Хруст снега возник вдалеке, кто-то торопливо шел со стороны Березовой рощи. Шаги все приближались. Из полумрака вынырнула на свет невысокая фигура, тускло заблестела кожанка. Гаврилин быстро шел к остановке, махал на ходу рукой. Калинин стоял и смотрел на него.
— Опоздал, — сказал Гаврилин, находясь уже в нескольких шагах. — Хотел…
Он не успел договорить, что он хотел. Молочного цвета «Жигули», проезжавшие мимо остановки, вдруг резко вывернули на пешеходную дорожку, пронзительно взвизгнули тормоза. Калинин невольно отпрянул, на миг потерял из виду Гаврилина. Когда снова посмотрел, двое парней крепко держали его за руки. Не успел даже заметить, как они оказались рядом, — так быстро все произошло.
К остановке плавно подкатила темная «Волга». Шинкевич и капитан в милицейской форме вышли из нее, быстро направились к Гаврилину. Капитан на ходу машинально захлопнул распахнутую настежь дверцу «Жигулей».
— Что, Гаврилин, оборотня думал сыграть? — сказал Шинкевич.
— Не имеешь права, начальник, хватать. Присвоил имя, тут нет преступления.
— Права? — усмехнулся Шинкевич. — Не тебе о нем говорить. Пошарь-ка у него на поясе, Саша.
Гаврилин дернулся было при этих словах, но гримаса боли пробежала у него по лицу, он обмяк.
— Спокойно, — предупредил капитан, расстегнул пуговицу на кожанке Гаврилина, вытащил из-за пазухи пистолет.
— Значит, опять за старое, — сказал Виктор Брониславович, беря из рук капитана оружие и поднося близко к глазам. — «Вальтер». Конечно, он. А врал, выкинул.
— Все равно не скажу, где прятал, — выкрикнул вдруг Гаврилин. Наручники уже сковали ему руки.
— Да не нужны твои тайны, — со вздохом сказал старый полковник. — Скорей бы ты вместе с ними убирался со свету.
Послышались голоса. От рощи к остановке, переговариваясь, шли женщинах мужчиной, между ними, держа обоих за руки, — ребенок. Следом были еще люди. Вдалеке на дороге показался троллейбус.
— Ну все, в машину, — сказал Шинкевич. — Незачем его людям показывать.
Василий ТравкинЛЕСНИЧИХА
Сойдя с крыльца и окинув быстрым и зорким взглядом лежащие окрест Семеновки леса с кой-где желтеющими прогалами созревших полей, Зинаида остановилась и замерла. Солнце поднималось над увалистыми холмами заречья, и в его свете розоватое марево испарений зыбко клубилось, стушевывая знакомые очертания просторов.
Схватившись за прохладные, слегка отпотевшие перильца, жадно вдыхая свежий воздух, подслащенный солодеющей в копешках отавой, Зинаида упоенно смотрела в текучие дымчатые дали.
Но это благостное настроение держалось лишь какую-то минуту. Отчего-то охватывала подспудная тревога, наполнялось заботой сердце. Вглядываясь в этот сосущий душу лесной окоем, она думала: «Все ли там ладно? Порядок ли? Все ли идет своим чередом?..»
Григорий, муж ее, невысокого росточка мужичок, сухой и подвижный, вывел из сарая заседланную Лысуху. Кобылка косила в прогон оранжевым глазом, перебирала нетерпеливо мягкими дряблыми губами, она понимала: сегодня ей шагать и шагать по тихим, вольно петляющим тропам и проселкам.
Григорий передал повод и отступил, приглядываясь к седлу.
— Вернусь, наверно, опять поздно. Поеду «большим кругом», — сказала Зинаида, достав сапогом стремя.
Григорий услужливо подскочил, поддал широкой ладонью, и Зинаида живо влетела в седло.
Лысуха, ощутив знакомую тяжесть, переступила, встряхнула седеющей гривой.
Григорий подал полинялый зеленый плащ, полевую брезентовую сумку, маленький зачехленный топорик.
— Дай еще и мешишко, какой гриб попадется. Ну вот. Теперь, кажись, снарядилась, — успокоенно сказала Зинаида, закидывая ремень сумки через плечо. Но во взгляде ее, в потерянно перебирающих поводья руках, в самой позе угадывалось волнение.
Она тронула лошадь, но тут же остановилась. Всегда вот так у нее: собирается — молчит, ничего не вспомнит, а как отъедет — пойдут наказы.
— Копешки-то растряси, растряси — подсохнут.
— Чего говорить… — угодливо кивал Григорий.
— В печи-то простокваша. Посмотри. Как свернется, сдвинь на шесток. В сельнике рябина в корзине, высыпь на подволку. А картошку будешь копать — в подвал не таскай, пусть полежит на солнце, поветряет…
Григорий послушно поддакивал. Он понимал: жена уезжает на весь день, дело ответственное — служба; мало ли с чем столкнется, все бывало в этой глухомани — сам переживал всегда за нее, — пусть хоть за дом будет спокойна.
Спустившись прогоном к Шаче и переехав брод — чисто, хрустко проскрипел под копытами камешник, — Зинаида вспомнила еще одно дело: сменить бы воду в кадушках с отмачивающимися чернушками. Поднявшись на берег, она оглянулась: Григорий все стоял на нижней ступеньке. Кричать — далековато, не услышит, и Зинаида тронула Лысуху — может, сам догадается.
Теперь ее взгляд устремился к лесу. Опять она подумала: как там? Чем он ее встретит? Может, что нарушено?
По долгу службы она старалась сдерживать боевой пыл подкатывающих к лесу на автомашинах гуляк и промысловиков. Но, замечая в каждый свой обход какие-то приметы буйно погулявших по угодьям «любителей природы» — черные блюдца кострищ с раскиданными головнями и подпалинами сосенок, выжженные поляны, укатанные «лежбища» с оставленными консервными банками и пузатыми бутылками, черничные кусты, выдранные с корнем, разоренные муравейники, порубленную и замятую в колеях, перемолотую колесами молодую поросль, — Зинаида удрученно сникала. Ей становилось стыдно: вот, дескать, надеются на нее, платят ей деньги, но порядка нет, наезжающий народ чувствует себя в этом мире как в своем подворье. Зинаида терялась. Но и самолюбие поднималось в ней. Она вдруг чувствовала себя оскорбленной: заявились в ее владения, напакостили, погодите у меня!..
Тропа рассекала спутанное овсяное поле. Лысуха, выгнув шею, на ходу успевала набирать шелестящие пучки стеблей, рвала их с корнем и звучно хрумкала, пришлепывая губами. В конце поля на луговинке стоял обтесанный межевой столбик с надписью: отсюда вела Зинаида отсчет своим «кварталам».
Она могла повернуть влево в сухозвонные сосняки и старые сечи, могла поехать прямо к шоссе, пересечь его и двигаться мелколесьем по обочине, но Зинаида взяла вправо — предстоял затяжной путь по взгорьям окраинного «большого круга».
Некоторое время ехала опушкой, но, миновав заросший багульником и уже высохшей таволгой овражек, круто повернула Лысуху в лес.
Пригибаясь под темными, чутко шелестящими осыпающейся хвоей сводами елей, пробралась на обширную поляну с рядами ершисто растопыренных сосенок и возле крайнего деревца, у воткнутой высокой рейки с годовыми промерами роста, достала карандаш, отчеркнула рейку на уровне вершины, пометила: «10 сентября 1983 года».
Хорошо поднялись сосенки, на целых два вершка. Да и как им было здесь не расти: междурядья обкошены, вездесущий ивняк порублен и сложен в кучи, приствольные круги взрыхлены — целую декаду с Григорием торчали на делянке.
За посадками рыжела болотника. Лысуха, вздрагивая кожей, выбралась из воды на кочковатик, рассекла грудью ивняк и вышла к полю. И здесь пластался жиденький, с поникшими метелками овёсец. За полем стояла Нечайка, деревенька в три дома.
В огороде крайней подслеповатой избы — окна наполовину заложены ватой, войлоком — копошилась старуха Марфа Андреевна Коптева, по прозванию Зернышко.
Зинаида подъехала к тыну. Старуха живо выпрямилась — маленькая, крепкая, какая-то ядреная. Лицо тоже крепкое, гладкое, румянец во все щеки. Во всем ее облике — простота и значимость. Какие, мол, еще хитрости-премудрости, живу прямо, открыто и ничего другого не знаю. Одним словом — «зернышко».
То ли на третий, то ли на четвертый год после войны жал рожь в Нечайке эмтээсовский комбайнер. Марфа же пасла скотину. Она, выйдя замуж уже тридцатилетней за безногого Мотю Коптева, рядилась в пастухи. Как только комбайн выстриг поле с одного краю, Марфа пустила коров, сама пошла по рубчатому овальному следу. Но тут же остановилась, как-то растерянно оглянулась, опустилась на колени, пошарила по земле ладонями, опять же растерянно поднялась, постояла и вдруг припустила по полю. Комбайнер, увидев размахивающую руками, что-то заполошно выкрикивающую пастушку, остановился, сошел на, землю.
— Зернышко, зернышко теряешь. Ты посмотри, где-то дыра! Видишь, зернышко!.. — Она раскрыла кулак, на ладони лежали крупные, восковато блестящие зерна.
Комбайнер засмеялся, полез на площадку.
— У хлеба не без крох! — крикнул он с высоты, и комбайн тронулся.
Наголодалась Марфа за войну, хватила горюшка. В семье старшая, а за ней целый выводок — шестеро. Отца убило в начале войны под Киевом. Она вместе с матерью и двумя сестренками ломила в колхозе, все зимы — на лесоповале, а ела-то чего? Об этом и вспоминать жутко, слеза пробивает. А тут растерянное по жнивью зерно… Запомнился тот случай людям: видишь ли, зернышко обронили… подметила!
— Значит, в обход, Зинаида Матвеевна, — говорила старуха, растопырив заскорузлые ладони. — А я вот копаюсь, начала. Одной-то неуправно. Картоха ноне уродилась хорошая.
— Когда у тебя не родилась-то, Марфа Андреевна, скажи? Как крот носом в землю упираешься все лето. Еще бы!..
— Да уж чего, с малых лет так. Только и умеем с землей валандаться, больше ни на что негожи, — даже как бы виновато улыбалась старуха.
— На сдачу-то не записалась?
— Это чего? — навострилась Марфа Андреевна. — Про сельсоветского закупщика-то? Приходил, приходил. Вчерась. Говорит, не сдашь ли центнера два — трудное положение с планом. Нет, милая, отказала. Нет, говорю, дочерь заберет, сын. Побираются, и не стыдно. Старуха им картошку подавай. А сдашь в колхоз — сгноят. Кажную весну из хранилища бульдозером в овраг. Целые сусеки. Глаза бы не смотрели!..
— А я вот записалась, настоял: давай да давай!
— Тебе как же, на казенной работе…
Зинаида, почувствовав снисходительную нотку в голосе старухи, перевела разговор: