1
Суд над лордом был в ведении верхней палаты, однако обвинение в государственной измене было выдвинуто нижней палатой, и представители нации не пожелали оставаться в стороне. С пяти часов утра у входа в Вестминстер стала собираться толпа любопытных. К семи часам в зале заседаний восемьдесят лордов расселись по своим местам. Депутаты от общин присоединились к ним в полном составе. Вместе с ними оказались неизвестно кем приглашённые представители Ирландии и Шотландии, поддержавшие обвинение. На галереях для зрителей и на верхних ступенях амфитеатра толпились мужчины и женщины — почти всё высшее общество Лондона, возбуждённые необычностью обвинения или увлечённые сюда любопытством. Спустя полчаса появился король в сопровождении королевы. Карл был в тоске и смятении. На лице королевы было одно любопытство. Оба в молчании миновали место, предназначенное для монарха, если он соизволял почтить своим присутствием заседание лордов. Супруги поместились в закрытой ложе, отведённой для почётных гостей, желая своим выбором продемонстрировать, что они посторонние на этом процессе, и многие поняли, что король публично отрёкся от своего первого министра и тот обречён.
Заседание началось с большим опозданием. Из Тауэра в Вестминстер Страффорда доставили в лодке только к восьми часам под конвоем мушкетёров и алебардщиков, их задержал сильный ветер, дувший с моря. Страффорд был истощён и ослаблен болезнью, но всё-таки сохранял достоинство и осанку большого вельможи, в глазах блестел молодой задор, на лице была написана гордость. Он был отличный юрист, внимательно изучил все улики, из которых было составлено обвинение, и был уверен, что выиграет процесс. Увидев его, толпа зевак расступилась. Шляпы снимались точно сами собой. Почтительное молчание сопровождало графа к его месту. Когда же ему зачитали обвинительный приговор, состоящий из неопределённых, зато высокопарных обличений, а не из ясных, юридически обоснованных доказательств, первый министр, на радостях преступив осторожность, громко произнёс надменным, уверенным тоном:
— Надеюсь без труда опровергнуть клевету моих коварных врагов.
Ему не следовало говорить ни о клевете, ни о коварных врагах. Эти слова ещё более накалили и без того нездоровые страсти. Тотчас со своего места вскочил Джон Пим, главный обличитель и преследователь Страффорда, и возмущённо вскричал:
— Нижней палате этими словами нанесено оскорбление! Упрёк в коварной вражде уже есть преступление!
В то же мгновение Страффорд осознал, как глубоко ошибся. Он побледнел. В знак смирения упал перед судом на колени, прося прощения. С этой минуты подсудимый овладел собой и стал совершенно спокоен, не обнаруживая ни гнева, когда его начинали травить, ни законного нетерпения, когда ему мешали защищаться. Все восемнадцать дней, пока длился этот необходимый, но юридически провальный процесс, он не произнёс ни одного лишнего слова, которое коварные враги могли бы обратить против него.
В течение этих восемнадцати дней перед высокими судьями выступило около тридцати обвинителей, главным образом сторонников Пима и Гемпдена. Они напомнили, более присутствующим, чем судьям, многие факты несправедливости, даже тирании, уже одиннадцать лет приводившие в негодование нацию. Страффорд не мог с ними не согласиться, но ему не стоило труда доказать, что под обвинение в государственной измене они, к сожалению, не подходят. Разгорячённые обвинители обращались к фактам сомнительным, опускались до скрытой или прямой клеветы. Ему нетрудно было их опровергнуть. Страффорд в самом деле был опытен и умён. Он вёл себя обдуманно и благородно, открыто говорил о своих слабостях и недостатках, ошибках и просчётах, совершенных на службе королю; сумел взвешенно и спокойно, не прибегая к оскорбительным выпадам, избегая резких выражений, обнажить пристрастие, бездоказательность и нарушение закона со стороны обвинителей.
Граф был слишком силён, чтобы свалить его в прямом поединке. Тогда ему разными способами затруднили защиту. Он потребовал адвокатов — ему долго их не давали, а когда их всё же назначили, им не позволяли опрашивать свидетелей со стороны обвинения и обсуждать приводимые обвинением факты. Когда же Страффорд испрашивал разрешения пригласить своих свидетелей, которые могли бы легко опровергнуть вымыслы и клевету обвинителей, ему долго отказывали и позволили вызвать их за три дня до начала прений, тогда как большинство этих свидетелей жило в Ирландии.
И обвинители, и судьи, и зрители в зале не могли не понять, что в этом судебном процессе против ненавистного для всех человека систематически нарушался закон, однако никто не подал протеста, не высказал возмущения. В сущности, Страффорду всего лишь платили той же монетой, к какой он сам прибегал одиннадцать лет. Десятки, сотни, тысячи таких же судебных процессов, в которых откровенно, цинично нарушался закон, велись против всех, кто отказывался платить незаконные сборы или осмелился выступить против власти епископов. Всем были памятны позорные столбы на площади Лондона, публичное бичевание, отрезанные уши и клеймёные лбы, всем было памятно, как приветствовала толпа несчастных узников, освобождённых из Тауэра. Мало кто сомневался в том, что на этом процессе господствовали не юридические нормы, не государственные установления, а древнейший и неискоренимый закон: око за око, зуб за зуб. Оливер Сент-Джон, выступавший в числе обвинителей, однажды открыто об этом сказал:
— Зачем мы будем стесняться законами, осуждая того, кто сам никогда законами не стеснялся? У нас выработались известные правила относительно охоты на оленей и зайцев, потому что они животные мирные, но существуют ли какие-либо правила для охоты на волков и лисиц, вообще на хищных животных? Мы просто убиваем их там, где встречаем.
В самом деле, все эти дни никого, кроме Страффорда, не занимал вопрос о законности обвинения. Постоянно у дверей, ведущих в зал заседания, слышался шум, и никто не призывал его прекратить. В промежутках между речами ораторов лорды поднимались со своих мест, подходили друг к другу, переговаривались бесцеремонно и громко, точно речь не шла о жизни и смерти того, кто управлял ими одиннадцать лет. Представители нации постоянно болтали друг с другом и во время речей, после десяти часов на утреннем заседании многие из них принимались закусывать хлебом и мясом, появлялись бутылки с пивом, с вином, ходили по рукам и опорожнялись прямо из горла.
Король молчал, сидя в ложе для почётных гостей, он бездействовал, но вокруг него собирались тёмные, тайные силы, толкавшие его к государственному перевороту. Мятежные офицеры, несмотря на слабые возражения монарха, не оставляли мысли о том, чтобы ввести армию в Лондон и разогнать парламент. Французский король обсуждал возможность направить войска на помощь сестре, вышедшей замуж за этого недотёпу. Принц Оранский, зять Карла, предложил ему деньги, которыми он мог бы расплатиться с мятежными офицерами и окончательно переманить на свою сторону военных. Ходили упорные слухи о том, что сторонники Карла готовили Страффорду побег из тюрьмы. Наконец, сам король, со всех сторон принуждаемый к действию, мог произнести своё слово и распустить парламент ещё до того, как суд над Страффордом будет закончен. Да, государь был нерешителен, слаб, но этот титул обладал огромной силой.
Опасаясь угроз, которые надвигались с разных сторон, страшась королевского слова, вожди оппозиции дважды предлагали лордам ускорить процесс, ссылаясь на то, что представители нации теряют драгоценное время, которое могли бы использовать с пользой для государства. Лорды дважды им отказали. Страффорд вежливо выразил им свою благодарность и отвечал обвинителям, торопившим его:
— Надеюсь, у меня столько же прав защищать мою жизнь, сколько имеют другие нападать на неё.
Прения подошли к концу и, несмотря на усилия оппозиции, не принесли положительных результатов: доказать государственную измену Страффорда не удалось. Прения были прекращены. Созданный из лордов обвинительный комитет должен был признать его невиновность, видимо, с большим облегчением, поскольку многие из лордов, спасая ненавистного Страффорда, спасали себя. Ничего не поделаешь, после такого решения Страффорда должны были освободить.
Что это могло означать? Только одно: дело парламента было проиграно. Страффорд возвращался к своим обязанностям первого министра. Он вновь становился командующим разложившейся английской армии и дисциплинированной и боеспособной армии, которая находилась в Ирландии. Руководимый графом король становился вдвое, втрое сильней. Под его нажимом Карл не замедлил бы распустить парламент далее без применения силы, а если бы тот не подчинился, армия уже на законном основании могла и должна была прийти на помощь королю. Тогда был бы отменен Акт о трёхгодичном созыве парламента, тогда о нововведениях пришлось бы забыть, тогда должна была бы начаться новая, более жестокая, более непримиримая эпоха злоупотреблений и беззаконий, против которых, а вовсе не против института монархии, и выступили представители нации. Но и этим бы дело не кончилось. Уже не раз и не два вожди оппозиции после роспуска парламента оказывались в тюрьме. На этот раз им едва ли удалось бы отделаться обыкновенным арестом и камерой в Тауэре. Все знали, что Страффорд мстителен и жесток, беспощаден к врагам короля и особенно к своим личным врагам. Вожди оппозиции хотели его головы — с освобождением Страффорда должны были пасть головы и Пима, и Гемпдена, и Сент-Джона, и Холза, и многих других. В их распоряжении оставалось несколько минут, не более получаса, чтобы спасти свои жизни, а вместе с ними нововведения и, главное, Акт о трёхгодичном созыве парламента, даже в том случае, если этого не захочет король.
Они сумели воспользоваться этой возможностью. Не успел председатель обвинительного комитета объявить о невиновности Страффорда, как со своего места поднялся Генрих Вен, юный аристократ, с бледным лицом, глубоко запавшими глазами религиозного фанатика и прорицателя, и объявил, что случайно, на днях разбирая бумаги отца, тоже Генриха Вена, бывшего государственного секретаря, он обнаружил документ чрезвычайной государственной важности. Тут же Вен-младший передал документ Джону Пиму, который, вероятно, и подготовил этот эффектный ход. Пим зачитал вслух полученный документ. Это оказалось письмо, собственноручно написанное Страффордом. В этом письме граф призывал короля действовать против парламента решительно, непреклонно и в случае надобности использовать против англичан, не желающих покориться своему государю, ирландскую армию, которая находится в полном его подчинении.
Это был всего лишь совет, которым король не воспользовался, побуждение к действию, но не самое действие. Тем не менее, не давая лордам опомниться, со своего места встал Артур Гезлриг и предложил без промедления принять против Страффорда Акт об опале, или Акт о государственном преступлении, который предполагал открытое голосование по вопросу виновности и осуждение на смерть простым большинством.
Прения вспыхнули вновь. К письму, обнаруженному в архиве Генриха Вена, присоединились голословные обвинения в том, будто бы Страффорд не только писал королю, но и в полном собрании совета министров предлагал использовать ирландскую армию для усмирения Англии, что не могло не вызвать всеобщего возмущения. Правда, это обвинение легко опровергалось показаниями бывших министров, но уже никто не желал слушать никаких показаний: в данном случае в глазах большинства истина подтверждалась самим характером Страффорда, образом его мыслей и действий.
Тринадцатого апреля настал решающий день, когда, казалось, настроение парламента ещё можно было переломить. Острым чутьём опытного юриста Страффорд уловил этот ускользающий миг. Не успели обвинители продолжить свои доказательства, а адвокаты произнести хотя бы слово в его оправдание, как он поднялся с печальной скамьи подсудимого и заговорил с неожиданным красноречием. Это была хорошо продуманная, длинная речь. Вновь и вновь граф отсылал судей к законам, которые знал наизусть, и приводил доказательства, что он может быть обвинён в чём угодно, но только не в том, что преступил закон и совершил государственную измену. Речь произвела сильное впечатление. Судей вновь охватило сомнение, стоит ли жертвовать законом для правосудия и правосудием ради спасения государства. Страффорд почувствовал колебания и заключил:
— Милорды! Эти господа утверждают, что они защищают общественное благо против моего самовластия и произвола. Позвольте мне указать, что это я защищаю общественное благо против их произвола. Мы, слава Богу, живём под сенью законов. Так неужели мы должны умирать по законам, которых не существует? Ваши предки предусмотрительно включили в наши статуты страшные наказания за государственную измену. Так не пытайтесь превзойти их искусством убивать, не опирайтесь на кровавые примеры, — не ройтесь в старых протоколах, изъеденных червями и забытых в архивах. Не будите заснувших львов, которые впоследствии могут точно так же растерзать не только вас, но и ваших детей. Что касается меня, создания жалкого, смертного, то если бы не ваши светлости и те залоги, которые оставила мне святая, живущая ныне на небесах, я не стал бы так хлопотать о защите этого полуразрушенного тела, которое обременено столькими болезнями.
На глазах подсудимого появились слёзы. Он остановился, собираясь с мыслями, справился с волнением, поднял голову и продолжал:
— Милорды! Кажется, я что-то ещё хотел сказать вам, но мой голос, силы ослабевают. Почтительнейше вручаю вам судьбу мою. Каков бы ни был ваш приговор, принесёт он мне жизнь или смерть, я заранее добровольно принимаю его.
Он лукавил, конечно. Без сомнения, подобно древним римлянам, граф был готов умереть, но не желал ничего принимать добровольно. Этот человек был истинный воин и не сдавался, боролся против своих врагов до конца. Эта речь была для них почти смертельным ударом, многие были потрясены и готовы его оправдать.
Джон Пим, испытанный боец, был смущён чуть ли не в первый раз в своей жизни. На него глядели холодные, угрожающие глаза обвиняемого. Угроза ощущалась в самой неподвижности Страффорда, переставшего говорить, нижняя губа, всегда выдававшаяся вперёд, казалась бескровной, и потому в линии рта читалось презрение, Пим должен был в последний раз его обвинить, но руки дрожали, он не сразу нашёл свои заметки, лежавшие перед ним, в которых были наброски заключительной речи. Когда же стал читать, слова обвинения точно застревали у него в горле, он мямлил, комкал, его не слушал никто, выступающий поторопился закончить и сел.
Оппозиция почувствовала себя неуверенно. Её вожди, Пим и Гемпден, колебались какое-то время, Фокленд, Селден и Хайд стали противниками Акта о государственном преступлении. Спорили несколько дней, однако доводы разума ничего не решали. Сильнее был страх перед Страффордом, перед королём. Освобождение Страффорда означало разгон парламента, тюрьму или смерть для многих из них. С каждым днём это чувство становилось преобладающим, и когда колебавшийся Хайд предложил заменить смертную казнь изгнанием, граф Эссекс резонно ему возразил:
— Нет лучшего изгнания, чем смерть.
Пим и Гемпден, самые стойкие, скоро опомнились. Четыре дня спустя они потребовали второго чтения Акта. Селден предложил сначала выслушать адвокатов. Тотчас посыпались возражения со стороны оппозиции. Возбуждение вновь нарастало. Посыпались требования отдать под суд самих адвокатов за то, что они осмелились защищать человека, которого представители нации обвинили в государственной измене. Адвокатов всё-таки выслушали, но на это время многие представители оппозиции в знак протеста вышли из зала. Впрочем, адвокаты ничего нового уже сказать не могли, а главное, никто не мог поручиться, что Страффорд не станет мстить. Акт о государственном преступлении был окончательно принят. За него проголосовало двести четыре депутата нижней палаты, только пятьдесят девять голосов было подано против, Селден был среди них. Фокленд и Хайд воздержались.
Но это была всего половина пути. Акт о государственном преступлении ещё должно было утвердить собрание лордов. Затем он должен был поступить на утверждение короля: без его подписи ни один документ не мог иметь законной силы. Наступило тревожное ожидание. Многие сомневались в согласии лордов, ещё больше было сомнений в согласии монарха. Всем было известно, сколько раз он клялся, что обеспечит Страффорду безопасность. Один Эссекс открыто смеялся над этими опасениями. Они ему казались наивными. Он говорил:
— Мысли и совесть короля в конце концов сообразуются с мыслями и совестью парламента.
Карл был растерян. После того как суд лордов отклонил обвинение в государственной измене, стал успокаиваться. Ему представлялось, что свободе и жизни Страффорда уже не угрожает ничто. Теперь его поразила изворотливость оппозиции, к которой государь не был готов. Карл писал Страффорду в Тауэр:
«Даю вам честное слово короля: ни жизнь, ни состояние, ни честь ваша не потерпят никакого ущерба».
В самом деле, в эти дни его клевреты сманивали самых неустойчивых лордов уступками и обещаниями. Кто-то, оставшийся неизвестным, предложил коменданту Тауэра двадцать тысяч фунтов стерлингов и в придачу дочь Страффорда в невестки, если он организует побег, причём на Темзе беглеца ждал корабль, готовый поднять паруса. Второго мая в ворота Тауэра вновь постучали. Капитан Биллингслей вручил коменданту приказ короля впустить в крепость двести солдат, которые должны были усилить гарнизон и обеспечить надёжную охрану заточенных преступников. После первого предложения комендант Белфор не поверил приказу, солдат отказался впустить и донёс о случившемся вождям оппозиции. Тогда король собрал обе палаты, прибыл в парламент и публично признал, что Страффорд виновен; клялся, что впредь не предоставит ему никакой должности в королевстве, даже если это всего лишь должность патрульного полицейского; заявил, что никакие силы, доводы или угрозы не заставят его подписать вынесенный Страффорду смертный приговор. Этим он давал понять лордам, что того же ждёт и от них. В самом деле, среди лордов с каждым днём становилось всё больше противников приговора.
Вновь лидерам оппозиции приходилось спешить. Всё время, свободное от заседаний, в доме Пима совещались представители нации. Здесь постоянно бывали финансисты из Сити. Парламент был необходим им не меньше других: другие рисковали свободой и жизнью, финансисты — деньгами, которые они опрометчиво дали парламенту в долг.
В конце концов кто-то из них, непреклонный Пим или изворотливый Гемпден, отыскали верное средство, которым впоследствии в критические моменты будут пользоваться все революции. В доме Пима стали появляться тёмные, плохо одетые личности. Это были представители подмастерьев, которым слишком мало платили за труд владельцы мануфактур. Ещё больше было представителей окраин, трущоб, населённых жертвами огораживаний, осушений болот, безработицы, которые стекались в Лондон в поисках заработка и не находили его, — неиссякаемый резерв революций.
Результат этих совещаний был ошеломляющим для сторонников короля. Листовки с именами тех депутатов нижней палаты, которые проголосовали против акта о государственном преступлении, были прибиты к тумбам, к оградам, к стенам домов, под именами жирными буквами было написано:
«Вот страффордцы, изменники отечеству!»
Пуританские проповедники, захватившие англиканские церкви, читали проповеди и молили Бога, чтобы великий преступник был сокрушён. У въезда в Вестминстер каждое утро собиралась толпа подмастерьев и голодных людей. Кое у кого в руках сверкали шпаги, ножи, другие вооружились палками или досками, утыканными гвоздями. Лордам, не желавшим утвердить приговор, грозили расправой. Толпа кричала на разные голоса:
— Правосудия! Правосудия!
Распространились тревожные слухи, что против парламента составился заговор, что армия готова двинуться на парламент. Были названы имена заговорщиков. Некоторые из них, не дожидаясь, пока будет доказано, что они не имеют отношения к заговору, бежали во Францию. Их бегство было представлено как доказательство, что заговор существует. В тот самый день, когда в палате лордов началось обсуждение Акта о государственном преступлении, распространился тревожный слух, будто под залом заседаний нижней палаты сделан подкоп и её должны с минуты на минуту взорвать. Вооружённая толпа взволновалась. Один из депутатов прибежал впопыхах и объявил о том, что готовится взрыв. Два самых толстых депутата вскочили на ноги с такой прытью, что раздался грохот. Кто-то бросился бежать. Кто-то истошно вопил:
— Взрыв! Взрыв!
В суматохе был создан союз для защиты истинной веры и гражданской свободы. Члены союза приняли тут же присягу, потребовав, чтобы каждый гражданин вступил в союз, и направили своё предложение лордам. Лорды не приняли его. Тогда было объявлено, что каждый, кто откажется вступить в этот союз, не может состоять в должности, церковной или гражданской. Страсти в нижней палате накалились настолько, что без обсуждения подавляющим большинством голосов был принят закон, по которому никто не мог распустить настоящий парламент без его собственного согласия, и тотчас направлен на утверждение в палату лордов. Возникла идея призвать на помощь шотландскую армию, которая могла бы защитить парламент от роспуска. Тем временем в палату общин поступила петиция от жителей Лондона. В петиции говорилось о тяжёлом положении, в котором находится Англия: упадок торговли, разорение предпринимателей, недостаток наличных денег, обнищание низов, общее расстройство порядка и дел. В связи с этим указывалось, как опасно затягивать дело Страффорда, у которого в королевстве немало сторонников, готовых его поддержать. Документ был рассмотрен с поразительной быстротой. Опираясь на него, депутаты потребовали от короля распустить ирландскую армию, разоружить всех католиков и удалить их от двора.
В этом кипении страстей лорды не могли устоять. Седьмого мая они приняли Акт о государственном преступлении и передали его на утверждение королю. Карл попросил на размышление один день. Ему было позволено поразмышлять, однако возмущённая толпа, огромная, грозная, окружила Уайт-холл и бесновалась весь день и всю ночь, освещая тьму зажжёнными факелами, что наводило ужас на государя и на стражу. Солдаты в ожидании штурма заваливали входы в дворец мешками, подушками, креслами. В кабинете собрался военный совет. Королева, страшась разоблачения неприглядных поступков, если Страффорд останется жив, умоляла подписать приговор, то рыдала, то угрожала, что немедленно бросит его и вернётся во Францию. На том же настаивали министры. Их поддержали епископы. Король хотел уступить и не мог. В нём была уязвлена гордость, этим приговором унижалось его достоинство. Власть явным образом уплывала из рук. Он растерянно твердил что-то о данном слове, о совести. Один из епископов ответил ему:
— У королей должно быть две совести: одна совесть частная, человеческая, для самого себя, для личных дел, другая совесть — общественная, для его подданных, для государственных дел. И если ваша частная совесть оправдывает графа Страффорда, то ваша общественная совесть обязана его осудить, ведь депутаты и лорды признали его виновным, стало быть, ваша частная совесть может оставаться спокойной.
Сам Страффорд в своём каземате догадывался, что, несмотря на все колебания, заверения, клятвы, монарх утвердит приговор. Истомлённый болезнью, многодневной борьбой и ожиданием смерти, он решил облегчить едва ли не смертельные муки его совести и отправил из стен Тауэра мужественное послание:
«Милорд! После долгой и тяжёлой борьбы я принял решение, единственно приличное в моих обстоятельствах. Любым частным интересом должно жертвовать для счастья вашей священной особы и государства. Умоляю вас принятием этого Акта устранить препятствие к благополучному миру между вами и вашими подданными. Моё согласие, милорд, оправдает вас перед Богом лучше, чем иные, человеческие средства. Никакое действие нельзя назвать несправедливым, если оно относится к тому, кто ему хочет подвергнуться сам. Моя душа, готовая оставить тело, с бесконечной радостью прощает всё и всем. Прошу вас об одном: удостойте моего бедного сына и его трёх сестёр такой же благосклонности, не менее, но и не более, какой будет заслуживать их несчастный отец, смотря по тому, будет ли впоследствии он найден виновным или невинным».
Ещё сутки колебался жалкий король, ублажая свою совесть. Всё-таки государственная совесть, как её назвали епископы, должна была победить. На другой день Карл подписал смертный приговор своему единственному преданному слуге, который одиннадцать лет служил ему верой и правдой, все его злоупотребления и беззакония бесстрашно брал на себя и тем оберегал его от гнева народного, потерял на этой службе здоровье своё и теперь с его согласия терял самую жизнь.
За что?
Не теряя времени даром, король отправил в Тауэр другого верного слугу, Карлтона, государственного секретаря.
Карлтон зачитал ему приговор парламента и сообщил о согласии монарха. Зная своего повелителя как облупленного, Страффорд всё-таки был удивлён. Вместо ответа он поднял руки к небу и произнёс:
— Не питай надежды на князи земные!
Король обещал парламенту объявить о согласии лично, однако не решился прямо взглянуть в глаза подданным, набросал несколько строк и поручил принцу Уэлльскому передать это послание представителям нации, приписав в самом конце:
«Если он должен умереть, то парламент оказал бы ему великую милость, отложив казнь до субботы».
Дважды прочитали в заседании палаты это послание, стремясь проникнуть в тайный смысл этого внезапного, неуместного, во всех отношениях невероятного «если». Означало ли оно то, что король окончательно потерял голову и уже не ведает, что говорит? Или он всё ещё надеялся освободить того, кого только что сам обрёк смерти, и до субботы приготовить побег? Парламентарии так и остались в недоумении, однако решили на всякий случай проявить осторожность и назначили казнь на другое же утро.
Страффорд принял это решение с достоинством. Он попросил только о том, чтобы архиепископ Лод, сидевший поблизости от него, завтра утром встал у окна и своим присутствием укрепил его дух. В день казни из последних сил он сохранял мужество и казался спокойным. Комендант Тауэра, видимо, всё ещё опасаясь побега, предложил ему ехать до места казни в карете, ссылаясь на то, что разъярённый народ может разорвать его на куски. Он отказался, сказав:
— К чему? Я не страшусь смотреть в глаза народа и смерти.
И прибавил, видимо, догадавшись, что беспокоило сердобольного коменданта:
— Будьте спокойны, я не сбегу, а для меня решительно всё равно, умереть от гнева народа или от руки палача.
Он пошёл пешком, за ним — конвой, и по его виду можно было подумать, что всего-навсего офицер идёт впереди своих солдат, чтобы сменить караул. Проходя под окном, у которого действительно стоял Лод, он поднял голову и твёрдым голосом попросил:
— Милорд, вашего благословения и молитв!
Слабодушный архиепископ протянул было руку, чтобы в последний путь проводить его крестным знамением, и тут же повалился без чувств. Страффорд не смутился, не изменился в лице. Он отпустил служителю Бога его грех:
— Прощайте, милорд, пусть защитит вашу невинность Господь!
С тем же спокойствием граф поднялся на эшафот, со всех сторон окружённый любопытным народом. Здесь его ждал брат, несколько самых близких, видимо, бесстрашных друзей и обязанные присутствовать служители церкви. Он на мгновение опустился на колени, но тут же встал и звучным голосом обратился к народу:
— Я желаю этому королевству всех земных благ. Целью моей жизни было счастье отечества. Счастье отечества остаётся моим единственным желанием перед смертью. Но я умоляю каждого, кто слышит мои слова, хорошенько подумать, положа руку на сердце, должно ли начало государственных реформ писать кровавыми буквами? Подумайте об этом, воротясь домой! Дай Бог, чтобы ни одна капля моей крови не пала ни на кого из вас! Я всё же боюсь, что вступили на дурной путь.
Приговорённый снова пал на колени и долго молился, затем простился с друзьями, каждому из них пожав руку, говоря им:
— Я почти всё сказал. Один удар, и моя жена будет вдовой, а мои бедные дети станут сиротами, мои бедные слуги останутся без господина. Господь да будет с вами и со всеми ими! Да благословит Он меня!
Он стал раздеваться, чтобы обнажить шею для топора, продолжая беседовать скорее всего сам с собой, спасаясь от смертного страха:
— Благодаря Господа, смерти я не боюсь. Я снимаю теперь мой колет, как будто снимаю его перед сном.
Он подозвал и простил палача, последнюю молитву прочитал про себя, положил голову на плаху и сам подал знак. Ещё миг — и палач показал народу его мёртвую голову, держа её за волосы. Раздался крик ужаса. Все стали расходиться. Одна часть торжествовала победу справедливости и добра над несправедливостью, злом и насилием, другая была подавлена тем, что увидела. Придя в себя, архиепископ Лод произнёс в философском раздумье:
— Его несчастия зависели оттого, что он возбудил зависть вельмож и служил чересчур слабому королю, который не умел ни сделаться великим, ни удержать величие, когда оно ему было дано.
2
Представители нации на этот раз победили, король был побеждён. Больше того, парламентарии провели закон, следуя которому только они сами могли себя распустить, и Карл дал согласие на него, точно так же, как согласился на казнь Страффорда. Этим законом он был связан по рукам и ногам, но лишь до тех пор, пока парламент сам себя не распустит и депутаты не разъедутся по домам. Тогда вся полнота власти вновь перейдёт к. королю. Что тогда станется со страной? Где гарантии, что монарх не найдёт себе нового Страффорда, ещё более решительного и жестокого, не отменит всех постановлений парламента и злоупотребления и беззакония вновь не обрушатся на страну?
Гарантий не было, никто не решался на эти запросы дать положительного ответа. Все знали, что Карл упрям, жестоко страдает от сознания собственного бессилия, люто ненавидит всех, кто вынуждал его это бессилие проявить, никому этого не простил и готов был мстить всеми доступными средствами за унижения, за нанесённые оскорбления. Не успеет вся полнота власти вернуться, уж он не остановится ни перед чем, и вряд ли кто сомневался, что тогда вожди оппозиции заплатят своими головами за одного Страффорда.
По правде сказать, большинство депутатов были люди посредственные, ординарные. Творческих идей они не имели и не были способны к государственному строительству. Насколько нерешителен и слаб был король, настолько многие из них были трусливы. Возбуждённая толпа возле Вестминстера и Уайт-холла, вооружённая шпагами, ножами и палками, их испугала. Казнь Страффорда представлялась им неизбежной, необходимой всё то время, пока её добивались, и возмутила их души, когда она совершилась. Кое-кто стал роптать и молча отодвигаться от оппозиции в сторону короля. Кое-кто высказывал своё мнение вслух.
Оппозиция была готова рассыпаться и потерять свою силу в парламенте, которая заключалась в сплочённости, в единомыслии, в способности принять любое решение, которое могло понадобиться в борьбе с злоупотреблением и беззаконием короля. Её вожди тотчас поняли, что любые колебания необходимо в корне пресечь, и они пресекали всё, что грозило единству, с не меньшей бесцеремонностью и жестокостью, чем и Страффорд прежде пресекал их недовольство. Стоило одному из депутатов в частном разговоре сказать, что мечом правосудия было совершено душегубство, как его имя вычеркнули из списков нижней палаты, а его самого отправили, без суда и следствия, для протрезвления в Тауэр. Стоило графу Джорджу Бристолю Дигби издать на свои средства собственную речь, с которой он выступал против Акта о государственном преступлении, как решением нижней палаты она была сожжена рукой палача, точно так же, как прежде тот же палач публично сжигал памфлеты, написанные пером Джона Лилльберна. Чувствуя, что почва понемногу уходит у них из-под ног, что в дальнейшей борьбе они не смогут опереться на тех, кто заколебался и попятился назад, лидеры оппозиции всё определённей выражали сочувствие самым левым парламентариям, среди которых всё заметней становился Оливер Кромвель. Более умеренные депутаты им возражали:
— Ради чего сомнительными вопросами затруднять политическую реформу? В деле богослужения, в деле устройства церкви мнения явно разделены, тогда как против произвола абсолютизма единодушно выступает вся Англия. Вот единственный враг, которого следует преследовать без пощады!
На это вожди оппозиции не возражали, они только не знали, что делать дальше, какие именно политические реформы надлежит провести, чтобы произвол абсолютизма был искоренён навсегда. Они медлили. По всей видимости, один Кромвель знал, что надо делать. Он всегда был всей душой предан истинной вере. Во всём, что касалось её, Оливер не ведал сомнений и колебаний. Истина Божия всегда стояла у него впереди национальных интересов, впереди политических реформ, впереди государственных дел. Может быть, он был даже рад, что политические страсти после казни Страффорда на какое-то время угомонились. Наступило время истины Божией, было пора повести борьбу.
Кромвель и прежде не терял времени даром. У него появились единомышленники. Самыми преданными были Беринг, Артур Гезлриг и Генрих Вен. Пользуясь затишьем в работе парламента, они вчетвером ещё раз просматривали петиции, направленные в комитет по религии верующими Лондона, Мидлсекса и других графств. Верующих страшило возвращение папизма. Они указывали на потворство папизму со стороны архиепископов и епископов, нападали на ленивых, невежественных и нравственно далеко не безупречных прелатов, которые сами не верят в предопределение Божие и не позволяют излагать эту непреложную истину независимым проповедникам. Кромвель с друзьями то и дело находили в этих бумагах искренние жалобы сельских хозяев и простых горожан:
«Власть епископов есть источник и главная причина многих бедствий, притеснений и оскорблений, которые наносятся совести, вольностям и имуществу подданных...»
«В университетах процветают взятки. Почти всюду среди народа господствует громадное и прискорбное невежество. Во многих местах не ведутся проповеди из-за отсутствия проповедников...»
«Учреждено множество патентов и монополий, которые создают почву для злоупотреблений. Чрезмерно увеличились налоги и пошлины на предметы первой необходимости и корабельные деньги, под этим бременем стонет народ...»
«Наша церковь не только сохранила, но и увеличила большое сходство и подобие с церковью римской: в одеяниях, во внешнем оформлении, в обрядах и порядке управления... »
«Прелаты с помощью специальных лиц, которые находятся в их распоряжении, арестовывают и задерживают людей всякого звания. Они штрафуют и сажают в тюрьму, врываются в их дома и в помещения для занятий, уносят их письма и книги, захватывают имущество, устраняют от должностей, против их воли разъединяют мужей и жён. Даже судьи страны запуганы властью и могуществом церкви, и людям негде искать от неё защиты...»
Не могло оставаться сомнений в том, что «членов антихристова клана» необходимо изгнать и таким решительным способом превратить церковь епископальную, королевскую в истинную и народную. Оливер Кромвель смело возглавил это движение. Именно он подготовил знаменитый законопроект «О корнях и ветвях». Как всегда и во всём, в борьбе за него он готов был идти до конца, однако по каким-то причинам по-прежнему оставался в тени. В конце мая законопроект на обсуждение нижней палаты был вынесен Берингом, а защищал его Генрих Вен:
— Епископат состоит в родстве с папством. В качестве членов верхней палаты епископы больше всех остальных способствовали ухудшению несчастного положения нашего гражданского строя. Пока епископы остаются в стране, в ней не может установиться прочного гражданского мира.
В сущности, его доводы, которые были и доводами самого Кромвеля, не вызывали никаких возражений. Все знали о возмутительной тирании, обрушенной епископами не только на души, но и на имущество верующих. Все знали о незаконных поборах в пользу церковных властей и о бесчинствах церковных судов. Все считали, что епископов надо каким-то образом укоротить. В верхней палате уже перестали считаться с епископами, которые заседали в ней на положении лордов и прежде занимали в ней первое место. Их имена не упоминались отдельно от всех в начале любого закона, который рассматривался палатой, отныне служитель, читавший постановления, к скамье епископов становился спиной, в публичных церемониях главенствовали светские лорды.
Правда, всё это была только внешне. Положение епископов нисколько не было поколеблено, и большинство лордов и представителей нации не решалось на него посягнуть. Епископы стояли горой за государя, без короля они не могли существовать точно так же, как король не мог существовать без епископов, а парламент был монархическим весь целиком, до последнего депутата, ни один из них и помыслить не мог, что страна может остаться без главы, даже Кромвель, подготовивший законопроект «О корнях и ветвях».
Этого было мало, чтобы окончательно усложнить и запутать насущный вопрос о епископах. На их плечах держалась не только королевская власть, но и собственность, а собственность несравненно серьёзней не только монарха, но и парламента. Сами епископы были крупнейшими собственниками и освящали крупную земельную собственность лордов. В Англии ещё помнили, как с разрушением монастырей беззаконием и насилием шёл раздел монастырских земель. Кто же мог поручиться, что с низвержением епископов не начнётся новый раздел, от которого пострадают не только епископы, но и лорды? За это не мог поручиться никто, так же как и то, что возвращение епископальной церкви к папизму не кончится возвращением монастырских земель.
Опасения крупных землевладельцев ясно и чётко высказал Эдмунд Уоллер, депутат от Корнуолла, причём этот образованный человек почёл нужным углубиться в историю, не только английскую, но и римскую, и потревожил печальные тени Гая и Тиберия Гракхов. Речь получилась пространной, однако её смысл уместился в немногих словах:
— Наши законы и современное устройство церкви перемешаны, как вино и вода. Я смотрю на епископов, как на внешнее укрепление, защитный вал, и я говорю себе, что если им овладеет народ, тогда мы должны будем взять на себя тяжкий труд защиты нашей собственности, подобно тому, как мы только что отстаивали её от притязаний короля. Если с помощью всего лишь поднятия рук и представления в парламент петиций ему удастся добиться равенства в церковных делах, его следующим требованием будет аграрный закон, точно так же как и равенство в светских делах. Милорды, моё мнение таково: необходимо реформировать епископат, но его нельзя отменять!
Угрозы Уоллера не были пустыми словами. Он делился с представителями нации не плодами досужих размышлений в тиши своего кабинета, согреваемый теплом из камина. Многим казалось, что устами этого мало кому известного депутата глаголет сама бунтующая действительность. Там, за стенами Вестминстера, на лондонских площадях, простые ткачи, свечники, торговцы солью, сапожники, плотники открыто проповедовали равенство в церковных делах, а придя в церковь Христа, грубо вмешивались в ход церковной службы прямо во время богослужений. Там, ещё дальше, в маленьких городках и глухих деревнях, горожане, арендаторы и свободные фермеры отбивали общинные земли у захвативших их осушителей и возвращались на земли, отнятые у них путём огораживаний, и палата лордов уже обсуждала специальное постановление, направленное против тех, кто нарушал права на земельную собственность.
Естественно, законопроект «О корнях и ветвях», подготовленный Кромвелем, вызвал раскол. Палата лордов выступила против него почти в полном составе, и немудрено: почти треть её составляли епископы. Немало крупных собственников оказалось и среди депутатов. Хайд, Фокленд и Селден, не поддержавшие Акт о государственном преступлении, теперь окончательно отклонились от Пима и Гемпдена и принялись создавать свою, более умеренную, хотя и либеральную оппозицию. Пим и Гемпден, не желая ослабить свой лагерь, не решились окончательно рассориться с ними, тем более им не хотелось ссориться с лордами, которыми утверждались законы. Законопроект «О корнях и ветвях» вызвал жаркие прения, но так и не был принят нижней палатой.
Отвергая преобразования, из опасения, как бы новшества не привели к народному взрыву и переделу имуществ, парламент продолжал наводить должный порядок и шаг за шагом возвращал короля к старинным обычаям, на которых держался английский парламентаризм и которые вот уже двадцать семь лет попирались Яковом и Карлом Стюартами. В июне была распущена армия, которая так и простояла всё это время в бездействии в Йорке. Чтобы успокоить её, был принят акт, который гарантировал скорейшую выплату жалованья. Тем не менее солдаты и офицеры отказывались разойтись по домам, имея все основания не верить этой бумаге. Парламент обратился к сознательным гражданам. Сознательные граждане сдавали на нужды армии серебряную посуду, её переплавляли и чеканили новые деньги. В Сити были сделаны новые займы. Денег всё-таки не хватило. Пришлось сделать то, что обыкновенно делал король: недостаток покрыли сбором новых налогов.
Армия медленно, но всё-таки расходилась. Мало того, что монарха оставили без военной поддержки, от него потребовали наказать офицеров, которые плели заговоры против парламента в смутные майские дни, когда велась борьба вокруг Акта о государственном преступлении, и Карл вынужден был уступить, уступил и тогда, когда парламент в конце июня потребовал от него удалить тех дурных советников, которые ещё продолжали его окружать. По требованию парламента он удалил папистов, свивших себе гнездо при дворе. Отныне на руководящие офицерские должности монарх мог назначать только тех, кто получил поддержку обеих палат. Королева собралась погостить к брату во Францию. Представители нации заподозрили её в том, что она едет просить у него военной помощи против парламента, и запретили поездку. Король вынужден был согласиться, и государыня не покинула Англию. Сам Карл просил несколько раз разрешить ему поездку в Шотландию, и ему несколько раз отказывали.
В июне парламент пошёл на отмену таможенных пошлин. В июле были упразднены Звёздная палата и Высокая комиссия, эти чрезвычайные суды, наводившие ужас на англичан. В августе были отменены рыцарские штрафы, лесные налоги, преимущественные права королевских закупок по заниженным ценам и корабельные деньги. С этого дня парламент мог контролировать все государственные финансы, в том числе расходы на содержание самого короля.
Только после столь решительного освобождения от ненавистных злоупотреблений и беззаконий, уже в сентябре, сторонникам Кромвеля удалось провести в нижней палате постановление, которым предполагалось очистить англиканскую церковь от ещё более ненавистных родимых пятен папизма. Этим постановлением церковные власти обязывались во всех церквях Англии отодвинуть алтари от восточной стены и безжалостно истребить следы проклятого идолопоклонства, то есть уничтожить все украшения, в том числе изображения Святой Троицы и Богоматери. По всем епископальным церквям прокатились погромы. Стены их оголились, цветные витражи были разбиты, статуи выбросили и пережгли на извёстку, иконы кромсали и разламывали на части. Этим неистовством пуритане приближали английскую церковь к истинной вере. Религиозная вражда, более опасная и неистовая, чем вражда политическая, расползалась по стране, уже и без того взбудораженной.
Кромвель ещё успел поставить жгучий, болезненный вопрос о молитвеннике, составленный и навязанный верующим властным, фанатически настроенным архиепископом Лодом. Этот молитвенник уже с возмущением отвергли шотландские пуритане. Английские относились к нему с некоторой долей терпимости, но только не Кромвель. Он потребовал, чтобы депутаты особенным актом запретили его на всей территории Англии. Под руководством архиепископа Лода англиканские епископы превратили этот молитвенник в духовное оружие в борьбе с пуританами. Естественно, они стали его защищать. В общей сложности эти люди имели в парламенте двадцать шесть голосов, настойчивость и запальчивость Кромвеля только прибавляли им новых сторонников. Вопрос о молитвеннике был снят с обсуждения. Кромвель уже готовил новое наступление на епископов, однако не успел ничего предпринять.
Парламент уже, видимо, раскалывался на сторонников и противников короля. Хайд и Фокленд окончательно перешли в стан непримиримых врагов оппозиции. Если по внешности единство всё ещё сохранялось, то лишь потому, что все стали уставать.
Год был чересчур напряжённым. Внезапно депутаты разрешили королю поездку в Шотландию, скорее всего для того, чтобы тот удалился из Лондона, и десятого августа тот отправился, как гласила официальная версия, знакомиться с положением в северных графствах. Следом за ним в Эдинбург отправился Гемпден, назначенный эмиссаром, который должен был наблюдать за поведением и связями высочайшей особы. Главнокомандующим южнее Трента был оставлен граф Эссекс, однако король не счёл нужным уточнять его полномочия. Исполнительная власть фактически перешла к парламенту, зато с отъездом короля он лишился законодательной власти, ведь ни один закон, принятый представителями нации и одобренный лордами, не мог вступить в силу без его утверждения.
Отсутствие государя точно отняло у депутатов энергию. Его не стало, и заседания обеих палат становились бессодержательнее, бессмысленнее день ото дня. Наконец всем стало ясно, что время уходит впустую. Многие вспомнили, что дома остались дела, что уже год они не видели своих жён и детей. Представителям нации хотелось отдохнуть. В лучшем случае они, более для отвода глаз, считали необходимым отправиться в графства, чтобы выслушать жалобы и мнения своих избирателей. Решение было принято без проволочек: десятого сентября парламент ушёл на каникулы.
Однако Лондон нельзя было оставлять без надзора. Депутаты образовали особый комитет из семи лордов и сорока восьми рядовых парламентариев, что-то вроде Временного правительства. Его председателем был назначен Джон Пим.
3
Парламент недаром подозревал, что Карл отправился в путешествие по северным графствам и по Шотландии с какой-то каверзной целью, и отправил последить за ним Джона Гемпдена и ещё несколько своих эмиссаров. Пока представители нации наслаждались домашним покоем и выведывали настроение своих избирателей, король трудился не покладая рук, впрочем, в строжайшей тайне от всех. По видимости, прибыл мириться с шотландцами, своими вздорными подданными. С первых же дней он раздавал им милости одну за другой, пока они не получили даром всё то, за что поднялись на войну. Он распространил на Шотландию с таким трудом принятый Акт о трёхгодичном созыве парламента, чего прежде безуспешно требовали повстанцы, отказался от древнейших привилегий шотландского короля и разрешил шотландскому парламенту участвовать в формировании Тайного совета, который веками формировался одним государем; с должной скромностью являлся на пуританские богослужения, приходил на молебствия, которые по своему усмотрению устраивали общины верующих, искусно делая вид, будто напрочь забыл, что сам же с неумолимой жестокостью эти собрания запрещал, терпеливо выслушивал длинные проповеди. Предводители восстания получили его полное и окончательное прощение. Больше того, он раздавал им титулы, должности, обещания и награды.
По всему было видно, что Карл старается изо всех сил переманить Шотландию на свою сторону, чтобы использовать её в борьбе с английским парламентом. Главной же тем не менее была тайная жажда во что бы то ни стало отомстить за смерть Страффорда вождям оппозиции. Он ещё раньше догадывался, что те не только сочувствовали шотландским повстанцам, но и вступили с ними в предательский сговор, поддержав их военное нападение на Английское королевство. Он предполагал, что на этот счёт в Шотландии имеются какие-то документы, скорее всего тайная переписка с предводителями восстания. В его глазах эти документы были бесценны. Предъяви он их в английском суде, обвини лидеров оппозиции, в первую очередь Пима и Гемпдена, в государственной измене, как они обвинили Страффорда, ничего не надо было бы доказывать, такие документы были бы сами по себе доказательством, неопровержимым и смертоносным.
Расточая милости и ласково улыбаясь, Карл на самом деле под маской смирения охотился за столь важными документами, надеясь заплатить врагам смертью за смерть. В этом деле ему помогал шотландский маркиз Джеймс Грэхем Монтроз, храбрый воин, богатый аристократ, предводитель не тронутых английской цивилизацией, чрезвычайно воинственных горных северных кланов. Некоторое время этот маркиз склонялся к тому, чтобы поддержать шотландских повстанцев, и пользовался полным доверием их предводителей, но вскоре перешёл на сторону короля и превратился в ярого роялиста.
Монтроз слишком старался завоевать доверие монарха и в своём рвении был не всегда осторожен: писал письма, звал в Шотландию и обещал выложить о предводителях восстания всю подноготную. Письма были шифрованные, однако это обстоятельство не спасло молодого маркиза. Его противники внимательно следили за ним. Одно из посланий попало к ним в руки. Ничего особенно опасного для себя они в нём не нашли, но на всякий случай арестовали Монтроза и заключили в тюрьму. Король явился в Шотландию как раз в тот момент, когда эти нити были оборваны, доступ к секретным документам для него был закрыт.
Однако, как видно, военные победы не пошли шотландцам на пользу. Теперь в самой Шотландии разгоралась внутренняя вражда. Сторонники Монтроза вступились за своего предводителя. Ему был устроен побег. Однажды ночью он внезапно явился в комнату короля и открыл известные ему тайны повстанцев. Монтроз обвинил маркиза Арчибальда Кемпбела Аргайла и герцога Джеймса Гамильтона в том, что они потакали словом и делом, посоветовал королю немедленно арестовать их, чтобы взять их бумаги, в которых наверняка хранится непозволительная переписка с вождями парламентской оппозиции, а если они станут противиться, попросту их умертвить. Из столь решительных предложений государю надлежало понять, что вражда в Шотландии заваривалась нешуточная.
Королю предлагалась явная авантюра, ведь у него в Шотландии не было надёжных людей. Он не должен был соглашаться, хотя бы из соображений собственной безопасности, но согласился. Подготовка к внезапному аресту Аргайла и Гамильтона тянулась трудно и медленно. К тому же венценосец был у всех на виду. Его секреты оказались слишком прозрачными. Кто-то предупредил Аргайла и Гамильтона. Внезапно они вышли из парламента вместе со своими сторонниками и укрылись в замке Киннель, который принадлежал брату Гамильтона герцогу Ланарку, объявив, что они спасаются от ареста и насильственной смерти.
Шотландские лорды поступили разумно. Поднялся шум. Ведь не могли же уважаемые люди бежать ни с того ни с сего, не могли же они без всякой причины прятаться в горной крепости? Значит, им угрожала опасность. Но какая? Ни у кого не находилось сколько-нибудь разумных ответов. Загадочность происшествия только подливала масла в огонь. Любопытство росло. Король ещё одним необдуманным поступком ещё больше накалил обстановку. Он жаловался, считал себя оскорблённым, хотя добровольные затворники вовсе не обвиняли его, и вдруг потребовал, чтобы Гамильтон был исключён из парламента, пока с его чести не будет снято это пятно.
Никого исключать не стали. Благоразумие и тут взяло верх. Была назначена следственная комиссия. Она проработала очень недолго и, судя по всему, спустя рукава, лишь бы как-нибудь погасить конфликт. Вскоре комиссия донесла, что чести короля не нанесено никакого ущерба и что сбежавшим лордам ничто не угрожает. Беглецы вернулись. Карл свернул свою подпольную деятельность, так и не получив никаких документов против ненавистных вождей оппозиции, а чтобы окончательно замять это тёмное дело, явил беглецам свою милость: Гамильтон получил титул герцога, Аргайл стал маркизом, а Ланарк, имея от роду двадцать пять лет, получил право именоваться графом Левенским.
Казалось, неловкие происки монарха закончились пшиком и никому не причинили вреда. Однако обстановка в Англии была уже до того накалена, что и самая ничтожная глупость с любой стороны могла иметь трагические последствия. Так и случилось.
Каникулы пролетели. Парламент возобновил заседания двадцатого октября. Не успели представители нации заняться делами, как из Эдинбурга поступило донесение Гемпдена, которому стали известны истинные причины загадочных происшествий в Шотландии. Почти тотчас обнаружилось, что королева ведёт тайную переписку с католическими монархами на континенте и просит у них военной помощи для упрочения пошатнувшейся власти супруга. В нижней палате случился переполох. Шутка сказать: заговор короля! заговор королевы! Пока они отдыхали, наслаждались домашним уютом, супружеская чета готовила им темницы и топор палача! Вне себя были, конечно, лидеры. Волнения охватили также умеренно настроенных депутатов, которые испугались, как бы террор не обрушился и на них, испугались на всякий случай, поскольку умеренные потому и умеренные, что несколько трусоваты. В волнение пришли даже те, кто уже начал склоняться на сторону короля: с таким несерьёзным, склонным к смешным авантюрам правителем можно было всего ожидать. Когда в одном из переходов Вестминстера Эссекс и Голланд, явные роялисты, взволнованно обсуждали это нелепое происшествие, подошедший к ним Хайд попробовал высмеять их, напомнив, что год назад они именовали негодяями и Аргайла, и Гамильтона, предводителей шотландских повстанцев, Эссекс задумчиво заметил в ответ: «Уж очень всё изменилось с тех пор, и король и народ».
В тот же вечер руководители обеих палат собрались на совещание в Кенсингтоне и Голланда. Все были встревожены. Никто не знал, что следует предпринять. Лорд Ньюпорт решился напомнить:
— Если король вступает против нас в заговоры, то ведь его жена и дети в наших руках.
Это соображение мало кого успокоило. Представители нации потребовали у графа Эссекса, назначенного главнокомандующим в отсутствие короля, чтобы он дал парламенту стражу, и стража была дана. Понятно, что депутаты не ограничились обороной. Они немедленно перешли в наступление. Сторонники Кромвеля обвинили англиканское духовенство в том, что во время богослужений исполнялись каноны, принятые общим собранием архиепископов и епископов в прошлом году. Джон Пим внёс одновременно два законопроекта, которыми англиканскому духовенству запрещалось заседать не только в палате лордов, что ему полагалось по конституции, но также и в нижней палате. Кромвель его поддержал. В своей жаркой, но отрывочной речи он упирал в особенности на то, что епископам нельзя позволять своими двадцатью шестью голосами тормозить любые законы, принятые большинством обеих палат. Как только это решение стало известно, король тотчас демонстративно заместил пять свободных епископских кафедр именно теми прелатами, которые приняли осуждённые нижней палатой каноны. Кромвель с жаром напал на него, обвиняя в желании вернуть епископам прежнее положение и прежнее место в парламенте. Король вновь заупрямился. Он необдуманно горячился в письме к своему государственному секретарю:
«Повелеваю вам уверить моих подданных, что я остаюсь верен учению англиканской церкви в том его виде, как оно было установлено королевой Елизаветой и моим отцом, и что я, по милости Божией, решился умереть за него».
Не следовало бы ему отдавать таких повелений, время было не то. Для представителей нации это прозвучало новой угрозой их безопасности, может быть, жизни. Казалось, они уже были готовы, назло королю, обвинить всех епископов в государственном преступлении, когда грянул гром. Самое страшное было в том, что это произошло внезапно и вовсе не с той стороны, с какой ожидалось.
Первого ноября распространилось известие: восстала Ирландия! Подробности были чудовищны. Ирландия требовала свободы отечества и свободы религии, причём именем короля и королевы, от которых они будто бы имели тайные поручения освободить Ирландию, а затем и Англию от засилия пуритан. Заговор зрел в течение нескольких месяцев, однако ни король, ни парламент, увлечённые взаимной враждой, не следили за ним. В Дублине его успели раскрыть только накануне восстания и благодаря этому смогли спасти от разгрома резиденцию английских властей. Все английские поселенцы, все ирландские протестанты были застигнуты врасплох. Началась резня, бесчеловечность которой сравнима лишь с безумствами Варфоломеевской ночи или Сицилийской вечери. Всюду ирландских протестантов и англичан, независимо от пола и возраста, выбрасывали из жилищ, изгоняли из владений, истязали и унижали, изобретали самые изощрённые пытки, какие только может придумать религиозная и национальная ненависть, и убивали, убивали, убивали, в гневе, без жалости, без тени раскаяния, точно резали скот. Напротив, ожесточившиеся ирландцы жаждали в один день отомстить за вековые страдания и обиды, причинённые, тоже без жалости и тени раскаяния, англичанами, и с радостью, с гордостью, точно это был подвиг, преследовали врага. Графства, захваченные повстанцами, украсились виселицами. Неубранные тела повешенных раскачивал ветер. Изувеченные трупы плыли по течению рек, валялись по улицам селений и городов, по обочинам проезжих дорог. Горели дома. Полураздетые, голодные беженцы погибали на подступах к Дублину, где ещё сохранялась английская власть, не способная их защитить. Католические патеры провозглашали анафему английским еретикам и в торжественных молебнах благословляли убийства. Успевшие спастись англичане, прибежавшие в Лондон, со страхом рассказывали о таких неистовствах злобы, которые приводили лондонцев в ужас. Говорили о десятках, о сотнях тысяч убитых, в одном только Ольстере это число доходило до двадцати пяти тысяч, а по всей Ирландии жертвами насилия считали сорок, пятьдесят, до двухсот тысяч ирландских протестантов и английских захватчиков. Возмущение было всеобщим. О причинах жестокости не задумывался никто. В таких случаях англичанину и в голову не может прийти, что он сам кругом виноват.
Между тем корни ирландского возмущения глубоко уходили в историю, в двенадцатый век. Ещё при короле Генрихе II англичане впервые с оружием в руках вступили на землю Ирландии. Они нашли здесь иную цивилизацию, решительно не похожую на английскую. В Ирландии обитал народ пастушеский и земледельческий, экономически слабый, однако своеобычный и гордый, независимый, мирный, несмотря на свою бедность, не склонный грабить соседей. На этом основании англичане нашли, что ирландцы варвары, дикари, и уже тогда отхватили у них изрядный кусок их исконных земель. Захваченные земли они считали своими, ирландцев изгнали, а их владения поделили между собой. Если же кто-нибудь из ирландцев переходил на английскую службу, он должен был своё наследственное владение передать английскому королю, чтобы затем получить его от английского короля в виде пожалования.
Так и шло. Англичане понемногу продвигались вперёд. При первых Тюдорах они установили своё господство над Пелем. При Генрихе VIII они решили, что парламент в Дублине может созываться только с соизволения английского короля и обсуждать только те законы, которые им разрешат обсуждать. Ему показалось этого мало. Он провозгласил себя ирландским королём и ввёл в Ирландии пост вице-короля, который был, разумеется, англичанином. Английская реформация распространилась и на Ирландию. Ирландские монастыри разрушались так же, как и английские, монастырские земли переходили во владение англичан. Нечего удивляться, что большинство ирландцев остались католиками, и вражда национальная соединилась с религиозной враждой. На этом достаточно простом, но веском для англичанина основании при королеве Елизавете у ирландских католиков отбирали их земли и передавали английским поселенцам, которые были, естественно, протестантами. Ирландцы время от времени восставали. Самым крупным, самым упорным было восстание в Ольстере. Повстанцы разгромили армию Эссекса, любимца Елизаветы. Елизавета направила в Ирландию новую армию во главе с Маунджоем. Маунджой поработал на славу. После окончания карательной экспедиции он с гордостью доносил своей королеве: «В этой стране вашему величеству больше не над чем повелевать, как только над трупами и грудами пепла». Пожиная плоды этой кровавой победы, король Яков Стюарт конфисковал в Ольстере земельные владения шести графств. Страффорд успокоил Ирландию новой жестокостью. Ирландцы его боялись и ненавидели. Когда он был казнён, Ирландия осталась без вице-короля. Парламент, занятый борьбой с королём, передал власть над Ирландией двум судьям, ничтожным и слабым, зато протестантам. Кулак разжался, власть развалилась, и новое восстание вспыхнуло само собой.
Парламент был в панике. Ни лорды, ни представители нации не считали нужным, да и не были в состоянии раскапывать глубокие корни. Все обвиняли короля, королеву. Она папистка! Её окружают паписты! Это они устроили заговор, это по их почину поднялся ирландский мятеж, чтобы сначала перебить английских протестантов в Ирландии, сформировать там сильную армию и пройти по Англии огнём и мечом, чтобы разогнать парламент, истребить протестантизм и возвратиться к папизму. Король не участвовал в заговоре, но он и тут сумел навлечь на себя подозрения. Он не только не делал ничего, чтобы прекратить резню и залить восстание кровью, на что у него просто-напросто не было сил, а действительно ждал, что теперь парламентарии станут потише. Желая поставить их на колени, монарх с лицемерной любезностью поручил парламенту разобраться с мятежной провинцией, зная прекрасно, что и у этого органа не было для этого сил. В одном из писем он имел неосторожность писать:
«Я надеюсь, что дурные вести из Ирландии помешают совершению некоторых безумств в Англии».
В сущности, парламент только тем и занимался в течение года, что обессиливал короля, не подумав о том, что вместе с монархом обессиливает себя и страну. Армия была распущена, офицеры озлоблены. Казна пустовала. Поневоле оставалось кричать от ужаса и в панике проклинать ненавистный папизм.
Кажется, первым пришёл в себя Оливер Кромвель, скотовод из Сент-Айвса, человек невоенный. Отправляясь в Шотландию, король назначил графа Эссекса главнокомандующим в южных графствах. Шестого ноября Кромвель потребовал, чтобы под командование графа Эссекса были переданы все вооружённые силы, которыми располагает парламент, он уже понимал, что отныне и победа над мятежом, и положение в Англии, и продвижение реформ зависит от того, в чьих руках окажется меч, на чьей стороне будет военная сила. Предложение это прошло, но оно представлялось бессмысленным, поскольку графу Эссексу некем было командовать: парламенту подчинялось не больше полка, собранного из осколков королевской армии и охраны. Это открытие усилило панику среди представителей нации. Кромвеля оно не смутило. Он потребовал, чтобы палата лордов распорядилась создать экспедиционный корпус и отправила его против мятежников. Лорды, владевшие в Ирландии обширными землями, с готовностью согласились. Оставалось найти деньги, чтобы этот экспедиционный корпус снарядить и нанять. Грозящая опасность пробудила в мирном скотоводе неожиданные, прежде дремавшие, невидимые таланты. Совместно с Генрихом Веном он разработал законопроект, по которому после победы экспедиционного корпуса в Ирландии будет конфисковано два с половиной миллиона акров земли, но уже теперь эта земля должны быть отдана под залог каждому, кто внесёт деньги в казну, по одному фунту стерлингов за два акра ещё не отвоёванной, но желанной земли. По обстоятельствам минуты законопроект был замечателен. Он заранее оправдывал ограбление покорённой Ирландии, наполнял пустую казну живыми деньгами и вместо идей давал английским солдатам несокрушимый стимул пороха не жалеть и пленных не брать.
Сам он по-прежнему оставался в тени. Оба, Кромвель и Вен, поручили, для авторитета и верности, представить законопроект Эдуарду Дерингу. Законопроект был принят подавляющим большинством голосов. Со всех сторон рекой потекли фунты стерлингов. Под будущую ирландскую землю давали деньги торговцы и финансисты из Сити, богатые лорды, богатые представители нации, сельские хозяева и горожане из графств. И Оливер Кромвель внёс свой годовой доход, пятьсот фунтов стерлингов, рассчитывая получить за них тысячу акров ирландской земли.
Законопроект безоговорочно поддержали и Джон Гемпден, и Джон Пим. Его защите вождь оппозиции посвятил пространную речь. Но, странное дело, указав на страшную опасность ирландского мятежа, разоблачив коварство и жестокость мятежников, он большую часть речи посвятил королю и мнившимся ему заговорщикам при дворе. Главную опасность для гражданских свобод видел он не в ирландских мятежниках. Монарх и его окружение представлялись ему намного опасней. Он говорил:
— Это наибольшее зло — внешнюю опасность можно предусмотреть, можно предупредить, но болезни, которые гнездятся внутри организма, лечить труднее всего. Советы дурных советников разрушают всё государственное устройство. Вы это видите на примере Ирландии.
Против английского короля и мятежной Ирландии ему грезился военный союз всей протестантской Европы:
— В Испании, в Риме сговорились сообща погубить нас. Однако, если у нас будут хорошие королевские советники, мы сумеем подготовить мир и союз и заслужить уважение Голландии.
В первые дни после осенних каникул был создан парламентский комитет, которому было поручено составить Великую ремонстрацию. Комитет заседал очень вяло, составление документа не двигалось. Теперь, под давлением Пима, комитету было поручено закончить Великую ремонстрацию в несколько дней: народ должен знать, кто виновен в его бедах и разорении, что гнев парламента направлен против дурных советников короля и папистов, наконец, народ должен знать, чего хочет парламент, и активно поддержать своих заступников и представителей, избранных им.
В самом деле, Великая ремонстрация была готова спустя несколько дней. В ней было двести четыре статьи. Это была мрачная картина злоупотреблений и беззаконий, разоривших страну, это было повествование о заслугах парламента, о тех препятствиях, которые он уже одолел, о тех опасностях, которые угрожали ему впереди. Великая ремонстрация требовала ответственности королевских советников перед парламентом, свободы предпринимательства, свободы торговли, неприкосновенности собственности, единообразия вероисповедания, причём Кромвель принял активное участие в составлении этого важного документа, он был автором статьи 32:
«Большое количество общинных земель и отдельных участков было отобрано у подданных без их согласия и вопреки им».
Заседание не откладывали. Прочитали, громко и вслух, все двести четыре статьи. Несколько часов было потрачено только на это слишком беглое знакомство с их содержанием. Едва ли не одни составители имели возможность вникнуть в смысл и значение каждой статьи. Большинство депутатов нации улавливало всего лишь общий смысл документа, который осуждал прошлое и должен был определить будущее страны. Этого оказалось довольно. Возмутились чуть ли не все.
В нижней палате сидели сторонники и противники короля Карла, однако не было ни одного представителя нации, который выступал бы против самого принципа монархической власти. В этом смысле все они считали себя роялистами. Вот почему многие были возмущены чрезмерными нападками на государя, которые составляли большую часть ремонстрации. Со всех сторон понеслись недовольные крики, посыпались вопросы недоумения и осуждения. С какой стати нынче напоминать нации и королю о неудачах под Ла-Рошелью, о позорно провалившемся нападении на Кадис? Чего ради, вновь негодовать на роспуск парламентов, на произвольные аресты и штрафы, на корабельные деньги? Ведь всё это в прошлом, ведь парламент уже осудил и исправил злоупотребления и беззакония прошлого и король согласился с ним! Одних оскорбляли слишком сильные выражения, другие протестовали против грубого обращения к королю, третьих настораживали те неясные намёки на будущие действия представителей нации, о чём прямо не говорилось, но что слышалось тем, кто считал перемены законченными и теперь желал мира с лордами, с церковью и с монархом. Что за опасности ожидают страну? Какого добра можно ждать от этого документа, если он предназначается королю? Если же с ремонстрацией парламент намерен обратиться к народу, то ведь конституция не даёт ему этого права. На все эти вопросы вожди оппозиции не давали прямых и ясных ответов, то ли что-то скрывая, то ли сами не зная, что отвечать, и твердили только о том, что в виду чрезвычайной опасности ирландского мятежа хотят постращать короля, чтобы тот отказался от мысли использовать ирландских мятежников против парламента. Они заверяли, что не намерены обращаться к народу и что не станут публиковать ремонстрацию. Их заподозрили в неискренности, даже в обмане. Чем больше они говорили, тем сильней закипали страсти.
Двадцать первого ноября договорились до хрипоты. Все устали. Кое-кто из пожилых депутатов зашевелился, стал подниматься. Несколько голосов предложили закрыть заседание и разойтись по домам, утро, мол, вечера мудренее. Терпение Пима и Гемпдена, видимо, лопнуло. Они потребовали голосования. Открытые сторонники короля промолчали. Умеренные во главе с Фоклендом, Хайдом, Палмером и Колпеппером выразили протест и предложили перенести голосование на другой день. Большинство оказалось на их стороне. Обращаясь к Фокленду, возмущённый Кромвель воскликнул:
— Почему вы так желаете этой отсрочки?
Фокленд невозмутимо ответил:
— Потому что теперь уже поздно, а это дело не обойдётся без прений.
Искренне Кромвель вскричал:
— Полно вам, прения будут недолгими!
Но палата в самом деле слишком устала. Все разошлись. Двадцать второго ноября заседание началось только в три часа пополудни. Тотчас начались ожесточённые споры, и все втянулись в водоворот новых сомнений, возражений, соображений и оскорбительных криков. Все как будто почувствовали, что в жизни парламента наступает новая эра. В продолжение целого года напряжённой работы представители нации были, в общем, едины. Они единодушно осуждали злоупотребления и беззакония дурных советников и самого короля. Они единодушно принимали законы, которые, как им представлялось, устранили злоупотребления и беззакония монарха, и предоставили парламенту право назначать королевских советников, то есть министров, по своему усмотрению.
Теперь в первый раз они встали лицом к лицу и ринулись в междоусобную борьбу. Только теперь обнаружилось, что одинаково парламентарии смотрели только на прошлое, тогда как будущее им представлялось по-разному. Они уже опасались друг друга, больше гневались, чем спорили, сжимались кулаки, сыпалась брань, ладонь самых ожесточённых не раз опускалась на рукоять шпаги. Казалось, один Оливер Кромвель застыл и не вступал в эти прения, в его душе в этот день решалась не только судьба ремонстрации, но и собственная судьба.
Уж ночь опускалась на Лондон. Самых уставших смаривал сон. Старички и кое-кто из самых равнодушных потихоньку ушли. Никлас, представитель короля, государственный секретарь, тоже исчез, когда Бенжамин Редьярд кричал потерянным голосом:
— Это будет приговор голодных присяжных!
В самом деле, пора было остановиться, решили голосовать. Сто пятьдесят девять голосов было подано за, сто сорок восемь представителей нации оказались против. Прошло большинством всего в одиннадцать голосов. Но всё же прошло. Больше не было смысла браниться. Близилось утро. Пора было спать. И тут со своего места поднялся Джон Гемпден и потребовал напечатать Великую ремонстрацию. Это было прямым нарушением конституции, так как этот документ ещё не стал законом. Прежде он должен был получить одобрение лордов, затем его надлежало передать на утверждение королю, только тогда эта бумага могла получить или не получить законную силу. Представители нации точно заново родились на свет. Усталости как не бывало. Руки сами собой потянулись к шпагам. Они стояли за конституцию! Это уж слишком! Рассудительный Фокленд, возглавлявший умеренных депутатов, возразил:
— Вы что же, хотите возмутить народ и освободиться от содействия лордов?
Хайд его поддержал:
— Не в обычае нижней палаты таким образом обнародовать свои акты. По моему мнению, это решение незаконно и будет губительно. Если оно будет принято, я требую, чтобы мой протест был занесён в протокол.
Палмер закричал:
— Протестую!
Со всех сторон понеслось:
— И я протестую! И я!
Оппозиция кричала, что такого рода протесты позволительны лордам, но не депутатам. Джон Пим попытался доказать их незаконность и указал на опасность раскола. Ему ответили бранью. Он продолжал. Его остановили угрозами. Триста человек были уже на ногах и готовы были ринуться в драку. В этот крайний, решающий миг Джон Гемпден предложил закрыть заседание и отложить окончательное решение до завтра. Триста человек облегчённо вздохнули и двинулись к выходу. Толпа стиснула, понесла и прибила Фокленда к Кромвелю, молчаливому и суровому. Фокленд с задором спросил:
— Что скажете, были ли прения?
Кромвель точно проснулся и негромко сказал:
— В другой раз буду вам верить.
И вдруг склонился к его уху и прерывисто зашептал:
— Если бы ремонстрация не прошла, я завтра же распродал бы всё имущество и больше никогда не увидел бы Англии! Я не шучу. Я знаю многих честных людей, которые сделали бы то же самое.
4
Оппозиция прибегла к насилию, торопясь застать своих новых противников, умеренных депутатов, врасплох. Не успели усталые представители нации разойтись по домам, как был арестован и помещён в Тауэр Палмер. Искали Хайда, но не нашли. Умеренные вернулись на заседание в страхе, что каждый из них может быть арестован. Фокленд потребовал объяснений. Они были даны, до того неубедительные и путаные, что им не поверил никто. Обстановка час от часу становилась всё напряжённей. Видимо, этого и добивались вожди оппозиции. Они вновь предложили обнародовать Великую ремонстрацию. На этот раз парламентарии, не вдаваясь в подробности, стали голосовать. Предложение получило большинство в двадцать три голоса. Палмер был выпущен на свободу. Преследование Хайда было прекращено. Умеренные затаились, однако насилия над собой ни забыть, ни простить не могли.
Двадцать пятого ноября в Лондон возвратился король. В Шотландии ему не удалось получить помощь против парламента, однако слух о том, какие уступки он сделал вчерашним шотландским повстанцам, быстро распространились по Англии. Они вселили надежду, что он возвращается, чтобы такие же уступки сделать парламенту в Лондоне. Всем хотелось, чтобы распря наконец прекратилась и был восстановлен мир. Начиная с Йорка в ожидании мира простые люди восторженно встречали своего монарха. В Лондоне толпа зажиточных граждан, в блестящем вооружении и верхом, с распущенными знамёнами мэрии и цехов, выехала навстречу ему и, радостно приветствуя, изъявляя любовь, проводила до Уайт-холла. Король со своей стороны повелел выкатить бочки вина для простых горожан. Пьяные люди до утра бродили по улицам с криками:
— Да здравствует король Карл! Да здравствует королева Мария!
Голова венценосца закружилась. От него ждали уступок и мира — он принял восторги и крики как благословение на борьбу и пошёл в наступление. На другой день отобрал у парламента стражу, которая была учреждена по решению оппозиции, демонстративно принял послов Испании и Франции и вёл с ними переговоры об ирландских делах. Оба, от имени своих католических величеств, предложили ему военную помощь против мятежников. Карл заверил, что в Ирландии происходят лишь мелкие стычки, которые скоро улягутся сами собой, поскольку мятежников не поддерживают порядочные люди, но прямо от военной помощи не отказался. Рассчитывая привязать к своей колеснице лондонский Сити, пожаловал звание рыцаря лорду-мэру и нескольким ольдерменам. В честь своего возвышения лорд-мэр устроил банкет в Гилд-холле, здании лондонской мэрии, и пригласил на него государя. Тот принял приглашение. Крупные торговцы и финансисты были польщены столь высоким вниманием. Король вообразил, что они на его стороне и повёл себя вызывающе. Одиннадцатого декабря депутация от нижней палаты представила ему Великую ремонстрацию. Он выслушал её с насмешливым выражением лица, точно дразнил тех, кто пытался его оскорбить, хотя попытка, в сущности, выглядела невинной. В самом деле, злоупотребления и беззакония, которые ему ставила в вину ремонстрация, давно были в прошлом. Нынче он был чист перед парламентом и народом. Правда, тон документа был вызывающим, но благоразумие требовало оставить это в стороне, принять ремонстрацию и благодаря этому шагу примириться с парламентом. К несчастью, королём владела гордыня, этот человек не думал о том, что играет собственной жизнью и судьбой страны. Он был убеждён, что он всегда прав, потому что он помазанник Божий, думал только о том, что ему представился случай оборвать зарвавшихся подданных, и Карл, не скрывая презрения, их оборвал:
— Неужели вы хотите её обнародовать?
Депутации следовало откровенно, без недомолвок поставить монарха в известность о том, что решение уже принято, но бес уже вселился и в представителей нации, и руководитель депутации высокомерно ответил:
— Мы не уполномочены отвечать на этот вопрос.
Король точно ждал этой глупости и парировал с ядовитой иронией:
— В таком случае, я надеюсь, и вы не станете ожидать от меня немедленного ответа. Я пришлю его вам так скоро, как только мне позволит важность этого дела.
Он был доволен своим остроумием и отпустил зарвавшихся подданных оплёванными. Те доложили о своём унижении нижней палате. Нижняя палата точно с цепи сорвалась. Законы, противные королю, посыпались один за другим.
Карл любыми средствами пытался спасти власть, желая править бесконтрольно, единодержавно, как и надлежит помазаннику Божию. Парламент стремился любыми средствами ослабить королевскую власть, желая обезопасить страну от злоупотреблений и беззаконий, к которым не может не склоняться единодержавие, а также из страха, что монарх, вернув себе абсолютную власть, тотчас разгонит парламент и расправится с неугодными депутатами.
Как только король отобрал у парламента стражу, депутаты стали являться на заседания не только со шпагами, которые полагалось носить каждому дворянину, но также с кинжалами и пистолетами под полой, а с ними приходили вооружённые слуги. Как только монарх сменил коменданта Тауэра и повелел направить пушки крепости на Вестминстер, представители нации обратились в лондонский Сити к торговым и финансовым воротилам, которые всего несколько дней назад так славно и от души приветствовали возвращение своего короля. Городской совет нашёл нужным разъяснить, распространив специальную декларацию, что в споре короля и парламента лондонский Сити ни в коей мере не намерен встать на сторону государя и выступить против парламента. Карлу пришлось вернуть в Тауэр прежнего коменданта и поставить пушки на прежнее место.
В этой ежедневной борьбе двух сил палата лордов всё откровенней переходила на сторону короля. Лорды саботировали законы, принятые нижней палатой. Их не отклоняли, но и не находили удобного времени их рассмотреть, и законы оставались лежать без движения, а епископы продолжали являться на заседания верхней палаты вопреки тому, что нижняя палата лишила их этого права. Парламентарии несколько раз напомнили лордам, что законы должны быть рассмотрены в установленные традицией сроки. Лорды отмалчивались или отговаривались пустяками. Тогда представители нации заявили, что, собственно говоря, только они располагают законно избранной законодательной властью, тогда как лорды являются всего лишь частными лицами, которые собираются на частные совещания, и если они не склонны защищать интересы народа, то народ может обойтись и без них.
И народ в самом деле смог без них обойтись. Вооружённые толпы вновь стали собираться у входа в Вестминстер. Епископов, которые шествовали на заседание, не хотели пропускать, больно толкали, мяли и рвали на них одеяние, чуть ли не били. Со всех сторон неслись возмущённые крики:
— Долой епископов! Долой лордов-папистов!
Дело дошло до того, что однажды их просто-напросто не пропустили в зал заседаний. На помощь подошло несколько офицеров с солдатами стражи. Народ возмутился. Обнажилось оружие. Правда, до кровопролития это первое столкновение не дошло. Всё ограничилось перебранкой. Толпа вопила, потешаясь над завитыми волосами и кружевными манжетами, которые закрывали офицерам глаза и стесняли движение рук:
— Кавалеры! Кавалеры!
Офицеры презрительно отвечали:
— Круглоголовые!
На этом противники разошлись, не причинив друг другу вреда, а клички прилипли и остались в истории.
Епископы, естественно, не могли мириться с таким положением. Но что они могли сделать? Закон об их изгнании из верхней палаты был принят, высшая церковная власть после ареста архиепископа Лода перестала существовать, король не был в состоянии их защитить. Тогда им пришла в голову не самая умная мысль издать прокламацию. Она имела бы смысл, если бы епископы спокойно и ясно разъяснили народу свои права, намерения и отношение к интересам народа. Но нет, в этой бумаге епископы объявили, что все постановления палаты лордов, принятые в их отсутствие, не могут считаться законными. Епископов, как возмутителей спокойствия, арестовали и отправили в Тауэр. Самые горячие предложили обвинить их в государственном преступлении, поскольку они отказались подчиниться постановлению нижней палаты, и расправиться с ними, как расправились с Страффордом. Однако более разумные объяснили, что казнь епископов ничего не изменит, поскольку король тотчас заместит свободные кафедры своими сторонниками. Теперь же, пока они живы, палата лордов лишается шестнадцати голосов, ведь Тауэр не предоставляет возможности голосовать.
В Уайт-холл понемногу стекались сторонники короля. Большей частью это были дворяне старинного склада. Они не занимались хозяйством и жили в своих замках без трудов и забот, веселясь и охотясь; подобно своим дедам и прадедам, считали за честь служить своему королю, но никогда не занимались политикой; шли в стан государя главным образом потому, что презирали этих мещан, пивоваров и скотоводов. В особенности эти люди презирали пуританскую веру, запрещавшую праздники, игры, вино и предписывающие носить простые костюмы и причёски. Как и представители нации, они были вооружены, и время от времени обнажали клинки в знак того, что в любой момент готовы их применить, видимо, подбадривая себя бряцаньем оружия. Охрану Уайт-холла удвоили, не то делая вид, не то в самом деле страшась нападения. Королевская армия была распущена постановлением нижней палаты, но король всё ещё имел право набрать новое войско и бросить его на парламент. Депутаты решили лишить короля этого священного права, не в первый раз нарушив основанную на традиции конституцию. В постановлении о наборе экспедиционного корпуса с предельной ясностью говорилось, что король «ни в коем случае, кроме вторжения чужеземцев, не может предписывать принудительного набора своих подданных на военную службу, ибо...», это «ибо» замечательно своей демагогической логикой, «...это право несовместимо со свободой граждан». Заодно его лишили права собирать ополчение и назначать его командиров. Теперь это право переходило к парламенту.
Король ещё раз попытался обезглавить парламент. Он завёл тайные переговоры с Эдуардом Хайдом, одним из вождей умеренной части нижней палаты, который явно был склонен перейти на сторону монарха. Хайда возмущали реформы. Он был предан официальной религии. Преследование епископов ему было противно. При случае он уже давал почтительные, но благоразумные советы королю, которыми, впрочем, тот воспользоваться не сумел или не захотел. Монарх предложил ему возглавить правительство. Хайд не доверял Карлу, считал его слишком слабым и отказался. Он растолковал государю, что, сохранив независимость, оставшись в нижней палате, где имеет значительный вес, сможет оказать больше услуг, и пообещал соблазнить столь пленительной должностью своего соратника Фокленда.
Люциус Кери Фокленд был человеком высокой морали, твёрдых, обдуманных убеждений. Он всем сердцем поддерживал то, что могло принести свободу каждому англичанину и процветание Англии; убеждения с самого начала привели его в стан оппозиции. Злоупотребления и беззакония рождали негодование в этой безукоризненно честной душе. Он презирал двор за любостяжание и эгоизм и недолюбливал Карла за слабость характера и недалёкость ума, долгое время поддерживал Пима и Гемпдена, пока те боролись за восстановление справедливости, но его стало коробить, когда оппозиция стала нарушать конституцию. Отдалившись от них, стал ближе королю и двору. На предложение Хайда он поначалу ответил отказом, главным образом из соображений морали. Он не хотел прибегать ко лжи, шпионажу и подкупам, может быть, средствам полезным, говорил он, в политике даже необходимым, но которыми тем не менее не мог себя замарать. Возражения Фокленда оскорбляли самолюбие короля, но такой человек был нужен ему для тайных целей, и он обещал ничего не решать, прежде не спросив его мнения. Фокленд согласился, но неохотно, чувствуя, что совесть его неспокойна, оправдывая себя только тем, что намеревается служить не одному владыке, но всей стране. Король назначил его на должность государственного секретаря. Его соратник Джон Колпеппер, личность менее яркая и менее совестливая, был назначен канцлером казначейства.
Какие-то предложения были сделаны и Джону Пиму, вождю оппозиции, разумеется, через посредников. Однако у Пима было несравненно больше политического чутья, чем у Хайда и Фокленда, он понимал, что королю ни в чём верить нельзя. Больше того, он догадывался, что за этими переговорами таится какой-то подвох, что, заигрывая с людьми оппозиции, монарх, как и прежде бывало, готовит какой-то предательский, внезапный удар из-за угла. В этом его каждый день убеждала молва. Носились слухи, что самой жизни Пима угрожает опасность, что ирландские мятежники идут или готовы прийти на помощь королю, что непременно закончится расправой с парламентом. Люди с улицы то и дело доносили о заговорах, которые затевают сторонники Карла. Толпа, вставшая на защиту депутатов, вооружённая ножами и палками, с каждым днём становилась всё гуще.
Казалось, какая-то опасность висела в воздухе. Представители нации нервничали и тридцать первого декабря потребовали вернуть стражу, которую полтора месяца назад король отозвал. Государь отказался решать этот важный вопрос до тех пор, пока не получит от нижней палаты письменного запроса. Письменный запрос был отправлен в Уайт-холл, а пока вожди оппозиции приказали внести в зал заседаний запасы оружия на случай, если на них будет совершено нападение.
Возможно, эта мера остановила тех, кто бряцал оружием в Уайт-холле. Три дня спустя монарх отказал предоставить парламенту стражу, но объявил:
«Я обязуюсь торжественно и ручаюсь честью короля охранять вас, всех и каждого, от всякого насилия, с таким же тщанием, какое я мог бы употребить для моей собственной безопасности и для безопасности моих детей».
Ему никто не поверил. Он несколько раз давал Страффорду точно такое же честное слово, а тот был мёртв. Не мешкая ни минуту, парламент разослал распоряжение лорду-мэру, шерифам и городскому совету держать наготове ополчение лондонских горожан и во всех уязвимых местах Сити выставить сильные караулы.
Приказ был отдан в самое время. К вечеру в тот же день, когда король давал честное слово, на заседание верхней палаты явился Эдуард Герберт, генеральный прокурор, и обвинил в государственной измене именем короля лорда Эдуарда Монтегю-Кимболтона, а также Пима, Гемпдена, Холза, Строда и Гезлрига. Генеральный прокурор предложил образовать комитет для разбора выдвинутых королём обвинений и тут же, пока суть да дело, арестовать депутатов.
Лорд Кимболтон встал и твёрдо сказал:
— Я готов повиноваться всем повелениям, которые последуют от палаты, но, так как против меня выдвинуто публичное обвинение, я требую, чтобы публичным было и моё оправдание.
Тем временем в нижнюю палату пришло сообщение, что, ещё не предъявив обвинение, король направил в дома подозреваемых своих представителей, те обыскивают, отбирают бумаги и накладывают печати, не имея постановления суда. Права граждан и привилегии депутатов были откровенно нарушены, точно король бросал вызов депутатам, и представители нации тотчас потребовали арестовать тех, кто этот незаконный обыск провёл. Происшествие ещё волновало умы, когда из палаты лордов явился герольд и объявил:
— Именем короля, моего государя, я пришёл требовать, чтобы господин председатель выдал мне пятерых джентльменов, членов этой палаты, которых его величество повелел мне арестовать по обвинению в государственной измене.
Герольда выслушали в полном молчании. Никто не двинулся с места. Обвинённые в государственной измене не шевельнулись. О выдаче их на расправу не могло быть и речи. Председатель предложил герольду покинуть палату. В тишине и спокойствии, не свойственным представителям нации, составили комитет, в состав которого включили Фокленда и Колпеппера, новых королевских министров. Их положение было глупейшим: король клялся, что не станет ничего делать, не советуясь с ними, а они ничего не знали о том, что готовится обвинение, несвоевременное, нерасчётливое, более опасное для короля, чем для парламента. Его члены тотчас отправились к монарху и доложили, что на столь важное обвинение представители нации могут ответить только после серьёзного обсуждения.
Обсуждение состоялось совместно с палатой лордов и было коротким. Разногласия между палатами на время исчезли. Король явным образом зашёл чересчур далеко, не взвесив обстоятельств, не рассчитав сил. Парламент единодушно постановил снять печати с домов обвиняемых. К королю отправился герцог Ричмонд и от имени обеих палат потребовал вернуть парламенту стражу. Король нахмурился и с ядовитой усмешкой сказал:
— Я дам ответ завтра.
Ночь была беспокойной. По улицам Лондона ходили усиленные патрули, составленные из горожан. Ночная тьма то здесь, то там нарушалась тревожными бликами факелов. Из дома в дом переносились беспокойные слухи. Говорили, будто король собрал вокруг себя кавалеров и приказал им быть наготове, а в Уайт-холл доставили из Тауэра пушку и две бочки пороха. Все понимали, что происшествие требует чрезвычайных мер. Пуритане всю ночь молились, роптали и плакали. Многие кавалеры были подавлены: глупость происшествия была для них очевидна.
Король в самом деле собрал вокруг себя три или четыре сотни вооружённых дворян. Это была вся его военная сила, которую он мог противопоставить трём или четырём сотням депутатов парламента, таких же дворян, которые были так же вооружены и с таким же мастерством владели оружием, и толпе горожан, которые с утра до вечера охраняли Вестминстер. Он всё ещё заблуждался, что достаточно одного имени, чтобы верные подданные без сопротивления, без ропота повиновались ему. Карл решил лично явиться в парламент и, не прибегая к силе, одним своим видом смирить непокорных. И обещал заплаканной королеве возвратиться победителем через час.
Та тоже сохраняла наивную веру в сияние королевского имени. Она действительно считала минуты и ждала своего Карла с часами в руках. Под её окнами раздавался сдержанный шум, негромко звенело оружие, стучали подковы и камень двора. Государь в шляпе с перьями, с орденом на груди выехал за ворота. Его сопровождали три или четыре сотни гвардейцев, кавалеров и студентов-юристов, которые издавна пользовались монаршим покровительством и теперь явились, чтобы его поддержать.
Депутатов предупредили. Палата решила без промедления, что пятеро обвиняемых должны покинуть Вестминстер. Четверо тотчас вышли через заднюю дверь, пятого, ещё продолжавшего верить в порядочность короля, пришлось вытолкать силой. Они спустились к реке, сели в лодку и нашли убежище в Сити, на помощь которого всё ещё полагался король.
Гвардейцы, кавалеры и студенты-юристы двумя рядами выстроились перед входом в большой Вестминстерский зал. Карл прошёл в сопровождении телохранителей и поднялся по лестнице. Здесь они должны были оставить его. Он один вступил в зал заседаний. Его сопровождал только племянник, сын несчастного пфальцского курфюрста Фридриха V. Монарх прошёл сквозь решётку подошёл к председателю и со своим неизменным высокомерием повелел:
— С вашего позволенья, милорд, я на минуту займу ваше кресло.
Тотчас опустился в него и только теперь снял шляпу. Депутаты стояли с непокрытыми головами. Он заговорил таким тоном, точно перед ним были слуги, плохо обслужившие его за обедом:
— Милорды, я огорчён этим происшествием. Я вчера к вам отправил герольда, которому поручил арестовать несколько лиц, обвинённых в государственной измене по моему повелению. Я ожидал от вас повиновения, а не протеста. Ни один король Англии не заботился о ваших привилегиях так, как я желаю заботиться, тем не менее вы должны знать, что в случаях государственной измены привилегий не может существовать ни для кого. Я прибыл сюда, чтобы видеть, нет ли здесь кого-либо из обвиняемых, и требую, чтобы мне выдали их, где бы они ни находились. Милорд председатель, где они?
Председатель, испуганный, растерянный, полный почтения, пал на колени:
— Всеподданнейше умоляю ваше величество простить мне, что я не могу дать вам другого ответа на то, о чём вы изволили меня спрашивать.
Карл вспыхнул, губы его побледнели от гнева, но он сдержал себя и медленно, со значением роняя слова, произнёс:
— Очень хорошо. Мои глаза видят ясно, что птицы уже улетели. Я жду, что вы пришлёте мне их, как только они возвратятся. Словом короля уверяю вас, что никогда не имел намерения употребить силу. Нет, я буду действовать законными средствами. Повторяю, однако, я очень надеюсь, что вы пришлёте мне их, в противном случае я приму свои меры, чтобы их отыскать.
Он поднялся и двинулся к выходу, всё ещё держа шляпу в руке. Представители нации застыли в молчании, но едва король приблизился к выходу, из их рядов раздался один-единственный, но яростный крик:
— Привилегию!
И тогда в спину ему точно ударил нестройный хор голосов, раздражённых и хриплых:
— Привилегию! Привилегию!
В Уайт-холл он возвратился точно оплёванный. Королева, бледная, с безумием пережитого страха в глазах, бросилась на шею мужу и разрыдалась. Придворные встретили побеждённого гробовым, смешанным с презреньем молчанием. Хайд, Колпеппер и Фокленд, доверчивые, несчастные, только что гнусно обманутые своим повелителем, которому согласились служить в надежде спасти монархию, сторонились его. Он ещё нашёл в себе силы продиктовать прокламацию, в которой он повелевал своим верным подданным запереть двери домов и запрещал предоставлять убежище обвиняемым в государственном преступлении. Прокламацию отпечатали и распространили, но все понимали, что это всего лишь пустая бумага, которая лишний раз продемонстрирует Лондону и всему королевству, как бессилен король и какую силу отныне приобретают представители нации. В самом деле, все знали, где скрываются беглецы, номер дома, название улицы, однако никто не решался послать по этому адресу сотню гвардейцев: король и двор уже были побеждены.
Депутаты пока что об этом не знали. Не успел Карл спуститься по лестнице, как было решено закрыть заседание. У выхода волновались их вооружённые слуги, на которых напирала бушевавшая толпа. Со всех сторон из неё неслись возбуждённые крики, одинаково враждебные представителям нации и королю:
— Я не дам промаха, пусть только укажут мне цель!
— К чёрту нижнюю палату!
— Зачем нам нужны эти люди? Пусть их приведут и повесят!
— Когда привезут приказ?
— Привилегию! Привилегию!
Горожане вооружались и бродили всю ночь, освещая улицы факелами. Одни кричали, что кавалеры идут, другие подхватывали, что кавалеры получили приказ поджечь Сити, третьи были уверены, что во главе кавалеров идёт сам король. Сумятица была страшная, стихийно рождалась ненависть к кавалерам и к королю, который решился прибегнуть к насилию, когда для этого не было причин.
Карл всё ещё надеялся на магический звук монаршего имени. Пятого января, часов в десять утра, он выехал из ворот Уайт-холла без конвоя, совершенно один, всем видом показывая, что он повелитель и потому никого и ничего не боится. Толпа окружала его, но она уже была другая. В день возвращения в Лондон его сопровождали поклонение и восторг. Теперь он всюду встречал холодные, мрачные лица, молчаливое свидетельство тому, сколько непростительных глупостей успел натворить ослеплённый гордыней, слабый человек. Кто-то, оказавшись рядом, умолял примириться с парламентом, кто-то подал памфлет, содержавший призыв к мятежу. Время от времени раздавался клич:
— Привилегию! Привилегию!
Он вступил в городской совет поколебленный, если не усмирённый. Казалось, Карл и в самом деле готов примириться с парламентом, если в одном этом деле городской совет согласится ему уступить. Ласково, даже кротко попросил выдать преступников, клятвенно заверял, что предан протестантизму и далёк от папизма, обещал впредь во всём поступать согласно с законами. Но время было упущено. Государь столько раз клялся и столько раз нарушал самым бесстыдным, бессмысленным образом клятвы, что ему уже никто не верил. Его не приветствовали, не рукоплескали, как прежде. Депутаты городского совета молчали, и по этому молчанию нетрудно было понять, что обвинённых в государственном преступлении он не получит. Видимо, Карл растерялся. Нарушая молчание, обратился к шерифу, на которого случайно упал его взгляд, и сказал, что хотел бы у него отобедать. Шериф поклонился и принял у себя короля как подобало, с торжеством и почётом, но без той благодарности, которую наверняка испытывал месяц назад. Несолоно хлебавши возвратился венценосец в Уайт-холл. Ему хотелось рвать и метать, но он уже начинал понимать, что ни гнев, ни насилие не смогут помочь.
Опасаясь произвола со стороны короля, нижняя палата распустилась на несколько дней, до получения от монарха гарантий безопасности, но рук она не сложила. На время невольных каникул был образован комитет из самых уважаемых представителей нации. Он должен был заседать непрерывно в том доме, рядом с которым скрывались вожди оппозиции. Комитету было поручено провести расследование, насколько юридически обоснованы обвинения в государственном преступлении и, что важнее всего, рассмотреть положение королевства и те меры, которые необходимо как можно скорее принять для подавления ирландского мятежа. Члены комитета постоянно являлись на совет к лидерам оппозиции, те несколько раз являлись на заседания комитета. Вооружённые горожане окружали оба дома плотной стеной и каждый раз приветствовали рукоплесканиями своих не склонивших головы представителей. Натурально, обвинение в государственном преступлении было признано необоснованным. Седьмого января городской совет передал петицию королю. Петиция была составлена комитетом нижней палаты. В ней повторялись жалобы на дурных советников, на кавалеров, на папистов, на коменданта, ещё раз сменённого в Тауэре. После жалоб отвергалось обвинение в государственном преступлении, что для Карла было горше всего. В заключение требовалось беспрепятственно и безотлагательно провести те реформы, на которые указала Великая ремонстрация.
Положение государя было невыносимо. Первыми его покинули советники, которых он обманул. Он этого почти не заметил, потихоньку своего господина стали покидать те, кто отчаялся или струсил. На его глазах в Уайт-холле таяла толпа кавалеров и студентов-юристов, ещё вчера с видом победителей бряцавших оружием и клявшихся положить жизнь за своего владыку. Он попытался кое-как ответить на петицию городского совета, вновь потребовал арестовать обвинённых им в государственном преступлении, но его уже не слушал никто. Комитет постановил возобновить заседания нижней палаты. Вожди оппозиции должны были как ни в чём не бывало возвратиться в Вестминстер, открыто игнорируя приказ об аресте. Горожане готовились проводить их из убежища в Сити с вызывающим почётом, с торжеством, оскорбительным для короля. Лодочники Темзы объявили, что устроят по этому случаю праздник. Узнав об этом, Карл с досадой воскликнул:
— Как! Даже эти водяные крысы оставляют меня!
Испытание превышало душевные силы. Королева то билась в истерике, то дрожала от страха. Она умоляла его бежать. Но куда? Куда глаза глядят, но только подальше от этого вертепа головорезов и бунтарей. Роялисты, сохранившие власть в северных графствах, обещали ему военную поддержку. Бежавшие из Лондона кавалеры хвастались своим влиянием в дальних городках и местечках. Немногие приверженцы, отказавшиеся покинуть его, внушали ему:
— Король свободен вдали от парламента, а на что способен парламент без короля?
Десятого января монарх в сопровождении жены, детей, немногих слуг и охраны покинул ставший ненавистным Уайт-холл. На короткое время королевская семья остановилась в Гемптен-Корте. Вскоре она поселилась в Виндзоре.