили никому пользы, никому не причиняли вреда, ведь многие англичане и без этих сожжённых статей считали незаконными налоги и пошлины, вводимые королём против воли парламента. Следовало остановиться, но Карл остановиться не смог. Его мелкая натура, недальновидный ум требовали мести, и он отмстил. Вскоре были арестованы семеро представителей нации, среди них, разумеется, Элиот, Холе и Валентайн. Они не признали себя виновными и отказались уплатить штраф, к которому их присудили. Джон Элиот так и умер в тюрьме три года спустя. Остальные в конце концов получили свободу. Не стоит прибавлять, что арест и тюрьма не сделали их более верными подданными, чем они были.