Восхождение в Согратль — страница 11 из 24

Тем не менее я вылез.

— Смотри, — указал на противоположный склон ущелья Ахмед. — Видишь, там набиты тропинки? Уже стерлись, но еще можно разглядеть…

— Да, вижу, — сказал я.

По темно-серому твердому камню будто гвоздем были процарапаны едва заметные узкие тропки, поднимавшиеся, как казалось, от воды. Но на самом деле, пробиты они были в те времена, когда вода в ущелье не стояла так высоко. Ведь никакой ГЭС не было и в помине. Видимо, поднимались с самого дна ущелья.

— Это тропы, по которым имам Шамиль проводил свои войска, — сказал Ахмед.

Тропки были столь узки, что невозможно было представить движение по ним армии. И тем не менее. Теперь понятно, почему Шамиль внезапно объявлялся там, где его меньше всего ждали…

Архитектурным украшением плотины был рукотворный утес, на котором была начертана «молитва горца», и высокая башня, на которой была единственная надпись: «Андалал».

— Али просил, чтобы я рассказал тебе об Андалале, — сказал Ахмед. — Но лучше меня это сделает наш несравненный специалист… Магомед!

Нечто большее, чем уважение, было выражено этим восклицательным знаком.

За этим мы и едем в Согратль — в бывшую столицу Андалала…

И, тем не менее, я, конечно, не удержался от расспросов. И так впервые узнал о горских «вольных обществах». Оказывается, помимо ханств, уцмийств и нуцальств в горном Дагестане существовало более 60 вольных горских обществ, в которых никогда не было правящей аристократии и правление избиралось демократическим способом. Как анархист, я питаю особый интерес ко всем формам самоуправления народа, хотя и знаю, как они редки. Редки даже следы, даже память о них. Однако те формы самоуправления, которые существовали на Кавказе, были совсем «свежими». И поистине, они не имели аналогов в мире — ни по территории, которая подчинялась их влиянию, ни по основательности традиции, их питающей. В Андалальское вольное горское общество входило тринадцать селений. От каждого селения избирался достойнейший из достойных — кандидат на должность кадия[15]. Всего тринадцать человек. Потом составлялись группы выборщиков от каждого селения и каждый кандидат был им представлен: вот сагратлинский представитель, вот его заслуги, вот свидетельства учености, вот, наконец, его слово… А это — представители из Чоха, из Гуниба… Выборщики терпеливо выслушивали, совещались и в конце концов избирали кадия. История распорядилась так, что все кадии андалальского общества были из Согратля. Потому Согратль и считается столицей Андалала…

Я был потрясен. Мысли схлестывались в моей голове. Теперь я понимал, почему непобедимым казался Шамиль, имея армию вольных стрелков, никогда не ведавших никакой, а в особенности чужеземной, власти над собой…

Слева в ущелье промелькнул красиво прилепившийся к отвесной стене горы аул: это был Чох.

Мы давно ехали по территории Андалала. До Согратля оставалось не больше десяти километров.

Я смотрел во все глаза. За шумом мотора я едва разобрал слова Ахмеда:

— Сейчас мы возродили общество. Пока что только в Согратле.

— И мы сможем поговорить с кем-нибудь из этого общества?

— Да мы давно уже с тобой говорим, — сказал Ахмед.

— В каком смысле?

— В том смысле, что сейчас я избран руководителем общества…

VIII. Магомед Ахтуханов и Надир-шах

Машина переехала мост и по крутому серпантину взобралась сразу в центр Согратля, к площади перед мечетью. Здесь дорога закончилась. Выше в горы в этих местах путей не было. Со скамейки встал высокий, лет шестидесяти пяти человек, в своей шерстяной шапочке чем-то неуловимо похожий на протестантского пастора. Это и был поджидавший нас Магомед — бывший директор местной школы, знаток согратлинской старины и хранитель местного музея.

Пока мы поднимались, я совершенно не разглядел селение, потому что с одной стороны всегда была отвесная, будто специально сколотая стена горы, а с другой — крыши порядков, которые располагались ниже дороги. Теперь я огляделся: площадь перед мечетью. Мечеть большая, с высоким минаретом, кажется, перестроенная. От нее в четыре стороны расходились узкие, мощеные камнем улочки. Дома, в основном двухэтажные, тоже были сложены из хорошо обтесанного желтого, с черными подпалинами, камня размером в два кирпича. Больше похоже на небольшой средневековый городок, чем на селение вроде Гала. Мы поднялись по ступенькам, нырнули в какую-то арку, дальше я стал было поворачивать влево: там была узкая живописная мощеная улочка и дверь, к ручке которой был привязан черный ослик с бежевыми очками вокруг печальных глаз, но Магомед позвал меня в другую сторону — тут тоже была узкая улочка и какая-то марокканская цветовая нарезка: белые стены, синие двери, над дверями — латунные таблички с арабской вязью — перечнем колен живущего в доме рода — и опять белые стены, синие двери, синие окна. Куча хвороста, угодившая в кадр, подтверждала, что мы находимся не в марокканском фоторепортаже журнала National Geographic, а в стране, требующей много хвороста и, значит, много тепла. Внезапно под ногами блеснула золотистая солома, запахло хлевом, и по правую руку вдруг открылись — как показалось мне — древние каменные сараи с кизяком, сушившимся под крышей на затянутом сеткой втором этаже. Кизяк — это главное топливо любого степного кочевья, любого поселения в горах. По крайней мере, в старое время. Я пригляделся. Кизяк я видел разный: сушеный лепешками и предварительно порезанный квадратами. Но здесь он походил скорее на прессованный табак или на темные, бурые, сильно смешанные с соломой сырцовые кирпичи. Может быть, такое впечатление создавалось потому, что он был уложен аккуратной кладкой, издалека напоминавшей грубую шерстяную вязку. При этом брикеты были совершенно ровными, ибо, как я догадался, предварительно были раскатаны каменной «скалкой» диаметром со средней толщины бревно.

— О черт, какой кизяк! — потеряв всякую осторожность в выражениях, воскликнул я, доставая фотоаппарат.

— Да, это кизя-ак! — одобрительно подтвердил Магомед. — Осталось совсем мало людей, которые еще умеют делать настоящий кизяк… — он помолчал, как будто считая. — Пять или шесть хозяйств.

Я сразу обратил внимание на слово «хозяйств» — язык сам выдал себя, сама архаика подобного словоупотребления: в Согратле «хозяйством» частенько называли семью, в том числе и городскую, давно переставшую быть единым хозяйственным организмом, как это было в патриархальные времена.

Дом Магомеда располагался в верхнем порядке; может быть, даже в последнем ряду домов под вершиной, и выстроен был заведомо позже, чем дома из желтого камня в центре. Это был обычный двухэтажный дом, встроенный в линию таких же домов: в первом этаже помещение для скота или для птицы, на худой конец, просто кладовая, второй этаж — куда поднималась наружная лестница — жилой. Кухня, гостиная и две небольшие комнаты. На площадке лестницы перед входом в дом стояла обувь, но вообще-то вид отсюда открывался отличный: белые занавеси Большого Кавказа все так же маячили вдалеке, как и в Хунзахе, только были, кажется, дальше.

Патимат, жена Магомеда, уже накрыла для нас чай перед открытым окном гостиной с видом на горы. Ну, а поскольку давно минуло время обеда, на стол были выставлены все яства, которые были в доме: пресная брынза, хлеб, мед и похожий на черное масло урбеч[16], и главное блюдо — традиционный мясной хинкал.

Мы, как того требует обычай, умылись с дороги и я, наконец, с удовольствием втянул крепкого чаю. Завязался разговор. Магомед говорил удивительно: ясно, аргументированно, четко, будто читал по книге, написанной хорошим автором. Через некоторое время я, слушая его, осознал, в каком месте происходит наше чаепитие. Прямо в окно, не вставая из-за стола, можно было увидеть на противоположном конце ущелья, на вершине одной из гор, крепость или развалины крепости. Это укрепление было выстроено еще во времена Кавказской войны по приказу Шамиля. Здесь двадцать лет спустя после его добровольной сдачи сражались до последнего против царских войск согратлинские повстанцы 1877 года, неудачно попытавшиеся вновь поднять на джихад вольные горские народы. Если же выйти на площадку над лестницей, то оттуда открывается вид на еще один памятник — посвященный разгрому в решающем сражении почти невероятного по мощи врага — персидского шаха Надир-кули. И все это сражение можно было нарисовать пальцем или взглядом прямо на склоне горы, видной с Магомедова «балкона». Чтобы русский читатель мог лучше представить себе, в каких обстоятельствах происходило наше чаепитие, нужно вообразить себе площадку, с одной стороны которой было бы видно Куликово поле, а с другой стороны — поле Бородинское. То есть места, где в полной мере проявился неукротимый дух и мужество народа.

— Вам, наверное, известно, — продолжал меж тем Магомед, — что Надир-шах — он был политическим деятелем и государственным строителем такого масштаба…

Если поставить на стол хорошо округлившуюся тыкву и положить рядом маковое зернышко — то будет проще представить «масштаб соответствия» тогдашней Персии и Андалала. И хотя Надир-шах поперхнулся-таки этим зерном на склоне горы, видной, как на ладони, и андалальскому обществу действительно принадлежит в этой победе выдающаяся роль, я позволю себе сделать о шахе Надире несколько замечаний, помимо тех, что сделал Магомед во время своего рассказа.

Надир-шах был из той породы благодетелей человечества, которых принято называть «завоевателями». Причем завоевать он хотел ни много ни мало, а весь мир. А это, извините за прямоту, диагноз. Правда, в представлении шаха Надира «весь мир» означал изнутри Персии примерно то же, что это сочетание слов значило для Кира, Ксеркса, Дария I и других воинственных персидских владык античного времени, для которых существовали довольно четко очерченные края Ойкумены: Малая Азия, Средняя Азия, Закавказье, Афганистан, Индия. Единственное новшество было, пожалуй, в том, что шах Надир дипломатическими усилиями добился выгодного мира с Россией, по которому она в 1735 году вывела свои войска с прикаспийских земель, отдав Баку и Дербент во власть Персии. Он желал владеть Каспийским морем (чего до него не добивался ни один завоеватель) и пригласил англичан для постройки на Каспии военного флота. Это почти наверняка привело бы его к столкновению с Россией, но он был настолько самоуверен, что думал, что без труда заберет у нее по крайней мере один нужный ему город — Астрахань. Во всем остальном он действовал стереотипно: в 1733 и 1735 годах наголову разбил турок, принудив их к возвращению всех прежде завоеванных у Персии провинций, включая Азербайджан; в 1737 году вторгся в Афганистан и разметал афганцев, считавшихся «непобедимыми». Из них же составил он ядро своего непобедимого войска, с помощью которого с примерной жестокостью усмирил восставший было Дербент, задавленный шахскими податями. Говорят, что у оставшихся в живых мятежников он повелел вырвать в назидание один глаз, сто семей из мятежного города он выслал в глубь Персии и собирался вовсе заменить население города на более благонадежное. Но завоевателю, решившемуся покорить весь мир, надо было выбирать, что делать: рвать глаза мятежникам или строить империю, не имеющую себе равных. В 1738 году Надир-шах через Герат вошел в Индию и наголову разбил войско Великих Моголов. Когда в Дели начался мятеж, он просто велел своему войску, не отвлекаясь на такие мелочи, как глаза, вырезать 200 000 его жителей. Из Индии он привез несметные сокровища, в том числе знаменитый «Павлиний трон», для которого самое время было построить подходящий дворец в любимой им крепости Келат.