— Где паек-то? — словно невзначай спросил он.
Сашка замялся.
— Ну так все же?
— Съел, — откровенно признался парень и отвернулся к окну. Ему почему-то стало стыдно, легкий румянец проступил сквозь смуглую обветренную кожу.
— Весь? Трехдневный?!
— Так точно, еще вчера вечером.
Стеблев рассмеялся и после недолгого молчания, щуря глаза, проговорил:
— Ну и аппетит у тебя, Сашка! Мне б такой.
Отсутствием аппетита Петр Иванович не страдал, но Сашку смутил своими словами окончательно. Полночи у Сашки давило, крутило и мутило в желудке, а сегодня в нем ничего не было с рассвета, если не считать кружки чая без сахара. Но Сашка решил держаться — оставалось немного, одна ночь, к утру они выйдут, куда требуется, а там задымятся походные котлы на колесах вкусным манящим дымком. Разоблачения своего «проступка» командиром он никак не ожидал. И вот — на тебе!
— Ну-ка, шуруй на заднее сиденье, — сказал Петр Иванович.
Сашка поспешно перебрался туда, стараясь сапогами не запачкать кресла. Он был рад, что не получил нахлобучки от командира.
— Достань мой чемоданчик, — Стеблев не отрывал глаз от дороги.
Сашка достал чемодан и протянул его полковнику. Тот повел плечом.
— Открывай, не заперто.
Сашка, недоумевающе глядя на командира, щелкнул замками, приподнял крышку.
— Харч сверху, бери, что по вкусу, и лопай!
— Ну что вы, товарищ… — попытался было возразить Сашка, но нарвался на твердый, не терпящий возражений голос:
— Это приказ.
Через минуту Сашка уже энергично работал челюстями. В одной руке у него была зажата горбушка батона, в другой кусок копченой колбасы. Сашка ел ее вместе с кожурой и от торопливости не замечал этого.
— Почисть, — Петр Иванович протянул через плечо перочинный ножичек со множеством лезвий. — Да и мне кусочек отрежь, только не перестарайся, потоньше.
Начинало темнеть. Колонна чуть поблескивала зеленью в тусклом свете фар, на полную мощность их не включали — все должно было быть, как в боевой обстановке. Леса по краям дороги почернели, стали похожими на темные скалистые берега, меж которых текла неширокая и неторопливая дорога. Сашка, вздремнув часика с полтора, снова занял свое место.
Петру Ивановичу не спалось. Он сидел на переднем сиденье, всматривался в набегающую дорогу.
Тот год был особый. Маленький Петя не понимал, что происходит, почему вдруг окружающий мир потерял свою прелесть и стал таким неприветливым.
Сестренке Машеньке было четыре года, и ей не с чем было сравнивать свою теперешнюю жизнь — какие могли быть у нее воспоминания? Петьке было тяжелее, он помнил многое: лето для него было бесконечным праздником — дача, речка, неспешный деревенский быт; зима тоже несла свои удовольствия — снеговики и снежные крепости, катанье с гор, игра в снежки, ну и конечно, Новый год — слепящий разноцветный праздник…
Теперь был лишь постоянный холод и изнуряющее, ни на минуту не проходящее желание — есть, есть, есть. Квартира была большой, пустынной, но для них хватало малого уголка — оба жались ближе к печке-«буржуйке», дающей так мало тепла!
Когда мать еще ходила на работу и они оставались вдвоем, казалось, что все это скоро пройдет, что это нелепый, затянувшийся сон. Но сон не кончался, он становился все страшнее, безысходней.
Последнее время мать все больше лежала на кровати. Всю деревянную мебель в квартире съела ненасытная «буржуйка». Когда они втроем ходили на Неву за водой, волоча тяжеленные санки с привязанным к ним баком, то старались не пропустить ни единой веточки, щепочки, сучочка. Но чаще ничего не находили, и в топку пошли дверные косяки, щепа от подоконников, даже книги, которые поначалу мать боялась трогать.
Еще более жестоким и страшным, чем мороз, был наступающий голод. Порции хлеба сокращались, их уже не хватало. Кусочек хлеба, полученный по карточке, мать делила на четыре части. Две из них она сразу отдавала Машеньке и Пете, одну съедала сама, другую прятала про запас — вечером дети получали еще по осьмушке. Но как этого было мало! Все припасы давным-давно кончились, и рассчитывать больше ни на что не приходилось.
Этой зимой Петька перестал быть ребенком. Прежние детские игры и забавы стали чем-то далеким и забытым. Жизнь теперь состояла из постоянного ожидания. Он не очень-то разбирался в обстановке на фронте, не понимал толком слова «блокада». Но в том, что наши непременно победят, он был уверен, он ждал этого часа и дня. Тем более что где-то там, далеко, воевал с врагом и его отец. Отца он, в отличие от Машеньки, помнил хорошо: большой, под потолок, в хрустящей гимнастерке и блестящих, со сжатыми гармошкой голенищами, сапогах. Перед Петькой, как наяву, стояло круглое улыбающееся лицо, серые смеющиеся глаза. Петька знал, что его папа командир Красной Армии, и очень этим гордился. И мама была когда-то такой же веселой, румяной, но тогдашний ее облик выпал из Петькиной памяти, ведь она была постоянно рядом, менялась постепенно, на глазах, и поэтому перемены были не слишком заметны. Тем более что так теперь выглядели все: и они с Машенькой, и соседи, и прохожие на улицах. Те, что были еще живы… Но отец? Нет, отец должен был оставаться таким же здоровым и сильным, чтобы поскорее разбить фашистов и вернуться к ним и спасти. И принести с собой все то радостное и доброе, что было при нем в далекой, довоенной жизни.
Мать старалась как-то развеселить детей. Но ей это плохо удавалось. Даже улыбка, которую она пыталась изобразить, больше походила на гримасу боли и страдания. Казалось, что на лице были одни глаза в черном полукружье, а щеки провалились. Петька видел, что маме приходится тяжелее, чем им с Машенькой. Видел, но что он мог поделать?
Однажды мать сказала, как будто ни к кому не обращаясь:
— Больше нам топить нечем.
И ушла к соседям. Ее с полчаса не было. Потом она пришла, с усилием волоча за собой деревянную табуретку. На то, чтобы отломать одну ножку, расщепить ее, ушло полтора часа. После этого мать обессиленно упала на кровать и не вставала до утра.
Табуретку удалось растянуть на три дня. В квартире становилось все холоднее. Но это можно было бы вытерпеть, если бы не пустой, сведенный судорогой желудок. За последние дни Петька от голода несколько раз терял сознание. Его отпаивали водой, но от нее только набухал живот, а насыщение не приходило. Все чаще ему вспоминался отец. «Ну где же ты? — молил Петька. — Почему тебя так долго нет?!» Он знал, что словами делу не поможешь, но… А что но? На кого еще ему было надеяться? Он припоминал все подробности довоенной жизни, и однажды, когда мать с сестренкой спали, он вспомнил: отец, вернувшийся с учений, пропыленный, усталый и загорелый, подхватывает его на руки, обнимает, целует, потом подбрасывает вверх — раз, еще раз… Петька визжал от восторга, взлетал под потолок в коридоре к антресолям, падал и снова взмывал ввысь… Отец поставил его на пол, быстро вытащил какой-то сверток из своего маленького фанерного чемоданчика и ловко забросил его на полку. «Пускай полежит, отдохнет до следующего раза!» — сказал он и, подхватив Петьку на руки, пошел в комнату.
Через месяц началась война.
Петька помнил, что отец ушел без чемодана, в его руке был вещмешок, большой, туго набитый. У него мелькнуло: «Будет чем топить, будет. Пускай и ненадолго хватит, пусть на день всего. Но хоть день в тепле!» Он выбежал в коридор. Антресоли были высоко. Мать с сестренкой будить не хотелось. Но даже если были бы в доме стул или табурет, он все равно не дотянулся бы с них до такой верхотуры. У Петьки оставалась одна надежда — на железную стремянку, стоящую в углу коридора. Не раздумывая, он бросился к ней, вцепился обеими ручонками в леденящий металл. Все было бесполезно, стремянка не поддалась. Петька понял, что ему ни за что не сдвинуть с места. Он отошел и уселся на корточках у стенки. И теперь со стороны ясно увидел, что если бы он дотащил ее до антресолей и вскарабкался наверх по скользким ступенькам-прутьям, его роста еле-еле хватило бы на то, чтоб кончиками вытянутых пальцев достать до нижнего края заветной полки.
Просидев в коридоре с полчаса, Петька вернулся в комнату. Будить мать он не решился. Он прилег рядом с сестренкой на ворох одежды, набросанный неподалеку от «буржуйки», накрылся с головой старенькой маминой шубой и постарался заснуть. Эта ночь показалась ему самой длинной. Да и не знал он раньше, что они могут тянуться так долго. Обычно ночь пролетала незаметно — стоило закрыть глаза, а откроешь их, за окном уже светло.
Утром он долго не мог разбудить маму: тянул ее за рукав, шептал на ухо: «Мама, мама, ну проснись, ну что ты?..» И чувствовал, что у него не хватает сил. Проснувшаяся от Петькиной возни Машенька бросилась помогать брату, пронзительно крича что-то в лицо спящей. Петька сообразил, что он напугал сестренку, но, вместо того чтобы успокоить ее, сурово пригрозил, помахав перед Машиным носом рукой в варежке: «Тише ты, как сирена прямо воешь!» Маша унялась.
Мать сбрасывала дрему.
— Ну что вы, что вы? — тихо произнесла она. — Проголодались? — и обессиленно вздохнула: — Уж скорее бы все кончалось!
Петька не слышал последней фразы, он уже говорил о своем: про чемодан, антресоли, лестницу… До матери его слова доходили с трудом. Но когда она поняла, встала.
— Погоди, — сказала, будто отмахиваясь от Петькиных причуд, — потом, сынок, — и, опустив голову, достала что-то из-под подушки, — сегодня тебе одному за хлебом идти придется. — Она протянула сыну карточки, помолчав, добавила: — Ты дождись, пока Леонид Семеныч соберется, с ним пойдешь.
Леонид Семенович, который отдал свою табуретку, был их соседом. Петьке он казался страшным, дремучим стариком, мрачным и неразговорчивым. Идти с ним не хотелось, но ослушаться маминого приказа он не мог.
Сосед собирался долго. Кряхтел, охал, строго смотрел на Петьку из-под мохнатых бровей, качал головой. И Петька не понимал еще, что сердился-то старик вовсе не на него. Уже перед самым уходом сосед вытащил из кармана кусок сахара, сунул его Петьке в руку.