Становление периферийных цивилизаций в Индии, Греции и Китае в 1700-500 гг. до н. э.
А. ВВЕДЕНИЕ
В течение нескольких столетий, следовавших за вторжением варварских племен в бронзовом веке, постепенно сформировались три новые цивилизации Евразии.
В Индии и Греции, на окраинах древнего цивилизованного мира, новые цивилизации немало заимствовали у индских и минойских предков, обитавших ранее на этих землях, что-то от варваров, этих предков покоривших, и от соседних цивилизаций Среднего Востока. Однако ни различие корней, ни различие элементов, составивших основу индийской и греческой культуры, не препятствовали, а скорее способствовали проявлениям их подлинной самобытности. Мало-помалу становившаяся все более однородной цивилизация Среднего Востока оказалась окруженной и в Индии, и в Греции территориями с новым и разнообразным укладом жизни. В тот же период на восточной оконечности Евразии, в Китае, зарождается новая, третья цивилизация. Китай был значительно сильнее изолирован от столкновений с варварскими племенами, чем Индия или Греция, но эта изоляция никогда не была полной. Китай уже с середины II тыс. до н. э., пусть лишь изредка и частично, включился в процесс евразийского взаимодействия и взаимопроникновения культур.
Для каждой из этих вновь образовавшихся цивилизаций своего рода отправной точкой послужили нашествия варварских племен в XVIII в. до н. э. и последующих столетиях. Все три цивилизации появились благодаря взаимопроникновению культур местных земледельцев и завоевателей, вторгшихся на колесницах в их земли. Таким образом, общность многих характерных особенностей этих параллельно возникших культур не простое совпадение. VI в. до н. э. был свидетелем начала жизненного пути Будды и Конфуция и появления ростков рационалистической философии в Греции. К 500 г. до н. э. в Индии и Греции были уже развиты важнейшие социальные институты: кастовая система (возможно) и (определенно) города-государства (полисы). В Китае, по-видимому, из-за сравнительной изолированности этой страны развитие социальных институтов происходило медленнее, так что родовые и государственные бюрократические отношения в развивающейся китайской цивилизации попадают в центр внимания лишь с воцарением династии Хань (202 г. до н. э.).
Разумеется, последующий рост благосостояния и совершенствование общественного устройства в Индии, Греции и Китае повлекли огромные перемены. Тем не менее к 500 г. до н. э. важнейшие направления развития и в Индии, и в Греции были уже определены и почти полностью наметились характер и пути развития китайской цивилизации.
В развитии культуры едва ли не до этой самой поры Средний Восток прочно удерживал первенство во всей ойкумене. В период, предшествовавший персидским войнам, архаическая греческая культура немало переняла у Востока. Расцвет самой греческой культуры снизил ее восприимчивость к чудесам и премудростям Востока. Влияние Среднего Востока на культуру Индии куда более предположительно, но искусство обработки железа и алфавитное письмо почти наверняка проникли в Индию из более древнего центра.
Что касается Китая, то это особый случай, но лишь до некоторой степени. Огромные пространства, занятые степями, горами и пустынями, создавали значительные препятствия для развития связей между долиной реки Хуанхэ и Средним Востоком. Прямые и регулярные контакты между странами, разделенными Центральной Азией, установились лишь в I в. н. э., когда мощные военные империи, возникшие на территориях Китая и Ирана, проложили через оазисы Центральной Азии Великий шелковый путь. Морской путь, соединявший Средний Восток с Грецией и Индией, похоже, не позволял в I в. до н. э. связать Китай с Индией и Средним Востоком. Поэтому на той стадии, когда китайская культура еще только складывалась и была восприимчива, из западной части Азии в восточную проникали лишь те элементы культуры, которые могли быть перенесены неразвитыми и воинственными варварскими племенами: бронзовое оружие и конные колесницы. Более тонкие материи, такие как алфавит, были не по силам варварам и не преодолели географические барьеры. К тому времени, когда барьеры были разрушены, а произошло это во II в. до н. э., и китайцы смогли познакомиться с принципом алфавитного письма, их язык и привившиеся традиции закрепились настолько, что алфавит уже не смог вытеснить иероглифическую письменность.
Таким образом, культура Китая изначально подвергалась влиянию модели цивилизации Среднего Востока в гораздо меньшей степени, чем культура Индии или Греции. Поэтому развитие цивилизации после 1500 г. до н. э. шло скорее двумя, чем четырьмя путями. Культуры Среднего Востока, Индии и Греции образовывали единый географический континуум из трех основных сегментов и объединяющих их путей. Между тем китайская цивилизация стояла особняком и оставалась изолированной на Дальнем Востоке. Последующее развитие исторических событий показало, однако, что жизненный уклад, сложившийся в Индии и Греции в 500 г. до н. э. в результате взаимопроникновения культур, сравним по уровню развития и исторической значимости со средневосточным прототипом и с укладом в отдаленном Китае.
В этом можно различить двойное биение пульса истории на больших исторических отрезках времени. В эпоху цивилизаций речных долин культура Месопотамии ускоряла и стимулировала развитие культур Египта и Индии, пока не был достигнут тот уровень совершенства и гармонии, при котором дальнейшее заимствование извне стало естественно сходить на нет. Около тысячи лет, между 2700-м и 1700 г. до н. э., прошло в условиях примерного равновесия, а развитие цивилизаций в Месопотамии, Индии и Египте шло разными путями, подчиняясь собственным внутренним импульсам. Баланс мировых сил менялся медленно вплоть до завершающих веков III тыс. до н. э. и первых веков II тыс. до н. э., когда началось развитие общественных формаций на орошаемых дождями землях, особенно на территориях, граничащих с Месопотамией. Однако явный упадок древних цивилизаций речных долин начался лишь после 1700 г. до н. э., когда населявшие соседние степные территории и вооруженные по последнему слову техники того времени варвары вторглись в пределы древнейших цивилизаций.
Как уже говорилось в предыдущей главе, хаос и разрушения, причиняемые вторжениями варваров, послужили толчком к медленному образованию на Среднем Востоке космополитической цивилизации. В ту же эпоху на окраинах земледельческой Евразии, в Северной Индии, Греции, в Северном Китае формировались другие культуры с другим укладом жизни. И точно так же, как культура Древнего Египта и культура долины Инда получила значительный стимул от спорадических контактов с Месопотамией, величественная культура Среднего Востока в 1700-500 гг. до н. э. стимулировала усилия народов Индии, Греции и Китая к созданию новой цивилизации. К 500 г. до н. э. важнейшие черты всех периферических цивилизаций уже сформировались. И потому, что это уже происходило в III тыс. до н. э., на территории всей ойкумены установилось эффективное, хотя и неустойчивое, политическое и культурное равновесие. Возросли географические масштабы развития и увеличились временные периоды. В эту эпоху равновесие культур продолжалось без малого две тысячи лет до тех пор, пока экспансия Европы в новое время не нарушила исконный баланс в мире.
Б. ФОРМИРОВАНИЕ ИНДИЙСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ
История Индии до 500 г. до н. э. покрыта мраком. Результаты археологических исследований полны пробелов, и до последнего времени научное изучение литературных источников носило преимущественно узко филологический характер. Гимны и ритуальные тексты Вед и связанной с ними литературы проливали лишь слабый свет на вопросы, интересующие историков. Дошедшие до нас эпические поэмы и книги «преданий» содержат лишь описание генеалогии царей и сказания о героях, да и они дошли до нас в той форме, в которой были записаны в начале христианской эры. Остатки подлинных сведений о многовековой истории скрыты в этих текстах под спудом церковного благочестия и приводят к невероятной путанице из-за полного отсутствия хронологии.
Лишенный хронологических вех туман древней истории Индии создает серьезные препятствия для историков-исследователей. Ведический канон, по-видимому, обрел свой нынешний вид после 600 г. до н. э.[269], но едва ли можно узнать точно, когда была создана та или иная его часть. Поскольку ведическая литература принадлежала к устному виду творчества, она претерпевала значительные искажения, передаваясь изустно из поколения в поколение, от учителя к ученику[270]. Языковые формы Вед остались застывшими с тех самых пор, как стали считать, что тщательное сохранение древнейших словесных конструкций — непременное условие действенности ритуала. Потому и язык Ригведы, составляющей основу ведической литературы, вполне единообразен. Нет никаких лингвистических критериев, которые позволяли бы отличить ранее созданные тексты от более поздних[271]. Таким образом, Веды, хотя и дают пищу филологам, историку представляются унылой трясиной.
Тем не менее некоторые вехи древнейшей индийской истории вполне различимы. Непосредственные последствия нашествия ариев свидетельствуют, что это была героическая эпоха, сравнимая с микенским периодом в истории Древней Греции. Можно не сомневаться, что никакие Микены при раскопках в Индии не были и не будут найдены, поскольку нет никаких письменных свидетельств того, что арии строили фортификационные сооружения из камня или кирпича. Но события величайшего индийского эпоса «Махабхарата» концентрируются вокруг истории войны между двумя коалициями высокородных колесничих. Их боевые действия, вполне в духе «Илиады»[272], представляют собой рукопашные поединки, во время которых боги время от времени являются, чтобы словом или делом помочь «своим». Подобные эпизоды «Махабхараты», описывающие боевые действия такого рода, могут быть восприняты как литературное отражение событий аристократической воинственной и варварской эпохи. Однако конкретные события, которые, возможно, и послужили основой для эпической поэмы, не могут быть восстановлены. Более того, текст приобрел окончательную форму после столь длительной эволюции, что «Махабхарата» ни в коей мере не может считаться надежным источником конкретной исторической информации[273].
В героическую эпоху высокородные колесничие господствовали и на поле боя, и в политике, но к VI в. до н. э. они свое господствующее положение утратили. Зная эволюцию военной тактики и социальной структуры на Среднем Востоке и в Европе, можно предположить, что причиной этого стало появление оружия из железа[274]. Так или иначе, к VI в. до н. э. способы ведения войны в Индии опирались преимущественно на пехоту и конницу. Колесницам на поле боя отводилась номинальная, хотя и почетная роль.
Как и на Среднем Востоке, перемены в военном деле открыли новые пути для политического развития. В работах ранних буддистов можно обнаружить ростки аристократической и республиканской форм правления, сравнимые с ранними городами-государствами Греции. Таких сообществ, процветавших в предгорьях Гималаев, похоже, было немало. Но на обширных равнинах по берегам крупных рек, таких как долина Ганга, начиная с VIII в. до н. э. стали преобладать государства с монархическим устройством. Войны и завоевания, административное объединение, фортификационные работы в стратегически важных местах и, возможно, крупномасштабные ирригационные работы — все это способствовало укреплению царской власти. К VI в. до н. э. такие монархии либо смогли установить господство над большей частью малых государств с республиканским устройством, либо сами были поглощены другими монархиями[275].
Эти политические изменения сопровождались смещением центра общественной жизни Индии на восток, от долины Инда к равнинам Ганга. Детали проникновения ариев и завоевания Восточной и Южной Индии совершенно неизвестны, и даже общие контуры этого процесса, не говоря уже о датах, покрыты мраком. Возможно, это происходило потому, что полоса джунглей не очень привлекала завоевателей до появления железных топоров и других орудий, облегчающих рубку леса и последующую обработку почвы, сплошь пронизанную корнями. Таким образом, в широких масштабах расчистка джунглей под сельскохозяйственные угодья началась, по всей видимости, лишь к 800 г. до н. э.[276] Двумя веками позднее долины в верхней и средней части Ганга становятся наиболее активными центрами культурной жизни Индии, где и располагаются самые мощные царства.
Усиление таких царств, появившихся в долинах Ганга, как Кошала и Магадха в VII в. и VI в. до н. э., видимо, представляет типичный случай захвата правителями позиций на периферии цивилизованного общества, что позволяло создавать более крупные и более самодержавные государства, чем это было возможно в патриархальных центрах, где и распри аристократов, и претензии духовенства мешали укреплению царской администрации. К тому же хорошие климатические условия в долинах Ганга способствовали ускоренной политической консолидации. Муссон приносил достаточно воды, поэтому рис давал наибольшие урожаи и стал основным продуктом, производимым в регионе. Но для достижения наибольшей урожайности риса требовалось орошение; а это, в свою очередь, приводило к необходимости строить каналы и дамбы, что было под силу только большому числу людей, которых могла организовать лишь вышестоящая власть. По-видимому, в начале VI в. до н. э. правители царств в долинах Ганга приняли решение строить местные оросительные системы, что привело к чрезвычайному усилению царской власти посредством гарантированной возможности контроля за повседневной жизнью и нуждами земледельцев[277].
В долинах Инда, напротив, ирригация была развита слабо. Не рис, а пшеница и ячмень были главными зерновыми культурами. Их можно было вырастить сравнительно простыми методами. Поля, истощенные многократным сбором урожая, можно было просто на годы оставлять под паром, пока плодородие почвы не восстанавливалось достаточно для того, чтобы возобновить цикл. При таких обстоятельствах долины Инда оставались сравнительно малонаселенными, а государства соответственно — малыми и разрозненными. Таким образом, начинающаяся урбанизации в долинах Ганга имела лишь слабые аналоги в северо-западной части субконтинента[278].
Ремесло и торговля приобрели особую важность в Индии после 800 г. до н. э., когда возобновились внешние связи с Вавилоном. Торговые суда курсировали по Инду и Гангу и, возможно, пересекали Индийский океан, чтобы попасть в варварские страны Восточной Африки и Юго-Восточной Азии. Были уже профессиональные торговцы и проводники караванов, если такого рода термин подходит для подобных профессий; но столь важного стимула торговли, как чеканка монет, не существовало вплоть до VI в. до н. э. Денежные отношения возникли лишь как побочный результат завоевания Пенджаба персами[279].
Поскольку племенные связи уступили территориальному подчинению и земледелие постепенно вытесняло скотоводство, старые племенные и аристократические узы, присущие общественному устройству ариев, слабели. Путем местных завоеваний, царских милостей или внесением изменений в древние племенные обязательства свободных воинов-ариев принудили нести службу и платить налоги[280]. Так сократился разрыв между рядовыми членами сообщества ариев и представителями порабощенных народов. Между простым арием и крестьянином из неарийского рода сохранялись лишь остаточные формальные различия[281].
Как это ни парадоксально, подобное уравнивание оказалось, возможно, мощным стимулом развития одного из отличительных и специфических институтов Индии — каст. Расовая гордость арийских завоевателей была неистребима, и они свысока смотрели на порабощенных ими представителей темнокожих народов Индии. Таким образом, по мере того как простые арии опускались к социальному статусу презираемых темнокожих народов, они, вероятно, все более энергично цеплялись за верования и обычаи, которые закрепляли их отличие от неарийцев[282].
По крайней мере три дополнительных элемента способствовали формированию кастовой системы. Первым была концепция ритуальной чистоты, которая включала сложные табу против телесных контактов с нечистыми людьми и особенно против пищи, которой такие люди касались. Это особо подчеркивалось в санскритских текстах. Буддийская литература свидетельствовала, что эта концепция была уже известна чуть ли не во времена Будды[283]. Именно ритуальная чистота выделяла жреческую касту брахманов от всех прочих.
Не менее важным в становлении кастового сознания было сохранившееся чувство общности интересов среди доарийского населения. Поскольку влияние ариев в Индии усиливалось, без сомнения, местные сообщества были вынуждены подправлять древние обычаи в угоду могущественным завоевателям и во многих случаях платить своего рода дань. Но прежние социальные связи племенных и крестьянских сообществ не прерывались. С другой стороны, предрассудки ариев создавали серьезные препятствия для смешанных браков с темнокожими аборигенами. Все это и привело к тому, что некоторым группам среди покоренного населения удалось сохранить свою самобытность. Такие сообщества и явились прототипами каст[284].
Наконец, третьим элементом кастовой системы было положение, впервые четко сформулированное еще в комментарии к Ведам, известном как Брахманы и сводившемся к тому, что все общество самими богами разделено на четыре касты. Первую составляли брахманы, чья повседневная обязанность — жертвоприношения и прочие религиозные церемонии. За ними шли кшатрии, которым надлежит сражаться и править. Затем — вайшьи, имеющие право занимать должности, и на нижней ступени стояли шудры, на долю которых, в особенности тех, кто носил религиозное клеймо, оставалось выполнение черных работ. Первые три из этих каст составляли арии, четвертую — неарии. Брахманическая литература подчеркивала как наследственный характер принадлежности к этим четырем кастам, так и иерархические отношения между самими кастами.
Практика же не соответствовала такой кастовой теории. Правители и воины никогда добровольно не подчинялись брахманам. Кроме того, и отдельным личностям удавалось от случая к случаю преодолевать кастовые барьеры[285]. Вводились состряпанные наспех поправки к теоретическому четырехкастовому образцу, обосновывающие деления на подкасты и создание промежуточных каст; впрочем, порой обходились и без обоснований. Все же теория, пусть не слишком соответствовавшая социальной практике, наращивала влияние и, возможно, отвечала за акцент на социальном старшинстве каст, что позднее стало весьма важной частью общественной системы[286].
В наши дни в Индии вместо четырех каст можно насчитать тысячи, если считать кастой социальную группу, членам которой позволительно заключать браки между собой и совместно принимать пищу. Множество каст тем не менее было организовано с соблюдением всех принятых правил и норм, и дисциплина среди их членов по сей день поддерживается угрозой исключения любого, кто нарушает традиции касты[287]. Каста, к которой принадлежал человек, определяла его социальную вселенную. Стандарты личного поведения, а также возможности личности в деловых отношениях с другими зависели от касты и более или менее определенных иерархических отношений между самими кастами в рамках всего общества. В результате было достигнуто сочетание преимуществ жизни внутри небольшой группы людей, находящихся в тесном межличностном контакте, с фактом существования в значительно большем и более свободном, но безличном обществе.
Как и почти все прочее в далеком прошлом Индии, хронология становления кастовых принципов остается неясной. Никто не мог бы сказать с уверенностью, когда именно появились касты. Ясно, однако, что многие из современных каст образовались не так давно и при формировании их ядром послужили профессиональные группы[288]. Кроме того, у всех последующих завоевателей Индии было, хотя порой и не вполне осознанное, стремление вписаться в существующую систему. Например, британская община в Индии образовывала нечто весьма сходное с кастой, хотя лица, отправившиеся из Англии в Индию, не обладали до этого никаким кастовым самосознанием (в том значении слова, которое бытует в Индии). Действительно, как только деление на касты было признано естественной и неизбежной формой организации человеческого общества, система продемонстрировала неограниченную гибкость. Старые касты могли распасться на две и более новых; профессиональные группировки, которые по своей природе, возможно, и не были вполне однородными изначально, быстро становились новыми кастами, как только сами люди, входившие в них, признавали эти группировки кастами. Действительно, любая группа «чужаков» рано или поздно оказывалась вынужденной соответствовать основным ограничениям касты на брак и употребление пищи просто потому, что специфические обычаи их соседей неизбежно меняли их собственные.
К 500 г. до н.э. сложная кастовая система современной Индии оформилась лишь в общих чертах. Ее ростки появились, конечно, значительно раньше, вероятно, еще в период первых контактов между ариями и аборигенами (если предположить, что доарийское общество еще задолго до этого не было разделено на нечто, подобное кастам)[289]. Период между 700-м и 500 г. до н. э., когда роль городов в Индии начинала быстро расти, был, вероятно, критическим для принципов кастовой системы. В городской среде смешались личности самого разного происхождения, и все они, вероятно, были способны менять свой статус куда свободнее, чем в более поздние времена. Возможно, лишь некоторое время спустя, после 500 г. до н. э., принципы касты установились и в городах, но в сельской местности строгие и неукоснительно соблюдаемые кастовые правила действовали, по-видимому, еще со времен Будды[290].
То, что касты (или протокасты) играли огромную роль в структуре индийского общества в целом, имело важные политические последствия. Сравнительная недолговечность на исторических отрезках индийских государств и империй может быть отчасти объяснена тем, что преданность личности территориально определенному государству была неизмеримо слабее по сравнению с преданностью территориально неопределенной касте. Беззаветное служение коллективу, столь явное в территориальном государстве, характерном для европейской истории, было немыслимо в обществе, где приоритетное социальное группирование составляли касты. Ну, а коль скоро глубинное самосознание человека полностью определялось его кастовой принадлежностью, правители и государственные должностные лица могли в лучшем случае рассчитывать на роль неприятных чужаков, а в худшем — на роль угнетателей и тиранов, чьи запросы и действия имели лишь отдаленную связь с жизненно важными отношениями подданных.
При таких обстоятельствах правители и политики имели куда меньшие возможности в Индии, чем на Среднем Востоке или в Европе. Власть государства над мыслями и чаяниями подданных, хотя и не обязательно над ними самими, была значительно слабее. Война и политика поэтому стали сравнительно узкой заботой немногих профессиональных военных, и эти вопросы могли быть опущены в литературе тем более легко, что они были не очень существенны и в повседневной жизни. Такого рода упущения в индийской литературной традиции весьма специфичны и причиняют танталовы муки историкам, ищущим вразумительные политические и хронологические структуры.
Было бы ошибкой думать, что касты в Индии — абсолютно автономные или изолированные социальные группы. Ежедневный процесс общения членов разных каст требовал взаимной и весьма сложной корректировки. Более того, общность некоторых идей и взглядов на природу вещей объединили касты в некое реально существующее культурное целое. Без такой общности точек зрения путей развития оказалось бы столько, сколько каст, и индийская цивилизация не смогла бы существовать как единое целое. Но индийская цивилизация существует, и единство ей обеспечивает религия. Даже в XX в. святой в Индии может достичь таких вершин власти, о которых ни один древний правитель или завоеватель не мог и мечтать. Однако успех Ганди, достигнутый в недавнем прошлом, возник не сам по себе, а явился результатом неустанных трудов несчетного множества святых, живших до него, тех, кто формировал традиции древней индийской цивилизации. Действия правителей, воинов, торговцев и ремесленников — групп, столь важных в развитии культур Среднего Востока и ведущих в развитии Греции, значили не так уж много на земле Будды и Ганди.
Безусловно, это различие могло быть достаточно иллюзорным, так как почти все, что известно нам о ранней индийской цивилизации, мы знаем из документов, переданных жрецами и монахами. Но и это по-своему показательно, так как указывает на особую роль религии и на то, что стремление к святости играет в жизни Индии огромную роль. Однажды в истории Индии светская литература процветала, о чем, по сути, и свидетельствует «Махабхарата», но светские традиции были либо утрачены, либо забыты, а быть может, попросту поглощены религиозной литературой. Действительно, всепоглощающую мощь индийской религии едва ли можно более убедительно продемонстрировать, чем странной структурой «Махабхараты». Подобно устрице с Малабарского побережья, которая обволакивает жемчугом причиняющую ей беспокойство песчинку, религиозные поэты Древней Индии откликнулись на тщеславие героической войны, обрядив ее исконную жестокость в ризы религиозных наставлений и аллегорий, затенив таким образом центральную для поэмы тему братоубийственной войны.
Как мог дух грубых воинов арийских племен, прославившихся непоколебимостью в сокрушении врагов силой оружия, измениться настолько, что жрецы и святые смогли задавать тон интеллектуальной жизни Индии и предъявили претензии на главенствующее место в обществе? Почему, иными словами, идеалы и мораль ариев развивались в направлении, столь отличном от того, которое преобладало в Европе?
Нельзя не признать, что в этом вопросе остается немало загадочного, но два фактора помогают прояснять специфику направления развития культуры Индии. Первый фактор — это климатические условия. Формирование индийской культуры и самого отношения к жизни происходило главным образом не в Северо-Западной Индии, где климат был сходен с климатом Среднего Востока, а на равнинах Ганга, находившихся круглый год под доминирующим влиянием муссонов. В таком климате открываются совсем иные возможности, чем в более сухом и суровом климате Средиземноморья. Например, большая часть литературы, оказавшая глубинное влияние на культуру Индии, была создана в лесных скитах, где святые жили настолько аскетично, что многие обходились вообще без какой-либо одежды, стремясь лишь к религиозному познанию и достижению озарения. Аскетические крайности, на которые такие люди себя обрекали, неизбежно привели бы к быстрой смерти в более холодном климате, и мудрость, которую они должны были передать пытливым ученикам, не могла быть постигнута в странах, где зимой падал снег или температура опускалась ниже нуля. Во-вторых, доарийское население Индии не могло не иметь своих собственных культурных традиций, хотя их формы и соответствующие институты неизвестны. Многое из того, что обусловило специфику индийской цивилизации, вполне вероятно, возникло в результате трансформации доарийских традиций. Такая трансформация была необходима, чтобы приспособить уже существовавшие традиции к соответствующим учреждениям и склонностям ариев, что привело в результате к возникновению совершенно новой формы культуры[291].
Точные даты в хронологии религии Древней Индии не могут быть указаны вплоть до времени нирваны Будды (датируется ок. 485 г. до н. э.). Расхождение в религиозных взглядах, которое можно увидеть в дошедшей до нас литературе, происходило в разные времена, среди различных социальных групп и во многих регионах Индии. Кроме того, даже и после того, как философские школы обретали некую форму, они не вытесняли старые, доктрины и ритуалы. Напротив, приходил в движение сложный процесс взаимодействия и согласования старых и новых религиозных взглядов. Среди такой неопределенности ученые долго не могли различить четыре «стадии» развития индийской религии. Эта схема приемлема, если только не забывать, что это логическая реконструкция процесса, а не его точное хронологическое описание.
Собрание гимнов, известное как Ригведа, — самый древний пласт дошедших до нас памятников индийской литературы. Боги Ригведы — довольно путанная персонификация сил и явлений природы: солнца, грома, рассвета, огня и священного опьяняющего напитка — сомы. Отправления культа, хотя и разработанные до деталей, были исключительно просты: на расположенном вне жилища и неподалеку от огня алтаре происходило ритуальное заклание жертвенных животных и приношение богам даров, таких как сома и гхи (топленое масло). Хотя людям и было известно, что боги могущественны, а порой капризны, но боги едва ли сильно отличались друг от друга. Многие гимны могут быть поняты отвлеченно как молитва, обращенная к богу, но с тем же успехом допускают конкретное истолкование как призыв, обращенный к физическому объекту, используемому в ритуале. Возможно, отсутствие каких-либо художественных образов этих богов и было одной из причин такой неопределенности. В любом случае, более поздние поколения имели возможность изменять представления о богах без явных отклонений от буквы и духа ведических гимнов. Такая пластичность очевидна в некоторых частях Ригведы, где и был заложен метаморфический плюрализм более поздней индийской религии, свободно объединяющей воедино различных богов пантеона[292].
Поскольку ведическая религия в ранней ее форме мало подходила оседлым крестьянам, то, когда арии перешли к оседлой жизни, в которой сельское хозяйство играло все большую роль, а военное дело, напротив, уже не играло ведущей роли, реконструкция доарийских религиозных идей, возможно, стала занимать их куда больше. Во всяком случае, ведических богов обтесывали и подгоняли до тех пор, пока они не стали всецело устраивать жрецов, искусных в произнесении ритуальных текстов и выполнении ритуальных действий. Намеки на такую трансформацию есть и в самих Ведах — в существующей ныне форме Вед дано описание исполнения гимнов в литургических церемониях[293]; но подробное изложение измененной доктрины перенесено в комментарий, известный как Брахманы. В Брахманах роль богов Ригведы незначительна. Тенденция сливать различные божества воедино особенно проявляется в том, что выдающаяся роль отдается богу Праджапати, который оказывается уже повелителем всего живого и создателем вселенной. Акт жертвоприношения понимается теперь как воссоздание Праджапати и, следовательно, как микрокосмическое воссоздание вселенной. Отсюда следовало, что жрецы, совершавшие жертвоприношение, были выше, чем сами боги, причем это утверждение не только явно изложено в тексте, но на нем делается ударение[294].
Жрецы-брахманы, декларировавшие такого рода претензии, образовывали закрытую и привилегированную касту, к которой могли принадлежать только сыновья брахманов. От брахмана требовалось приличествующее сану поведение, а кроме того, ему надлежало заучить по крайней мере одну из Вед и усвоить цель и значение жертвоприношения, изложенные в Брахманах. Взамен жреческих услуг брахманы освобождались от контроля со стороны светских властей, налогообложения, повинностей любого рода; кроме того, они получали щедрые дары и вознаграждения. Жрец, утверждающий, что вмещает в себя всех богов, не мог, разумеется, позволить себе согласиться на меньшее.
Два аспекта развития этого процесса заслуживают особого внимания. Во-первых, брахман был образованным человеком и свое образование приобретал, сидя у ног наставника, знавшего наизусть точные формулировки священных текстов. Все инструкции были устными, требовавшими тренированной памяти; и личности, известные широтой и точностью познаний, естественно, собирали вокруг себя большие группы учеников, стремящихся к знаниям; таким образом возникали неформальные школы.
Во-вторых, появление школ обеспечило институционные рамки, в которых поощрялось и даже требовалось подробное толкование священных текстов, а также создание дополнительного комментария к ним, тем более что с развитием разговорного языка ясность текстов пострадала. Наиболее ранний комментарий — Брахманы — был результатом деятельности именно таких школ. Они воплотили самые смелые домыслы, не сдерживаемые никаким историческим или филологическим грузом познания или требованием соответствовать четко определенным традиционным концепциям теологии. Таким образом, привнесение новых идей и неожиданных толкований в старые ритуалы было ограничено только изобретательностью и живостью языка писателей. Несомненно, было бы ошибкой путать невероятное изобилие их доктрин с распространенной в то время религией или с тем, как ее реально исповедовали в обществе. Есть серьезные основания полагать, что брахманы никогда не пользовались бесспорным превосходством в обществе и никогда не имели столь высокого социального статуса, на который претендовали. И глава аристократического клана, и царь, и воин могли уважать их, могли даже побаиваться их магической силы, но едва ли могли позволить убедить себя в том, что им придется уступать экстравагантным требованиям выскочек-жрецов[295].
Есть и другие доказательства того, что действительность расходилась с претензиями брахманов. Об этом говорит сам процесс развития индийской религии. Декларированные школами брахманов божественная власть духовенства и приверженность ритуалам не могли долго оставаться безальтернативными доктринами. Учение, провозглашавшее уход в уединенную аскетическую жизнь в джунглях, где средства познания божественной истины и путь к святости отшельник выбирал себе сам, видимо, служило религиозной альтернативой в Индии с доарийских времен. По крайней мере, аскетизм стал непременным атрибутом общественной жизни еще до начала VI в. до н. э. Необычная святость аскетов приобрела широкую известность, и они привлекали ничуть не меньше последователей, чем высокообразованные брахманы. Так возникла вторая, более-менее сознательно соперничающая школа, в которой стремление познать высшую истину было свободно от прямых связей с древними ведическими текстами. Литературный вклад этих лесных школ — трактат, известный как Упанишады. Учение Упанишад знаменует третью стадию развития индийской религии.
Хотя Упанишады бессистемны по форме и учение их по ходу текста меняется, даже самые ранние из текстов разрабатывают ряд тем, свойственных именно этой доктрине. В этих текстах отрицается необходимость жертвоприношений и жреческих обрядов, целью религиозной жизни объявляется «просветление», достижимое лишь путем овладения эзотерическим знанием, а не правильным выполнением ритуальных действий. Овладению таким знанием должны были способствовать наставления и практика воздержания, но, по существу, все сводилось к аскетическим методам и завершалось мистическим опытом, по определению невыразимым словесно.
Что же касается слов, то тексты Упанишад представляют собой попытку постигнуть этот опыт. Многие доктрины, которые впоследствии стали в центр более поздней формы индуизма, ясно выражены здесь впервые, в частности, концепции брахмана, атмана и кармы. Эти термины не могут быть точно переведены, потому что даже в наиболее близких эквивалентах они неизбежно несут отзвуки европейской религиозной и философской мысли. Мы можем, разумеется, понимать брахман как универсальную духовную реальность, скрытую за ощущениями, и приравнивать атман к человеческой душе. Но все же такое приближенное толкование санскритских значений этих понятий не оставляет нам возможности понять утверждение «Это есть Ты», а именно, что брахман и атман есть одно и то же[296].
Точно так же карма означает и «действие», и «грех», хотя и особого рода, и включает в себя изъян как мышления, так и нравственности.
Целью, к которой стремились и мудрецы, и святые, был мистический экстаз, через который может быть постигнуто тождество между брахманом и атманом. Карма являлась препятствием, удаляя или уводя в сторону атман от достижения мистического единения с брахманом. Кроме того, карма наследовалась, поскольку души, как полагали, были бессмертными, и с ними в каждое новое рождение переносилась карма, накопленная в прежних жизнях. Самодисциплина, аскетические упражнения и устные наставления могли помочь атману избавиться от своей кармы и открыть путь к его окончательному избавлению от препятствий, порождаемых материальностью земного тела с его чувственными желаниями. Тогда атман смог бы соединиться с брахманом целиком, полностью и навсегда. Таким образом, предел религиозных стремлений мог быть достигнут без жрецов, жертвоприношений и любого рода действий[297].
Такие доктрины осознанно бросали вызов философии брахманов, делающей акцент на ритуале жертвоприношения и прерогативах касты. Все же с характерной для них приспособляемостью брахманы не долго относились к Упанишадам как к еретическому сочинению. Хотя Упанишады никогда не считались столь же священной книгой, как Веды, они, однако, стали признанной и важной частью канона индуизма. Как это ни парадоксально, внутренне присущая им неясность и эзотерический характер их учения позволили брахманам принять их с тем большей легкостью. Упанишады могли непосредственно воздействовать лишь на интеллектуальную элиту, и брахманы отвели место таким людям в своей системе понятий, выдвинув идею, что отшельничество и достижение святости без наставлений жрецов возможны для человека на исходе его жизни, если он в свои активные годы с уважением относился к жрецам и исполнил нормальные семейные обязательства. Но когда буддисты и джайнисты начали популяризировать представления, сходные с изложенными в Упанишадах, и объявили, что эти представления должны быть единственной нормой религиозной жизни, компромисс между брахманами и приверженцами новой доктрины стал невозможен.
Сдвиг в философском мировоззрении, которое получило сложное и пространное выражение в Упанишадах, был весьма радикальным. В поле зрения ведической религии были вполне земные цели: процветание, долголетие и здоровье как награда, которую можно ожидать за хорошие отношения с богами. Книга Брахманы лишь незначительно отличалась в этом смысле, дополняя материальную награду обещанием, что скрупулезно исполненное жертвоприношение гарантирует следующее рождение в бессмертном теле. Но Упанишады, презирая простые земные удовольствия, объявляли личное уничтожение во вселенском брахмане высшей наградой за праведную жизнь.
Судить о причинах такого изменения крайне сложно, поскольку об устройстве общества в Древней Индии известно слишком мало. Аскетические методы и вера, что посредством аскетической дисциплины может быть достигнута удивительная сила, возникли, возможно, еще в доарийские времена. И все же, чтобы появились Упанишады, старые и более наивные системы ценностей должны были прийти в упадок. Причина такого упадка, кажется, ясна: в VII-VI вв. до н. э. свободный аристократический режим, нашедший политическое выражение в племенных республиках и мелких государствах Северной Индии, разрушился под давлением роста городов и самодержавных централизованно-бюрократизированных монархий[298]. Как повел бы себя в таких обстоятельствах одаренный человек из благородного семейства и какая судьба ждала бы его в мире, где его прежний социальный статус оказался разрушенным? Некоторые, без сомнения, пошли за победителями и стали служить набирающим силу монархиям. Но непокорные и чувствительные души, должно быть, предпочли иной стиль жизни и обрели свободу особого рода в аскетизме, бегстве в леса, где их метафизические размышления о природе и мистических трансах обрели форму текстов Упанишад[299]. Подобный перенос решения мирских проблем в духовную сферу стал специфической чертой индийской цивилизации, отличающей ее от соседей и современников в Европе и на Среднем Востоке. Вплоть до VI в. до н. э. развитие индийской культуры не слишком отличалось от того, что происходило в других странах. Процесс приспособления обычаев воинственных ариев к аристократическому и сельскохозяйственному укладу жизни аборигенов во многом походил на тот, что проходил на Среднем Востоке и в Европе. Но когда аристократические семейства долин Ганга подверглись притеснениям со стороны централизованных и абсолютных монархий, их ответ был уникален, поскольку на основе аскетических методов, которые были, вероятно, известны местному населению и в доарийские времена, они, по существу, сформулировали новые мистические идеалы. Найдя литературное выражение в Упанишадах, эти идеалы вскоре стали занимать умы и лишившихся корней горожан, для которых избавление от личных неурядиц и неопределенности новоявленного урбанизма стало насущной проблемой. Подкрепленные выходцами из торгово-ремесленных городов, отшельники джунглей предлагали институционную структуру, в пределах которой могла развиваться самая изощренная аскетическая мистика. Царский двор и рынок сотрудничали с отшельниками джунглей, спеша придать форму выдающемуся оригинальному религиозному мировоззрению, способному удовлетворить умы философической тонкостью, а сердца мистическим экстазом.
Мысли и чувства, выраженные в Упанишадах, популяризировали два духовных вождя, жившие в последней четверти VI в. до н. э. — Махавира, основатель (или реформатор) джайнизма, и Гаутама Будда. Годы их жизни точно не известны, но известно, что они были современниками; и, по-видимому, начали свою деятельность незадолго до или вскоре после 500 г. до н. э.[300] Их проповеди и сами их жизни дали начало крупнейшим и наиболее важным религиозным течениям, ознаменовав четвертую, по нашей классификации, стадию развития религии в Индии.
Джайнисты и буддисты бросили вызов обрядности брахманов и нашли массовый отклик. Через два века после смерти Будды Индия, казалось, была на грани того, чтобы стать страной буддизма. Однако брахманизм выжил и в конечном счете стал бороться с противником его же оружием, преобразовавшись в то, что принято называть индуизмом. Индуизм впитал в себя многие положения и идеалы, которые были высказаны в Упанишадах и стали популярны благодаря проповедям джайнистов и буддистов.
С распространением и окончательным формированием джайнизма и буддизма выкристаллизовались отличительные черты мировоззрения индийской цивилизации. К концу VI в. до н. э. сформировались все элементы того, что впоследствии было удачно названо «федерацией культур, известной под именем индуизма»[301], и более поздние изменения никогда уже не нарушали эту фундаментальную структуру.
Мы не станем вникать здесь в сложности джайнистской и буддийской доктрин. Изначальные идеи Махавиры и Будды можно лишь с большим трудом отличить от тех элементов, которые добавлены к их наследию позднее, да и нет оснований полагать, что в первые годы своего существования буддизм или джайнизм подвергались сколько-нибудь серьезным изменениям, как это случилось с христианством, когда оно покинуло свою колыбель в Иудее.
У буддизма и джайнизма немало общего. Обе веры предложили надежду на спасение без жрецов и жертвоприношений. Центрами формирования обеих были группы стремившихся к просветлению и «монахи», к которым тянулись группы мирян, чьи духовные мотивы были менее самоотверженными. Обе веры избрали перевоплощение в качестве основного принципа вселенной, обе искали спасения от круговорота рождений и смерти в истинном знании и правильном поведении, обе были атеистическими.
Но в деталях различия доктрин проявились яснее. Джацнисты полагали атман неизменным объектом и проповедовали аскетизм, не исключавший и голодания до смерти, как основное средство освобождения души от кармы и избавления от инкарнаций. Будда, напротив, отрицал неизменность атмана, как и всего прочего в мире. После попыток крайнего аскетизма, предпринятых в молодые годы, он решил, что самоистязание бесполезно, и рекомендовал вместо этого средний путь — тихую, умеренную жизнь, практику медитации, религиозные беседы и самоконтроль — как истинный путь к религиозному просветлению.
Доктрина буддизма все больше усложнялась и стала замысловатой настолько, что любого новичка была способна привести в отчаяние. Все же центральная идея Гаутамы Будды о том, что существование и страдание неотделимы и что истинное знание и праведная жизнь могут это страдание прекратить, представляется достаточно простой. Предложенный им способ освобождения не кажется безнадежно запутанным. «Благородный восьмеричный путь» к просветлению состоит из систематического совершенствования, правильного понимания, правильного стремления, правильной мысли, правильной речи, правильного действия, правильного усилия, правильного образа жизни и правильной концентрации. Безусловно, Будда и не пытался объяснить точно, что именно понимается под словом «правильный» в этих фразах. Он учил скорее собственным примером, так что ранняя буддийская литература по большей части состояла из историй самого Будды (часто сверхъестественных), его деяний и высказываний.
Однако жизнь Будды стала столь существенной для индийской и мировой истории отнюдь не из-за его доктрины, тем более прошедшей в последующем весьма серьезные изменения[302], а благодаря разработанной им практики достижения просветления. Причем этот процесс шел без заранее обдуманной цели. Скорее всего последователи Будды, изо дня в день сталкиваясь с обычными проблемами, обращались к Будде, чтобы услышать его мнение, и он постепенно и понемногу создал набор прецедентов, который следующие поколения буддистов объявили обязательным.
Сам Будда вел скитальческую жизнь, задерживаясь в какой-либо местности лишь на сезон дождей. Даже при его жизни набожные миряне жертвовали земли и дома, где бы он и его монахи могли переждать сезон дождей. Так начали возникать монастыри, которые до сих пор остаются важнейшими центрами буддизма. Сначала причисление к кругу последователей происходило после беседы с самим Буддой, но поскольку число обращенных росло, монахи, постоянно пребывающие в одном монастыре, стали принимать неофитов в свои ряды после упрощенного обряда. Дисциплина была добровольной и неформальной. Монахи собирались регулярно для взаимных наставлений, и согрешившие, как правило, каялись в своих проступках публично.
Первые буддийские монастыри, вероятно, копировали дисциплину и методы управления, принятые в аристократических республиканских кланах раннего периода[303]. В них не было никакой установленной иерархии власти. Решения принимались на общих собраниях монахов, и все назначения происходили в результате неформальных выборов. Таким образом, несмотря на политические обстоятельства, которые сделали прежние аристократические республики нежизнеспособными, Будде в рамках нового сообщества ищущих истины и святости удалось сохранить известный ему с юных лет дух свободы и товарищества. Тем самым он создавал демократическое объединение свободных людей, в котором любой, всерьез посвятивший себя поискам истины, мог быть причислен к сообществу буддистов и занять в нем соответствующее место независимо от знатности рода. Более того, переводя основные принципы сообщества в религиозную плоскость, ему и его последователям удалось ускользнуть из рук крепнущих монархий, которые разрушили тип аристократического политического сообщества, известного Будде в детские годы[304].
Создавая объединения ищущих религиозного просветления и мира, Будда, казалось, не открывал ничего нового. Святые с учениками издавна были отличительной особенностью индийской социальной сцены, и нет причин думать, что Будда предполагал, что группы, которые сформировались вокруг него, сохранятся на века. Но само число привлеченных им последователей, исключительная сила его индивидуальности и прежде всего установленные им на каждый день практические правила поведения каждого члена сообщества — все это вместе обеспечило единение его последователей на все последующие поколения[305].
Таким образом, вероятно, безо всякого заранее обдуманного намерения была создана своего рода церковь. Поначалу это была церковь без иерархической организации и общественного культа, которые так глубоко связаны со всеми христианскими церквами, хотя эти элементы иногда добавлялись к уставам буддийских общин позднее.
Без сомнения, индийское общество с его кастовой структурой было особенно восприимчиво к созданию социальной организации, тяготеющей исключительно к религиозным целям и удалившейся от мирской политики настолько, насколько это вообще возможно. Все же не следует упускать из виду исключительный характер такого института. Мысль о личном стремлении к святости вне рамок нормальной жизни не могла бы и в голову прийти греческим современникам Будды, для которых религия и государство были нераздельны. Постоянные трения между церковью и государством в Европе иллюстрируют трудности, с которыми сталкивались умы европейцев в попытках отделить религию от других сфер жизни. Ничего подобного последующая индийская история не знала. Буддисты и любые другие религиозные течения могли свободно вписаться в индийскую религию как еще одна каста, и индийские правительства готовы были дать всем таким социальным группам весьма широкую автономию.
Буддийский образ жизни, поддерживаемый монастырями, привлек миллионы приверженцев и направил их жизни в новое русло. Таким образом, тот тип отношений между наставником и учениками, который связывал Будду и его последователей, не исчез бесследно, а был канонизирован и сохранился на века[306]. Была чрезвычайно развита способность проникновения в сущность отдельного человека и понимание его индивидуальности. Особое видение мира, которое постепенно обретало форму в среде индийских религиозных отшельников, становилось доминирующим во всей Индии. В то же время несколько измененные формы такого видения нашли сторонников в Китае, Японии, Бирме, Сиаме и Тибете.
Длительный и многообразный путь распространения буддизма стал возможным, конечно, лишь благодаря тому, что традиционные версии учения Будды выкристаллизовались в корпус канонической литературы. Существует несколько во многом различных канонов учения. Канон пали, распространенный на острове Цейлон, возможно, наиболее близок к учению Будды. Но хотя большинство ученых и принимает отдельные фрагменты этого канона как достаточно точные версии проповедей Будды, невозможно установить, где кончается история и начинаются домыслы. Фигура Гаутамы Будды была очень давно окружена сверхъестественной аурой; и более поздние поколения почитали его как бога и спасителя, что явно противоречило основам его первоначальной доктрины[307].
Индийская культура во многих отношениях все еще находилась в процессе формирования, когда Будда и Махавира уже умерли. Неизвестно, например, ни одного произведения изобразительного искусства, позволяющего точно датировать наступление эры буддизма, а поскольку исповедующим брахманизм не требовались ни храмы для отправления церемоний, ни статуи для поклонения, можно предположить, что художественные идеи того времени воплощались в дереве и других материалах, неспособных противостоять времени. Политическая организация страны также была еще далека от стабилизации. Большая часть территории была в ту пору покрыта джунглями, а Юг жил своей собственной жизнью, о которой фактически ничего не известно. Не следует также забывать, что не буддизм, а преобразованный в общедоступную форму брахманизм, известный как индуизм, стал в конечном счете преобладающей религией, так что и после того, как буддизм окончательно сформировался, религиозное развитие Индии отнюдь не остановилось.
Иными словами, индийская цивилизация в V в. до н. э. была исполнена жизненных сил и перед ней простирался долгий путь исторического развития. Тем не менее направление роста и некоторые его рамки к тому времени, когда Будда умер, были уже определены. Важнейший общественный институт — кастовая структура — и основные положения религиозного мировоззрения, которые дали направление развития всей последующей индийской истории вплоть до нашего времени, уже проявилось. Таким образом, вырисовались важнейшие отличительные черты индийской цивилизации.
В. ФОРМИРОВАНИЕ ГРЕЧЕСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ
О древней истории Греции известно намного больше, чем о возникшей в то же время цивилизации в Индии. Основные события греческой истории могут быть приблизительно датированы начиная с 1500 г. до н. э., а к VI в. до н. э. — очевидно, важнейшему периоду формирования греческой и индийской цивилизаций — исторические события и личности в жизни тогдашней Греции начинают вырисовываться с такой четкостью, которая немыслима для того же исторического периода на территории к югу от Гималаев.
Этот факт можно отчасти объяснить тем, что район Эгейского моря поддерживал намного более тесные контакты с ранее возникшими цивилизациями Востока, чем Индия. Зачастую археологические находки, относящиеся к Древней Греции, можно датировать по предметам, завезенным со Среднего Востока, а в некоторых случаях в египетских и хеттских письменных источниках имеются записи о контактах с народами Эгейского моря. Именно эти источники, обнаруженные на Среднем Востоке, а не памятники, оставленные самими греками, позволяют составить достаточно точную хронологию событий в Греции II тыс. до н. э.
Более существенной причиной нашей лучшей осведомленности о древнегреческой истории является тот интерес к ней, который проявляли сами греки, в отличие от своих индийских современников, составляя исторические документы. «Человек — животное общественное», — сказал Аристотель, и это определение наилучшим образом подходит для Древней Греции, где учреждения полисов (городов-государств) охватывали почти все потребности человека. Индийские мыслители, напротив, были совершенно равнодушны к временным и событийным аспектам реальной жизни, занимаясь категориями бесконечности в их внутренних и внешних проявлениях. Как следствие, в индийских литературных памятниках крайне мало сведений о социальных условиях и политических событиях, в то время как греки изобрели и светские хроники, и политическую теорию.
В отличие от письменных памятников Индии, культурные ценности греков были сосредоточены вокруг реальной жизни индивидуума и общества, и история имела для них определенное значение. И все же последовательное изложение событий греческой истории становится возможным только в V в. до н. э. Но и тогда на исторической сцене доминируют Афины и Спарта, а остальные государства остаются в их тени. Ранний период греческой истории можно восстановить лишь в общих чертах, и при этом останется много неясностей.
1. ПОЛИТИЧЕСКОЕ И СОЦИАЛЬНОЕ РАЗВИТИЕ
Нет ни археологических, ни литературных источников, указывающих, когда грекоязычные племена начали заселять Балканский полуостров. Возможно, первые такие группы достигли территории современной Греции уже вскоре после 2000 г. до н. э.[308] Однако в продолжение нескольких столетий как на самой территории Греции, так и на островах Эгейского моря культура развивалась со значительным отставанием в сравнении с культурой Крита.
Начиная примерно с 1600 г. до н. э. на территории Греции укоренился более передовой уклад, опиравшийся на несколько крупных укрепленных центров, таких как Микены. Эта культура подверглась значительному влиянию минойской цивилизации Крита; и многие из сохранившихся произведений искусства этого периода неотличимы от произведений критской культуры той эпохи. Тем не менее есть основания полагать, что многие другие аспекты жизни на полуострове значительно отличались от тех, что доминировали на Крите. В частности, многие образцы оружия, найденные при археологических раскопках вблизи мощных фортификационных сооружений, господствовавших над городами микенской эпохи, не соответствуют тем, что применялись на Крите. Очевидно, в Микенах правили воины, а не жрецыцари[309].
Становление цивилизации на материковой части Греции требовало значительной политической и экономической централизации. Для возведения мощных фортификационных сооружений в Микенах, не говоря уже о городах поменьше, требовалось объединение усилий большого числа людей. Сейчас невозможно установить, как именно такая централизация была впервые достигнута. Возможно, завоеватели, связанные закаленной в боях воинской дисциплиной, захватив страну, разделили ее на «уделы» между командирами, однако нельзя исключить, что концентрация власти происходила постепенно и в конце концов эта власть сосредоточилась в руках правителей Микен.
Так или иначе, одной из основ социальной структуры Микен была аристократия, выдвинувшаяся во время военных действий. Колесницы появились в Греции примерно в середине II тыс. до н. э., и детали конструкции и упряжи позволяют заключить, что прототипом им послужили колесницы, принятые на вооружение в Сирии[310]. Возможно, отряды заморских искателей счастья (быть может, это и был мифический царь Пелопс) передали грекам новую тактику ведения войны, или же ремесленники, умевшие делать колесницы, были захвачены при набегах на берега Леванта. В любом случае в результате появления новой технологии могла появиться и аристократия или, по крайней мере, еще больше укрепилось влияние тех, кто был в состоянии изготовить снаряжение военной колесницы.
Таким образом, развитие Микен было сходно с развитием цивилизаций Среднего Востока. Подобно государствам касситов, митанни, хеттов и гик-сосов, Микенское царство также опиралось на колесничную аристократию, происходившую из варварских племен. И точно так же, как завоеватели Среднего Востока заимствовали и адаптировали культуру покоренных ими более цивилизованных стран и их соседей, микенская культура в своем развитии стала следовать образцу ближайшей культуры — критской — и быстро переняла внешние атрибуты этой цивилизации[311].
Есть, однако, одно принципиальное отличие в устройстве общества в Микенском царстве и государствах хеттов, касситов или митанни. Последние были простыми сухопутными народами, тогда как правители Микен неустанно осваивали море, и микенцы господствовали на нем не только как торговцы, но и как пираты. Пути микенских мореплавателей пролегали далеко. Контакты с Малой Азией, Кипром, Левантом и Египтом были обширными и интенсивными. И следы пребывания уроженцев Микен обнаружены в столь удаленных землях, как Сицилия, Сардиния. Есть также не вполне достоверные свидетельства об их пребывании в Испании и Британии[312]. Сейчас трудно судить, чем преимущественно занимались микенские мореплаватели — пиратством или торговлей, тем более что в те времена различие было весьма призрачным. Тем не менее нельзя не отметить следующее. Пока Египет оставался мощной военной империей, т.е. вплоть до XIV в. до н. э., нет никаких указаний, что микенский флот участвовал в каких-либо операциях, кроме мирных торговых рейдов вдоль Левантийского побережья. Поэтому нельзя исключить, что предания о «владычестве Миноса на морях», сохранившиеся в памяти греков, относится к той эпохе, когда мощный и хорошо организованный флот критян держал пиратство в Эгейском море под контролем. Однако приблизительно после 1400 г. до н. э. флот критян пришел в упадок, и с материковой Греции вырвались морские пираты и грабители. Кносс и сам, возможно, стал жертвой набегов вышедших в море жителей материка. Аналогично микенские мореплаватели вполне могли оказаться среди тех «народов моря», которые осуществляли набеги на побережье Египта в конце XIII в. до н. э.[313] Не исключено, что гомеровская «Илиада» — отголосок одного из таких набегов, на этот раз в северо-восточном направлении, к Трое у пролива Дарданеллы, который традиционно (и, не исключено, довольно точно) датируется 1184 г. до н. э.
По всей вероятности, богатства, добытые за морем, и явились тем цементирующим фактором, который сплотил Микенское царство. Только располагая значительными запасами золота и других ценностей, верховный правитель Микен мог вознаграждать своих приверженцев и соратников с той свободой, какой они от него ожидали, и лишь продуманная щедрость могла позволить правителю содержать войско настолько сильное, чтобы не опасаться возможного противодействия со стороны вассальных князей. Но когда волнения и беспорядки в египетском и хеттском царствах стали препятствовать торговле и тем самым уменьшать доходы Микенского царства, правители Микен решили захватить силой то, что раньше удавалось заполучить более мирными средствами[314].
Это главный вход в крепость Агамемнона, возведенную на вершине крутого холма. Он был обращен в сторону плодородных равнин Аргоса и позволял контролировать путь через горы на север к Коринфскому заливу. Стоящие на задних лапах львы напоминают хорошо известный еще в искусстве Месопотамии мотив. Массивность крепостных стен, равно как и сама конструкция ворот — если воин не был левшой, то при входе в ворота он мог быть атакован со стороны, не прикрытой щитом (т.е. сверху правой стены укрепления, показанного на фотографии). Все это свидетельствует о воинственном характере микенского общества.
С другой стороны, в перспективе массовое обращение к насилию подорвало власть верховного царя. Каждый разоренный город означал меньше средств для поддержания аппарата централизованной власти. Неудачные кампании, как, например, против Египта в начале XII в. до н. э., должны были отбить охоту князьям и царькам затевать новые войны. В конце концов, после провала военных походов, когда казна верховного правителя стала пустеть, возможность мятежа со стороны разочарованных приверженцев, а тем более соперников становилась все более реальной. В последующей истории Греции возникавшие при подобных социальных напряжениях беспорядки смогли в значительной степени облегчить жившим на соседних территориях менее развитым варварским племенам, таким как дорийцы, возможность вторгнуться на земли Микенского царства и разрушить его. Можно заключить, что микенские цари в надежде обрести могущество решились на грабеж и разбой, но в конце концов потеряли и само царство.
Как бы то ни было, вскоре после 1200 г. до н. э. пришедшие с севера дорийцы разграбили великие цитадели и разрушили Микенское царство[315]. Это вторжение вызвало крупномасштабную миграцию, которая продолжалась чуть ли не до 1000 г. до н. э. и, вне всякого сомнения, привела к смешению и многократным вторичным миграциям населения. Сами дорийцы осели преимущественно на территориях, расположенных вблизи древних центров Микенского царства, возможно, потому, что там они нашли наиболее соблазнительные трофеи и наиболее плодородные почвы. В конце концов самые плодородные земли Пелопоннеса, Крита и Юго-Западной Малой Азии оказались во власти дорийцев, в то время как остальные менее пригодные для земледелия территории достались остальной части населения Греции, чьи предки владели землями задолго до того, как их захватили дорийцы. Например, Аттика стала «ионийской», то же произошло и с рядом городов в центральной части Малой Азии, расположенных вдоль побережья Эгейского моря. В этих городах, где в период нашествия дорийцев нашли приют беженцы с территорий Греции, из рудиментов древней культуры мало-помалу началось становление нового стиля жизни, который в конце концов и привел к расцвету классической греческой культуры.
Стремительное развитие Ионии произошло отчасти благодаря ее географическому положению, облегчавшему постоянные и тесные контакты с высокоразвитой культурой Востока. Возможно также, что именно по другую сторону Эгейского моря лучше всего сохранились остатки высокоразвитой микенской культуры. Ионическое (или, быть может, эолийско-ионическое) происхождение поэм Гомера — лучшее тому свидетельство. Можно без труда обнаружить, что в этих поэмах сохранились отголоски культуры эпохи Микенского царства и они представляют последний расцвет поэтической традиции, уходящей своими корнями в эпоху, предшествующую вторжению дорийцев[316].
Другим стимулом быстрого развития ионической культуры было то, что в чуждой и потенциально враждебной среде возникала настоятельная необходимость социального и политического единства. Беженцы, прибывшие из разных земель, с различным семейным укладом и традициями, вынуждены были порвать с прошлым и начать жизнь сначала хотя бы уже потому, что сам переезд за море обрывал связи с прежним общественным укладом[317]. Таким образом, греческим поселенцам в Ионии вольно или невольно приходилось проявлять немалую гибкость в тех случаях, когда речь шла о становлении политических и социальных условий, в которых им предстояло жить. В результате этого процесса им удалось заложить основы того, что впоследствии привело к созданию важнейшего института культуры Греции -полиса[318].
Полис стал фундаментальной ячейкой как в культуре Греции, так и в культуре Рима. Физически он представлял собой селение или город, окруженный земледельческими хозяйствами и выпасами. Политически это было общество, управляемое судьями и законом. Психологически — самодостаточная группа граждан, состоящая исключительно из взрослых мужчин, принадлежавших к привилегированной части населения, в которую не могли входить не только чужаки, но и женщины, дети и рабы. Полис, достигнув высшей стадии развития, полностью управлял жизнью своих граждан. Экономика и политика, искусство, литература и философия были почти полностью в его ведении.
Гористый характер местности, вне всякого сомнения, способствовал возникновению небольших политических образований. Но географический фактор едва ли был определяющим. Одни полисы объединяли разрозненные территории (как, например, Афины и Спарта), другие делили между собой соседние плодородные поля (например, Беотия и Ахайя)[319]. Так что не география, а социальные условия и институты придавали полису его особый характер.
Когда переселение народов, вызванное вторжением дорийцев, прекратилось, сельское хозяйство на территории Греции стало более стабильным. Уже не нужно было обрабатывать поля до полного истощения, а затем сниматься с насиженного места. Были найдены способы многолетней обработки почвы, и коль скоро подобные усовершенствования были введены, появились условия для оседлого образа жизни. По мере того как верхушка племени превращалась в аристократов-землевладельцев, отмирали и племенные связи и общество постепенно распадалось на отдельные семьи[320].
Существовало, однако, немало проблем, которые отдельные семьи решить в одиночку были не в состоянии. Одна из них — невозможность обеспечить личную безопасность. В те далекие времена наказанием за преступление могла быть лишь месть либо самого потерпевшего, либо его родственников. Но кровная месть часто выходила из-под контроля и оказывалась разрушительной для обеих сторон. В этом, возможно, и крылся самый сильный стимул для создания соответствующих общественных институтов, поскольку у самих враждующих групп нередко возникала необходимость в разрешении их споров третейским судом. Традиционно роль миротворцев возлагалась на вождей племен, иначе распри ставили под угрозу сплоченность соплеменников. Этот аспект традиционной власти племенных вождей не был полностью утрачен и после многочисленных массовых миграций, хотя и не совсем понятно, как могли цари распространить свою власть на столь большие расстояния и умиротворять непокорные семейства. Возможно, силу царским решениям придавало то, что они принимались совместно с неким советом, состоявшим из пользовавшихся доверием лиц, конкретно решавшим, что именно следует предпринять в том или ином случае. Несогласие или открытое неповиновение одной из участвовавших в тяжбе сторон, должно было в этом случае привести к применению силы со стороны не только царя, но и членов его совета, которые в этом случае без особых колебаний могли бы прибегнуть к оружию.
Другой общественной функцией было руководство ведением войн. О военной организации греков в период с 1000 г. по 600 г. до н. э. почти ничего не известно, однако мы знаем, что ближе к концу этого периода конница играла решающую роль в их тактике ведения войны. У всадников было множество преимуществ: они могли быстро менять позицию и появляться в неожиданном для противника месте, не давая пехоте времени, чтобы перестроить боевые порядки. Однако лишь люди с немалым достатком могли стать всадниками, поскольку естественный травяной покров лугов Греции был весьма скуден и лошадей приходилось кормить почти круглый год зерном. В той же степени, в которой конница была эффективней пехоты на полях сражений, возрастало и влияние знатных землевладельцев на жизнь общества.
Баланс сил на раннем этапе становления общества в Греции определялся тенденцией объединений наиболее влиятельных семей в целях ограничения царской власти. Уже на раннем этапе это привело к созданию аппарата советников царя, членами которого назначали лишь представители влиятельных семей. Более того, поскольку не было полной уверенности, что коллегия судей всегда и во всех случаях будет служить интересам сообщества землевладельцев, совет всех влиятельных землевладельцев стал собираться чаще, чтобы активнее участвовать в принятии важных решений. Несомненно, в разных государствах эти процессы значительно различались в деталях, но к VIII в. до н. э. наиболее влиятельные аристократы узурпировали большую часть царской власти. В Афинах, например, было отменено право на наследование царской власти и сам царь стал не более чем судьей, назначаемым на строго определенный срок, причем его функции были преимущественно религиозными. Другие судьи были заняты решением юридических или военных вопросов, в то время как состоявший из аристократов ареопаг выполнял общий надзор за процессами в обществе.
Благородные семейства, активно участвовавшие в управлении полисом, стали селиться неподалеку от административных зданий, что постепенно определяло характер центра города. Центр, который, как правило, изначально выбирали из соображений безопасности, начинал притягивать тех, кто занимался искусством или торговлей, хотя эти группы населения прежде и не имели большого значения в обществе. Поэтому и стиль жизни города изначально определяла аристократия, а не купцы или ремесленники. Это обстоятельство наложило прочный отпечаток на жизнь всех греческих городов. Еще по прошествии многих сотен лет даже в наиболее активных торговых и ремесленных центрах возникшие в аристократической среде идеалы личной и общественной жизни продолжали оставаться неизменными[321].
Первая из этих греческих ваз датируется концом VII в. до н. э., когда фаланга была еще нововведением, а вторая, менее поврежденная, была расписана, по-видимому, двумя поколениями позднее. На верхнем фото показаны две шеренги фаланги, атакующие на полном ходу, но строго держащие шаг, а конница охраняет каждый фланг боевого порядка. В реальном бою задние шеренги фаланги сближались с передними, образуя единую, слаженно действующую человеческую массу. Художнику же, расписывавшему вазу, пришлось, руководствуясь чисто художественными соображениями, разделить шеренги и показать только две из них. Детали тяжелого вооружения пехотинцев (гоплитов) — шлемы, щиты, копья и наколенники — более отчетливо видны на фото внизу.
Шло время, и престиж знати рос и за пределами городов. Начиная с тех времен, когда население Греции стало оседлым и взялось за земледелие, вождям племен доставались, по-видимому, более крупные наделы земли, чем их скромным соплеменникам. К VII в. до н. э. во многих областях Греции перенаселенность стала серьезной проблемой. Крестьянские наделы дробились, и в неурожайные годы бедные фермеры были вынуждены брать зерно и продукты питания в долг у более богатых соседей. Расплачиваться им приходилось либо своей землей, либо своей свободой, которую они теряли, если долг не удавалось вернуть. Даже если неурожайные годы шли один за другим, знатные землевладельцы были защищены от нужды уже одним тем, что владели обширными землями, а потому оказывались и в этом случае в более выгодном положении и еще больше обогащались, давая в долг[322]. В результате этих процессов вражда между классами все больше обострялась и привела к жестоким столкновениям во многих городах. Однако беднота не могла ничего выиграть от этих конфликтов, так как не только экономическое, но и военное превосходство было на стороне знати.
Серьезные изменения в тактике ведения войны на несколько веков оттянули скатывание греческого общества в сторону дальнейшей поляризации между предающейся роскоши аристократией и угнетенной, задавленной нуждой остальной частью населения, т.е. к устройству общества, присущему Среднему Востоку. Во второй половине VII в. до н. э. и особенно в VI в. до н. э. гоплиты — тяжеловооруженные пехотинцы — стали решающей силой на поле боя, почти полностью заменив конницу. Способная слиться в единую массу фаланга — правильный боевой порядок хорошо обученной и согласованно маневрирующей пехоты — могла противостоять кавалерии и тем более смести с поля боя плохо организованную пехоту. Хотя в действиях регулярных воинских формаций не было ничего нового ни для военного дела Греции, ни для военного дела Среднего Востока[323], комбинация плотных боевых порядков, тяжелого вооружения и прежде всего строго согласованных действий фаланг подняла эффективность действий греческой пехоты на недосягаемую высоту.
В своем зрелом виде фаланга состояла из восьми шеренг бойцов, стоявших так близко друг к другу, что щит каждого воина частично прикрывал слева соседа по шеренге. Не известно точно, строилась ли фаланга так же с самого начала. Но к началу VI в. до н. э. мощь хорошо обученных и вооруженных фаланг, состоявших из тысяч действовавших как один воинов, поддерживавших согласованность движения строя громким пением ритмических победных песен — пеанов, казалась неодолимой, и на поле боя фаланга не раз это доказывала[324]. Конница не могла ни противостоять натиску фаланги, ни разрушить ее боевые порядки. И лишь когда удавалось атаковать с флангов или с тыла, конница продолжала оставаться эффективной.
Эти изменения повлекли фундаментальные последствия для социального устройства общества. Важнейшая основа гегемонии аристократии была, разумеется, подорвана, когда на поле боя стала главенствовать тяжеловооруженная пехота. Еще важнее был психологический эффект, связанный с тем, что для умения держать строй, быстро и точно маневрировать воинам фаланги требовалась длительная подготовка. В шеренге все были равны, и жизнь каждого пехотинца зависела от стойкости бойцов, стоящих с ним в одном боевом строю. Имущественный или социальный статус уже не мог играть прежней главенствующей роли, поскольку награждались лишь храбрость, стойкость и дисциплина. Все это, без сомнения, воспитывало чувство равенства и солидарности у граждан — бойцов фаланги. Более того, на воинов, проходящих обучение тактике нового строя, беспрестанная муштра, ритмические движения многих шеренг, сопровождавшиеся пением и музыкой, оказывали сильное гипнотическое воздействие, что приводило к подсознательному ощущению благополучия и внушало чувство солидарности.
Естественно, эти чувства, возникавшие у воинов, шедших в фаланге, не могли не отразиться на общих моральных принципах Греции. Стиль жизни аристократов стал почитаться варварским, не достойным истинных греков. Уважаемым человеком и гражданином стал считаться тот, кто вел скромную жизнь, был независимым фермером, имевшим достаточно земли, чтобы жить достойно, был в состоянии приобрести копье, щит и шлем и не терял мужества на поле боя. Этот идеал гражданина быстро распространился и стал общепризнанным, богатство и пышность теряли свою привлекательность, и к концу VI в. до н. э. даже самые богатые аристократы предпочли жить и одеваться просто. Почетным стало тратить богатство не на бросавшуюся в глаза роскошь, которая еще в VII в. до н. э. считалась неизменным атрибутом благородного происхождения, а на финансирование общественных зданий и учреждений. При этом богатые люди неизменно демонстрировали, что отнюдь не намерены транжирить деньги на прихоти. Так дух равенства и солидарности стал отличать стиль общественной жизни Греции от принятого в других странах[325].
Применение в военной тактике фаланги имело далеко идущие социальные и политические последствия. То обстоятельство, что чем больше была фаланга, тем сильнее становился полис, стимулировало дальнейшую демократизацию общества. Действительно, теперь социальная система, при которой зажиточные граждане могли расширять свои земельные владения за счет менее обеспеченных сограждан, низводя их до состояния крайней нищеты и даже рабства, становилась неприемлемой. Обнищание каждого гражданина, ведущее к понижению его статуса в обществе, уменьшало строй фаланги, ослабляло город, а следовательно, снижало безопасность всех его граждан. Вследствие этого как в Афинах, так и в Спарте (а только об этих двух городах мы знаем хоть что-то более или менее точно) в конце VII – начале VI вв. до н. э. были предприняты необходимые шаги, чтобы уберечь свои фаланги.
Спарта решила проблему поддержания боеспособности фаланги, введя так называемые законы (или конституцию) Ликурга. Возможно, единственной целью этой конституции, введенной в конце VII в. до н. э., было сделать фалангу как можно мощнее и многочисленнее. Конституция содержала законы, предписывающие обязательное прохождение системы военных учений каждым из граждан в течение всего активного периода жизни. Спартанцы намеренно исключали при этом какие-либо упоминания об имущественном или социальном положении граждан и даже официально назывались они homoroi, т.е. равные. Фактически каждый здоровый гражданин должен был стать профессиональным солдатом, и только лишенные прав и рабы освобождались от службы и должны были заниматься обработкой земли, чтобы прокормить граждан. Благодаря учениям, в которых граждане проводили все свое время круглый год, фаланга Спарты стала лучшей в Греции. Однако боязнь развращения граждан при столкновении с более свободной жизнью за пределами Спарты, а также еще более парализующий ужас возможного бунта в тылу не позволяли вождям Спарты использовать военное превосходство для установления господства над другими городами Греции. Вместо этого они создали свободный союз-город, функционировавший под их строго консервативным началом.
В Афинах проблему боеспособности своей фаланги тоже решали достаточно радикально, но это не привело ко всеобщей мобилизации и переводу всего мужского населения на казарменное положение. Была введена специальная должность судьи с особыми полномочиями, позволявшими вносить изменения в существующие законы, на которую был назначен Солон. Первым делом Солон запретил продажу в рабство за долги и, аннулировав долги тех, кто был продан в рабство, сделал их снова свободными гражданами. Так было устранено самое значительно неравенство, существовавшее среди граждан Афин, и мощь фаланги была восстановлена[326].
Таким образом, фаланга была школой, которая создала греческий полис. Эта школа остановила на начальном этапе стремление аристократии к роскоши и заменила его идеалами умеренности во всем, что касалось внешних проявлений личности. Она утвердила, а может быть, и вообще создала впервые, идеальное отождествление своих интересов с интересами полиса. Наконец, она значительно расширила класс граждан, которые могли принимать активное участие в делах полиса, при этом гоплиты, защищавшие свой город на поле боя, уже никоим образом не могли быть отстранены от участия в делах общества. Они и не были отстранены. Законы Солона, например, давали гоплитам право выступать в качестве апелляционного суда при обжаловании решений, выносимых судами аристократов, а в Спарте законы Ликурга давали право ассамблее гоплитов избирать всех судей. В это случае право голоса в решении государственных вопросов, прежде принадлежавшее исключительно знати, было передано более широкому классу граждан — всем, кто мог экипировать себя для службы в армии. «Гоплитское избирательное право» оставалось неприкосновенным вплоть до V в. до н. э., а во многих городах Греции — и значительно дольше.
Но не всем гражданам доставало средств, чтобы экипироваться всем необходимым, т.е. приобрести меч, щит, шлем и копье. Многие для этого были слишком бедны, а металл в те времена был дорог. К тому же было немало и тех, кто просто странствовал по Греции, не принадлежа ни к какому полису, или же оставил свой город, пренебрегая гражданскими правами и предпочитая жить как иногородцы. С ростом населения городов их роль в формировании общественного мнения росла, так что еще до того, как право гоплита стало привычным идеалом, на политической сцене, особенно в таких торговых центрах, как Афины, Коринф и Милет, появилась влиятельная новая сила.
Человек, не имевший достаточного надела земли, должен был найти иные средства к существованию. И тут был лишь один выбор: заняться ремеслом или эмигрировать за море. Оба эти способа выживания часто дополняли друг друга, тем более что новые колонии, поначалу импортировавшие многие товары с родины, со временем сами начинали производить зерно и другие продукты на экспорт. В средине VIII в. до н. э. происходил как рост эмиграции, так и расцвет ремесел. Города в ионической части Греции, особенно Милет, играли ведущую роль в колонизации, в то время как Коринф, Халкида и Эретрия следовали за ним. Колонизация продолжалась примерно с 750 г. по 550 г. до н. э. Дальнейшая колонизация встретила сопротивление Карфагена и этрусков, которые закрыли западное побережье Средиземноморья для греческих колонистов. Но к тому времени весьма успешная коммерческая деятельность в старых греческих городах уже позволяла даже безземельным гражданам находить средства для сносного существования, не удаляясь от родных мест на значительные расстояния.
Схема коммерческой деятельности, разработанная в эти два столетия, имела фундаментальное значение как для греческой истории, так и для истории Рима. В прежние времена греческие земледельцы производили все необходимые для жизни продукты самостоятельно, продавая лишь столько, сколько было необходимо для покупки инструментов, оружия и других изделий, изготовляемых из металла. Теперь же на значительной части Греции и само земледелие было поставлено на коммерческую основу. И хотя зерно продолжало оставаться основным продуктом сельскохозяйственной деятельности, все больше усилий затрачивалось на то, чтобы производить достаточно ценные и достаточно легко транспортируемые продукты, такие как вино и оливковое масло. Вино, разумеется, служило незаменимым на пирах опьяняющим напитком. Оливковое масло было не только хорошей добавкой к бедной жирами пище жителей Средиземноморья, но могло играть роль мыла, а кроме того, оказалось наиболее доступным горючим для светильников. Поэтому не стоит удивляться, что варварские народы щедро расплачивались зерном, металлами, древесиной и другим сырьем за вино и масло Греции.
Несмотря на очевидные выгоды выращивания винограда и оливковых деревьев, распространение этих культур шло медленно. Даже в тех регионах, где климатические условия благоприятствовали выращиванию винограда или оливковых деревьев, их жители не были знакомы с обрезанием лозы, прививанием, культивированием. Все это требовало сил и затрудняло распространение и выращивание виноградной лозы и оливок. Не менее важным фактором было и то, что пока виноградники или оливковые деревья могли бы приносить урожай, должно было пройти несколько лет. Немногие земледельцы могли пожертвовать урожаем менее ценных культур ради урожая винограда или олив в некоем будущем. В Аттике, например, новый стиль товарного производства в сельском хозяйстве широко распространился не ранее 560 г. до н. э., когда тиран Писистрат ввел систему выгодных государственных кредитов для земледельцев, выращивающих на своих землях виноградники и оливковые деревья.
Переход к коммерческому земледелию дал огромные преимущества таким передовым городам, как Микены, Эретрия и Афины. По сути, экспортируя вино и оливковое масло, эти города получали куда больше зерна (и других видов сырья), чем могли произвести сами на своих землях. Более того, производство вина и оливкового масла позволяло грекам расширить общую площадь земель, пригодных для сельского хозяйства, поскольку виноград можно было успешно выращивать даже на каменистых склонах, на которых урожаи зерна в лучшем случае были скудными, а то и вообще они не были пригодны для земледелия. Таким образом, коммерческое земледелие могло обеспечить средствами к существованию куда больше людей, чем это когда-либо удавалось сделать в рамках натурального хозяйства, и в городах появилась возможность развития экономики принципиально нового типа.
Переход к коммерческому земледелию усилил демократические тенденции, заложенные тактикой фаланги, и сделал более явным различие социального строя Греции и Среднего Востока. Коммерция в городах Среднего Востока имела большой опыт в производстве и торговле такими товарами, как одежда и изделия из дерева, металла и других материалов. Пищевые продукты для этих городов поставляли прилегающие к ним районы, причем по большей части в виде экономически непродуктивных рент и налогов. Поэтому земледельцы Среднего Востока представляли собой крестьянство, имевшее лишь достаточно слабые коммерческие связи с городом. Большая часть земледельцев воспринимала жителей города как чужаков и угнетателей, что, вообще говоря, не было лишено оснований. Напротив, в Греции земледельцы, производившие такие товары, как вино и масло, столь необходимые для коммерческой деятельности города, почитали себя и почитались другими за истинных граждан города. Они играли ведущую роль в политической жизни, они непосредственно участвовали в военных действиях в качестве воинов фаланги и, как прочие жители предместья, снабжали продуктами город.
В результате рыночные отношения в Греции проникли в общественную жизнь значительно глубже, чем на Среднем Востоке, и значительно сильнее объединили все население в единую политическую структуру. Характерной чертой Востока была пассивность земледельцев, безразлично воспринимавших любые политические перемены и не видевших в смене правителей никакого проку для себя. В Греции, напротив, земледельцы были жизненно заинтересованы во всех происходящих в государстве процессах и активно в них вовлечены. Видимо, в этом и состоит секрет успеха военных кампаний греков против своих врагов. И хотя в приводимом Геродотом сравнении воина-перса, которого гонят на поле боя плетью, и греческим солдатом, который сражается по собственной воле, немало преувеличения, есть в нем и доля правды.
Для большинства греческих городов коммерция не играла первостепенной роли. Большинство из них, как, например, Спарта, были прежде всего аграрными центрами, где право гоплита и тому подобные реалии общественного уклада считались нормами как личной жизни, так и политики. В то же время были и такие города, как Афины, которые становились центрами торговли и ремесел. Эти города претерпевали дальнейшие политические коллизии, поскольку по мере того, как численность ремесленников, художников и скульпторов в них росла, эти классы стремились полнее участвовать в общественной жизни. У многих жителей городов, особенно у моряков и ремесленников, не хватало денег, чтобы купить экипировку гоплита. Их недовольство нередко получало поддержку тех обедневших землевладельцев, которым на своих небольших участках земли не удавалось вырастить урожай, достаточный, чтобы сводить концы с концами. Эти волнения нередко приводили к эпидемии тирании в городах Греции в VII-VI вв. до н. э.
Тиран (в русскоязычной литературе встречается также написание «тиранн», подчеркивая различие между историческим термином и словом в переносном значении. — Прим. пер.) — это человек, который захватывал власть путем военного переворота и правил, невзирая на закон. Большинство тиранов одаривали бедных за счет богатых, а временами вообще производили конфискацию крупных земельных владений и распределяли их между теми, кто не имел собственности. Хотя тирания не гарантировала безопасности. Вирус беззакония не так-то легко было уничтожить, и сословие воинов фаланги, составлявшее военный костяк государства, видимо, всякий раз стремилось восстановить утраченный контроль над делами государства. Поэтому тирания никогда не отличалась в войнах, и тиранам требовались наемники, чтобы защитить себя от собственных подданных. Эта внутренняя слабость позволяет объяснить ту пассивность, с которой греческие города на территории Малой Азии, где тирании были особенно распространены, покорились сначала Лидии, а затем и империи персов. Тем не менее в материковой Греции в конце VI в. до н. э. спартанцы взяли на себя миссию по свержению тираний везде, где они могли этого достичь. Вероятно, именно за счет доблести фаланг спартанцев с началом войны с персами на европейской части Греции не осталось ни одного тирана.
Однако действия Спарты против тиранов не могли ни изменить, ни устранить те социальные условия, которые способствовали их приходу к власти. Два пути лежали перед теми городами Греции, которые к тому времени стали центрами торговли: либо дальнейшее подавление бедных слоев олигархическими правительствами с ограниченным избирательным правом, либо радикальные изменения в пользу дальнейшей демократизации, не ограничивающейся избирательным правом гоплита. В Коринфе был избран первый путь, но олигархи этого города не могли сами держаться у власти и в значительной степени зависели от военной поддержки Спарты, поэтому эффективность их действий внутри собственного полиса была парализована, когда граждане в нем разделились на две непримиримо враждующие группировки. Иной путь был избран в Афинах. После свержения тирании Писистратидов в 510 г. до н. э. здесь началось радикальное движение в сторону демократии. Даже граждане, вовсе не имевшие земли, обрели право голоса в делах государства, получив возможность участвовать в народных собраниях и заседаниях судов. Но подобный общественный порядок оказался весьма неустойчивым, и до того, как в 483 г. до н. э. Фемистокл посчитал необходимым значительно увеличить морской флот Афин, этот строй служил всего лишь орудием сведения счетов между отдельными аристократами, и отнюдь не являлся отражением баланса сил в афинском обществе. Тем не менее, когда в Афинах был построен мощный флот, на котором гребцами были граждане этого города, безземельные граждане Афин, чьей единственной собственностью были крепкие мышцы, получили возможность принимать участие в военных операциях полиса. Будучи гребцами на триремах, они в такой же степени обеспечивали безопасность своего города, как и гоплиты. Поэтому их право быть услышанными в народном собрании еще больше утвердилось. В V в. до н. э. гребцы флота Афин, а следовательно, и те слои населения города, из которых они рекрутировались, стали теснить с политической сцены фермеров-гоплитов.
Если фаланга была начальной школой греческого полиса, то флот был высшей школой ее развитой демократии. И если семейный надел и семейное земледелие были экономической основой демократии, не выходившей за пределы права гоплита, то торговый флот с требовавшейся для него системой мастерских, складов и рынков давал экономическую основу радикальной демократии нового типа.
Тем не менее греческая демократия никогда не была всеобъемлющей. Рабы, которые во многих городах составляли немалый процент населения, были лишены всяких политических прав. Прав были лишены и женщины, а кроме того, и все проживавшие в греческих городах иностранцы, поскольку последние могли получить гражданство лишь в исключительных случаях.
Представление, согласно которому граждане — это замкнутая группа, связанная глубокими родовыми узами, сохранялось в Греции и после 500 г. до н. э. Граждане всегда оставались привилегированным сословием, никогда не совпадавшим со всем взрослым мужским населением территории полиса.
Идеалы, установленные аристократией, продолжали преобладать в полисах с демократией радикального толка. У добропорядочного гражданина должно быть достаточно времени для досуга, в противном случае он не может посещать заседания суда, ассамблеи и религиозные празднества и, что самое важное, подготовить себя к тому, чтобы с оружием в руках защитить собственный город. Физический труд не считался неприемлемым для истинного гражданина, если оставлял достаточно времени для политической деятельности. Принципы, определявшие истинного гражданина, были простым слепком с идеалов аристократов предшествовавших эпох. По сути, более скромные общественные классы не нашли ничего более для себя подходящего, чем перенести их на новую почву, заменив лишь стремление к личному величию, столь свойственное героям Гомера, на стремление к величию полиса.
Сельская община, состоявшая из мелких независимых земледельцев, оставалась политическим идеалом по меньшей мере до IV в. до н. э. Сами афиняне были склонны считать всякую деятельность, связанную с ремеслами и торговлей, нежелательным отклонением от идеала. Надо думать, что пределом желаний среднего гражданина, служившего гребцом во флоте Афин, было сколотить состояние, добыв побольше трофеев в какой-нибудь удачной экспедиции, затем купить надел земли и зажить жизнью, достойной свободного человека и гражданина. Ни удел ремесленников, ни финансовые уловки рыночной площади не могли вызвать уважения в Древней Греции[327]. Более того, в VI-V вв. до н. э. даже владение землей могло вызвать немалые подозрения, если не было полной уверенности, что владелец употребляет все свое богатство во благо государства.
Когда греческие полисы достигли высшей точки своего развития, их влияние на граждан стало чрезвычайно сильным и проникающим во все сферы жизни. Политика во многом заменяла жизнь как таковую, для личной жизни, по сути, не оставалось почти ничего. В демократических Афинах считалось вполне естественным, что время, богатство и все духовные устремления граждан полностью посвящены делам государства, не говоря уже о Спарте, которая по требованиям и ограничениям на жизнь своих граждан оставила далеко позади все современные нам тоталитарные государства. Однако подобный отказ от личной жизни, по-видимому, принимался по собственной воле и без принуждения, поскольку, в отличие от наших дней, граждане сами являлись государством. Всякий гражданин мог на деле ощутить, что государство не враждебно его интересам и не навязано извне, но является обобщенным продолжением его собственной воли и устремлений. При таких условиях общественный опыт разделялся всеми гражданами, что раскрывало новые грани человеческого характера, высвобождая некую коллективную энергию, что, по-видимому, и привело к небывалому расцвету классической культуры Греции.
2. РАЗВИТИЕ КУЛЬТУРЫ
История греческой религии, искусства и литературы отчетливо демонстрирует, как государство, особенно в VI в. до н. э., т.е. в период становления, все больше включало эти виды деятельности в свои собственные рамки.
РЕЛИГИЯ. Публичные богослужения в греческой религии возникли из семейных обрядов, проводившихся в царских дворцах. По мере того как мощь монархов угасала, судьи принимали на себя все больше монарших полномочий в проведении богослужений. Следствием этого стало значительное обогащение и усложнение религиозных ритуалов, что особенно проявилось с ростом государств.
С древнейших времен греческой религии была присуща двойственность[328]: пантеону богов Олимпа противопоставлялось то, что у греков именовалось «мистериями». На деле и сами боги Олимпа представляли собой довольно смешанную компанию, отчасти взятую у индоевропейских богов небес и сил природы, отчасти заимствованную у народов, ранее населявших Грецию и поклонявшихся местным богам-покровителям. Однако поэты, в особенности такие, как Гомер и Гесиод, внесли порядок и стабильность в греческие представления об обитателях Олимпа, и высокая художественность «Илиады» и «Одиссеи» обеспечила то, что пронизанная антропоморфизмом теология пережила многие века и поныне не забыта. Иное дело мистерии, которые не были связаны с этой теологией непосредственно. Некоторые из них, как, например, обряды, посвященные Орфею и Дионису, видимо, были родственны обрядам Востока и распространились на территории Греции в VIII в. или VII в. до н. э. Другие, как, например, элевсинские мистерии, были явно местного происхождения и возникли в Микенах или в домикенские времена и были, возможно, связаны с культом плодородия, возникшим не позднее III тыс. до н. э., т.е. практиковавшимися земледельцами еще в эпоху неолита.
Полис успешно примирял вопиющие противоречия в греческой религии, объединяя мистерии и богов Олимпа, не прибегая при этом к интеллектуальному синтезу, а вводя новые обряды. Публичные богослужения, прославлявшие обитателей Олимпа, соседствовали с общественными празднованиями мистерий, и по крайней мере в двух случаях они вообще сливались воедино. Такое единение символизировали общие шествия во время Великих панафиней. Установленные (или по крайней мере утвержденные) тираном Писистратом обряды поклонения богине Афине, главной покровительнице города среди богов Олимпа, начинались тем не менее у святилища, расположенного в Элевсине, где проводились мистерии в честь великой матери-Деметры, и заканчивались в Акрополе, в сердце Афин. Подобно этому, театральные представления, бывшие частью празднеств в честь Диониса в Афинах, брали в качестве сюжетов расхожие мотивы из греческой мифологии, изначально абсолютно чуждые древнему культу поклонения Дионису. Таким образом, хотя это и не было осуществлено формально, государству все же удавалось найти пути для согласования несовместимых основ греческой религии.
Однако не всем разновидностям греческой религии удавалось вписаться в рамки, установленные полисом. Пышные публичные празднества отнюдь не заменили семейных торжеств, особенно для родовитых граждан. Поэтому в мистериях звучал и особый отголосок индивидуального, личностного мотива, связанный с собственным спасением и собственной загробной жизнью[329], что уж никак не вязалось с религией государства. На другом конце спектра были представлены религиозные учреждения, провозглашавшие идеи панэллинизма и призывавшие к единению всех греческих городов. Главную роль в этом движении играл дельфийский оракул, жрецы которого оказывали серьезное влияние на внутреннюю жизнь полисов в течение всего VI в. до н. э. и которые, в частности, были особо заметны в покровительстве и поддержке процесса дальнейшей колонизации[330]. Параллельно с Олимпийскими играми, происходившими каждые четыре года, подобные состязания устраивались в Коринфе и в других городах, что также носило оттенок панэллинского направления в религии. Так, под эгидой богов некоторые греки продолжали исповедовать старомодные идеи, рожденные еще в среде древнегреческой аристократии, и наблюдалось некоторое возрождение идеи о сверхполисной аристократической солидарности, неразрывно объединявшей весь греческий мир в VIII-VII вв. до н. э., которую ощущали участники и зрители игр, собиравшиеся со всего греческого мира.
Сегодня едва ли можно оценить воздействие на ум и чувства отдельной личности всех этих аспектов греческой религии и тех культов, которые так и не смогли вписаться в рамки, установленные греческими полисами. Тем не менее есть основания полагать, что ни набожность отдельных лиц, ни торжества религиозного толка в отдельных семьях, ни даже панэллинские празднества не были тем базисом, на котором возводились величественные монументы древнегреческой культуры. Именно установленная лолисом религия стимулировала строительство греческих храмов, развитие драматического искусства в Афинах, и лишь эти аспекты древнегреческой культуры смогли преодолеть века и заслужить восхищение последующих поколений. По крайней мере в этом смысле значение официальной религии неизмеримо выше значения тех верований и религиозных течений, которые более или менее успешно противостояли юрисдикции полиса.
Эти скульптурные изображения показывают, сколь значительным было влияние Египта на стиль пластического искусства Греции на раннем этапе его развития. На фотографии слева статуя Тутанхамона (1362—1349 гг. до н. э.). Поза фигуры стала характерной для традиционного египетского искусства не менее чем за тысячу лет до того, как эта скульптура была выполнена. В то время как греки лишь осваивали резьбу по камню и только приступали к изображению фигур в полный рост, египетским ваятелям уже был доступен значительно более выразительный стиль. Чтобы убедиться, достаточно сравнить эти два изображения. Детали фигуры справа, датируемой 590 г. до н. э., и даже неуклюжее воспроизведение прически указывают на явное подражание древней и строго регламентированной египетской традиции. Неприкрытая нагота греческой скульптуры скорее всего шокировала бы египтян, но она отражала обычаи гимнастических залов греков.
ИСКУССТВО. На раннем этапе развития расцвет школы ваяния в Греции обязан покровительству аристократии. Надо думать, что первые греческие скульптуры были изображениями вполне конкретных лиц[331] и служили прославлению как богов, которым эти статуи были посвящены, так и тех лиц, которые эти статуи заказывали. Вовсе не праздная забава попытки разглядеть в причудливых костюмах и отчужденных «архаических улыбках» скульптурных изображений девушек, украшающих Акрополь, зеркальное отражение грации и элегантности аристократической жизни тех дней, которые предшествовали временам нарочитой простоты и суровой строгости, ставшими в последующем нормой для полиса.
В то же время монументальное греческое искусство начинало постепенно вписываться в рамки, установленные полисом. Полный расцвет в греческом обществе наступил лишь после 500 г. до н. э., хотя храмы и прочие монументальные сооружения начали возводить в Греции уже в VI в. до н. э. Подобные предприятия всегда носили общенародный характер, и во многих случаях храмы строились как жилища богов или богинь — покровительниц полиса. Скульпторы отыскивали новые или более масштабные задачи, декорируя стены и фронтоны храмов, и по-прежнему создавали статуи для их внутреннего убранства.
Таким образом, в то время как скульпторы осваивали технику и устанавливали каноны создаваемого ими искусства, их произведения становились все более востребованными государством. Это обстоятельство оказало глубокое влияние на создание греческого стиля в искусстве. Реалистический портрет, который впоследствии стал отличительной особенностью римского искусства, в те времена востребован не был. Напротив, задачей греческих скульпторов было воссоздание обобщенного образа идеальной личности и придание человеческих черт образам богов. Более того, сакральный характер монументальных общественных зданий требовал точного соответствия каноническим архитектурным образцам[332]. Эти ограничения, налагаемые на фантазию и изобретательность, заставляли архитекторов сконцентрироваться на деталях декора, пропорциях и симметрии, что придало греческим храмам изысканную красоту. Ранняя греческая архитектура едва ли могла бы достичь такого совершенства и художественной простоты, если бы она была совершенно свободна в выборе планов и фасадов, как архитектура в Ниневии и Персеполисе.
Основной особенностью греческого искусства, отличавшей его от предшественников Востока и от последователей в Римской империи, был его государственный характер. Тем не менее далеко не все особенности греческого искусства можно истолковать, опершись на этот тезис. В архаической скульптуре раннего периода можно отчетливо различить подражание египетским образцам. Однако по мере того, как греки осваивали мастерство обработки камня, они, стремясь достичь максимальной естественности и пластической выразительности, все больше освобождались от условностей египетского искусства. Причина развития этой тенденции едва ли в том, что греческое искусство все больше приобретало общественный характер. Возможно, причиной обращения греческих мастеров к натурализму было то впечатление, которое на них оказывали поэмы Гомера, где боги были очень похожи на людей. Нельзя исключить, однако, что они достигли подобного мастерства потому, что могли ежедневно наблюдать в гимнастических залах обнаженное человеческое тело в движении. Но теперь об этом можно только гадать, и движущие силы, направлявшие развитие искусства Греции (как, впрочем, и других великих искусств), навсегда останутся загадкой[333].
Эти три женские фигуры иллюстрируют освобождение греческой школы ваяния от подражания египетским образцам и возникновение технически совершенного, высокоэстетичного и самобытного греческого стиля. Первая из этих статуй выполнена в наиболее ранний период и датируется примерно VII в. до н. э. В ней можно отчетливо различить отголоски египетского стиля. Так называемая Гера Самосская, показанная справа (датируется примерно 575 г. до н. э.), уже проявляет гармоничную гибкость, не свойственную искусству Египта. Сочетание декоративных складок одежды и натуралистического изображения человеческой фигуры, которое позднее станет отличительной чертой греческой скульптуры, в этой статуе не проявляется, но оно уже ясно заметно в третьей фигуре, выполненной около VI в. до н. э. Богатство драпировки и отчужденная архаичная улыбка этой афинской «девушки из Акрополя» отражают аристократическую эпоху в истории Греции, когда эта статуя и была выполнена.
ЛИТЕРАТУРА. «Илиада» и «Одиссея» — самые ранние и самые выдающиеся греческие поэмы из всех дошедших до нас. Обе эти поэмы, равно как и труды Гесиода, не имеют ничего общего с идеологией полиса. Но эти произведения, в особенности поэмы Гомера, играли главенствующую роль во всей последующей культуре Греции. «Илиада» воспевает аристократические и героические идеалы, ярость и наслаждение жизнью, при этом в поэзии отчетливо слышится трагический мотив, неизбежность смерти и неотвратимость судьбы, или рока, что в греческой поэзии начинает считаться непременным элементом человеческого существования. Герои Гомера сражаются ради собственной славы и ради добычи. Герои классической эпохи, по крайней мере в теории (пусть это не всегда случалось на практике), обязаны были сражаться во имя славы и богатства полиса, но в остальном идеалы Гомера продолжали оставаться практически неизменными.
Лирическая поэзия Греции также была продуктом аристократической эпохи, однако она практически не подверглась влиянию дисциплины полиса. В ранней поэзии преобладали личные, а порой и автобиографические мотивы, при этом многие из стихов были преисполнены ничем не сдерживаемой уверенностью в себе, свойственной аристократии. С другой стороны, были и такие поэты, как Тиртей, который посвятил свой поэтический дар прославлению родного полиса — Спарты и сочинению строевых песен, под которые маршировали недавно созданные фаланги. В этих песнях он выспренно воспевал самопожертвование во благо государства. В том же политическом ключе, но сдержаннее афинский законодатель Солон выразил в стихах свою концепцию закона и справедливости, которые послужили основой проводимой им конституционной реформы в Афинах.
Тем не менее в целом поэзия не подверглась сколько-нибудь значительному влиянию полиса по большей части из-за того, что становление всего разнообразия форм поэтического искусства (за исключением драмы) произошло задолго до того, как полис обрел контроль над умами и чувствами граждан. При всем при том оказалось возможным приспособить поэтические идеалы к идеологии города-государства, чему, без сомнения, способствовало то, что полис немало перенял у идеологии аристократов прежних времен. Эта связь была обоюдной, обаяние поэзии сильнее всего прочего могло обеспечить выживание идеалов аристократии во все более демократизируемом мире полиса. Воспитанное на поэзии Гомера, греческое общество классической эпохи не могло не проникнуться героическим видением мира, которое с такой силой передавали эти стихи.
Что же касается прозы, то до 500 г. до н. э. она развивалась довольно вяло. Исключение представляют лишь труды Гекатея, чье собрание географических сведений и повествований о путешествиях и дальних странах не дошли до наших дней. Его прозаические произведения сохранились во фрагментах и пересказах в книгах позднейших античных авторов.
ФИЛОСОФИЯ. До VI в. до н. э. по меньшей мере две проблемы в гомеровском взгляде на устройство мира беспокоили греческих философов. Первой из них была связь и отношение между роком и богами Олимпа. В одних стихах Гомера Зевс провозглашался всемогущим, в то время как в других он сам оказывался подвластным року. Вторая проблема была связана с тем, что Гомер приписывал обитателям Олимпа непомерно много человеческих слабостей. Для представителей греческого общества классической эпохи, когда правосудие было поднято на новую ступень после создания нормативного законодательства и институтов права, было неприемлемо то, как Гомер изобразил небожителей. Боги в его поэмах непрестанно устраивали потасовки, мошенничали и надували друг друга, точно так же как обычные люди, при этом их сомнительные моральные порывы не встречали должного осуждения.
Изъяны теологии Гомера были лишь частью того сумбура, который царил в религиозной традиции Греции вплоть до VI в. до н. э. и был результатом непродуманного смешения разнородных, а порой и несовместимых мифов. Более того, в Греции не было официально назначаемых священнослужителей, которые могли бы исправить или хотя бы сгладить эти противоречия. Публичные богослужения проводились избираемыми судьями, которые, будучи людьми, занимающимися и практической политикой, едва ли были склонны к отвлеченным размышлениям. Таким образом, в Греции не было каких-либо представителей власти, облеченных полномочиями толковать для простых граждан устройство мира и сверхъестественные аспекты этого устройства. Данные проблемы вообще не принимались во внимание и были отданы на откуп отдельным личностям.
В архаическую эпоху поэты смело брались объяснять все, что требовало объяснения. Они считались провидцами, осененными божественной силой, и были окружены аурой почитания, если не благоговения. В отличие от жрецов Востока, греческие поэты должны были преодолевать два препятствия в попытках упорядочить и систематизировать мир богов и людей. Во-первых, необходимо было добиваться изящества и совершенства слога, с тем чтобы стихи легче запоминались и в них труднее было внести исправления. Таким образом, идеи предыдущих поколений непросто было изменять и приспосабливать к нуждам нового времени, не лишая эти идеи поэтической силы. Поколения восточных жрецов могли в безукоризненно благочестивой форме интерпретировать, изменять и приукрашивать смысл священных древних текстов, приспосабливая его к современным вкусам и взглядам, но такие мыслители, как Ксенофан и Гераклит, знавшие доподлинно, что именно сказали Гомер и Гесиод, вынуждены были осудить и объявить лживыми утверждения своих великих предшественников. В то же время нельзя не отметить, что милетские философы смогли избежать вынесения подобных вердиктов, тактично игнорируя поэтическую традицию в целом. Во-вторых, греческие поэты не принадлежали к какой-либо организованной и отстаивающей свои права корпорации, но, оставаясь одиночками, были не в состоянии утвердить свою монополию на истину. Восточные жрецы, исполняя священные ритуалы и произнося нараспев тексты древних мифов, опирались на целую вереницу предшественников, у которых они переняли знания и полномочия. У греческих поэтов было лишь собственное вдохновение, собственные суждения и собственное воображение.
Так что те греки, которые были наделены пытливым умом и склонностью к размышлениям, не могли опереться на сколько-нибудь организованную доктрину или систематизированную мифологию, способные дать их чувствам и умам ориентиры в окружающем мире. Однако, начав путешествовать и торговать с Востоком, они познакомились с весьма впечатляющими теологическими и космологическими системами и почерпнули немало полезных знаний. Природа вещей настолько поразила воображение греков, что они создали новую науку — философию. Фалес Милетский (ок. 585 г. до н. э.), считающийся создателем греческой философии, предположительно изучал геометрию в Египте и научился применять ее на практике. Его идея о том, что вода — первичная субстанция, напоминает одно из положений древневавилонской космологии, в которой вода считалась первым элементом творения. И в самом деле, доктрины, приписываемые Фалесу, можно считать своего рода переосмыслением мифологии Древнего Вавилона с той существенной разницей, что Фалес устранил из этой концепции богов — существенный элемент восточной космологии.
Однако, если греческая философия началась с попыток поправить на основе знаний, почерпнутых на Востоке, конструкции, возведенные поэтами, то не прошло много времени, как некоторые философы, подобно греческим скульпторам того времени, окончательно освободились от всяческого иностранного влияния, обретя полную свободу для собственных размышлений.
Школа философии, возникшая в Ионии в конце VI в. до н. э., обратила умы к проблемам земного существования и попыталась выявить в физических явлениях общие закономерности. Эти усилия значительно продвинули вперед то направление мысли, которому следовал еще Гомер (или его безымянные предшественники), привнося порядок и субординацию в пантеон Олимпа; ибо Фалес, Анаксимандр и Анаксимен осмелились низвергнуть гомеровских антропоморфных богов и попытались подвергнуть анализу смысл и природу другого гомеровского персонажа — судьбы, или рока[334]. Насколько позволяют судить дошедшие до нас фрагменты их трудов, стиль мышления милетских философов едва ли далеко ушел от стиля их предшественников-поэтов. Вместо выверенной аргументации их обычным методом было простое утверждение, но по крайней мере Анаксимандр начал развивать более строгие правила обоснования своих утверждений[335].
Ионическая философская школа начала развиваться в существенно ином направлении, отбросив виталистические принципы. Несмотря на некоторые отличия разных религий Среднего Востока, все они сходились в том, что природные процессы подчиняются воле сверхъестественных существ. Вселенная интерпретировалась в воображении человека следующим образом: все в мире происходит благодаря порывам бога или духа, подобным тем, которые испытывают люди в повседневной жизни, и эти порывы заставляют все явления происходить именно так, как они происходят. Но ионические философы исключили богов из своей концепции, считая, что вселенная подчиняется строгим законам, а значит, познаваема. Хотя они и допускали, что душа или духи могут существовать, но полагали, что души, как и все прочее, подчиняются законам мироздания[336].
С тех пор интеллектуальная традиция всех цивилизаций, подвергшихся влиянию культуры Древней Греции, несла на себе отпечаток основополагающей идеи о том, что ключ к пониманию мира в познании законов природы. Христианским и мусульманским ученым, философам и теологам постоянно приходилось принимать во внимание концепцию ионических философов об отношениях субъекта и закона, и они почти всегда соглашались, что законы природы, по крайней мере частично, защищают вселенную от произвола непредсказуемой божественной воли.
Несомненно, множество факторов способствовало столь значительному и фундаментальному отклонению от старой схемы человеческого мышления. Контакты со Средним Востоком и знакомство с жизнью варварских племен привели к отходу ионических мыслителей от существовавших в ту пору религиозных доктрин. При этом, отказавшись от гомеровской теологии, они сохранили его концепцию безличного и неумолимого рока, нависшего и над людьми, и над богами и повелевающего и теми, и другими. Однако, чтобы выявить в этом множестве решающий фактор, придется вновь обратиться к устройству полиса. В VI в. до н. э. в Ионии все дела и поступки человека контролировались, и вполне успешно, безличными, безусловными, безраздельными — и, как можно было надеяться, справедливыми — законами. Разумеется, законы природы, управляющие вселенной в целом, которые, как полагали ионические философы, были ими в основном постигнуты, напоминали законы, управлявшие полисом и незримо направлявшие жизнь самих философов. Таким образом, основная концепция греческой философии поры становления может рассматриваться как наивная, но весьма плодотворная проекция деятельного упорядоченного полиса на всю вселенную.
Мыслители древних времен, как греки, так и варвары, проецировали собственную жизнь на бытие вселенной[337]. Но в древние времена человек практически в любом обществе сильно зависел от капризов природы или произвола властей, а чаще всего от того и другого одновременно. Поскольку количество пищи у сообщества зависело от капризов погоды, а благосостояние в целом — от настроения далекого или близкого, но могущественного повелителя, да и сама жизнь постоянно подвергалась опасности нашествий и эпидемий, любая картина мироздания, не основанная на неустойчивости и непредсказуемости самой природы вещей, должна была показаться абсурдом. В независимых же и процветающих городах, подобных Милету, жизнь и благосостояние граждан зависели преимущественно от их собственной активности и деятельности, регулируемой законом. Угроза голода в случае неурожая перестала быть столь устрашающей после того, как торговые суда смогли при необходимости доставлять в города зерно из других стран. Судьба милетцев была в их собственных руках, и никакой правитель не мог этого изменить. Даже с превратностями войн удавалось справляться, укрепляя дисциплину и совершенствуя выучку граждан-воинов. Таким образом, полис становился неким буфером между судьбами своих граждан и своеволием сил природы. Он оградил граждан от произвола судей и правителей, а кроме того, проводя постоянные военные учения, свел к минимуму опасности войн. Граждане полиса были, насколько это вообще было по тем временам возможно, ограждены от вмешательства посторонней воли, но их жизнь строго регулировалась законом. Поэтому едва ли стоит удивляться, что некоторые граждане были склонны думать, что и вся вселенная может подобным образом подчиняться строгим законам. Эта невероятная догадка изменила на все последующие времена направление мысли в Греции, а затем и во всей Европе. Хотя это факт сам по себе примечателен, еще более удивительно то, что законы природы, несмотря на все нагромождение случайностей, по-видимому, существуют[338].
Если ионические философы полностью поддерживали законы полиса, предполагая, что их законы распространяются даже на вселенную, то пифагорейская школа, развивавшаяся главным образом в Италии и на Сицилии, может считаться полным антиподом ионической школе, так как ее центральной идеей был отчаянный протест против тотальной, но неадекватной опеки над жизнью общества со стороны полиса. Сам Пифагор покинул родной остров Самос и поселился (ок. 525 г. до н. э.) в Кротоне на юге Италии, где основал общество или союз братьев по духу, которые были заняты заботами о святости и спасении собственной души. Таким образом, Пифагор был скорее реформатором религии, чем искателем мудрости в прямом смысле этого слова. Впрочем, различие было весьма неопределенным, поскольку он, как представляется, учил, что овладение знаниями — лучший путь очищения души. Идя по этому пути, он и его единомышленники смогли сделать важный вклад в развитие математики, хотя и не упускали возможности очистить души постом и другими аскетическими деяниями[339].
Пифагорейская традиция привнесла в философию принцип дуализма греческой религии. В то время как ионическая философия стремилась к рационалистической реформе теологии Олимпа, пифагореизм можно охарактеризовать как реформаторское движение в рамках орфического культа. Тем не менее оба реформаторских движения двигались параллельно, поскольку пифагорейцы делали упор на то, что наука и знание — путь к спасению, и это в значительной степени снижало ценность неприкрытых чувственных проявлений, столь присущих как орфизму на ранней его стадии, так и прочим мистическим культам Греции.
Сам Пифагор не написал ничего, более того, само его учение долго оставалось тайным и известным лишь внутри своего рода ордена, который он основал, поэтому едва ли стоит надеяться, что о его жизни можно будет хоть что-то узнать достоверно. Ясно, однако, что пифагорейцы стремились к личному спасению, что было несовместимо с теми требованиями, которые предъявлял полис к своим гражданам. Уход от нормальной общественной жизни ради жизни религиозной и интеллектуальной — как в индийской практике — был недопустим в рамках идеологии греческого города. Отсюда и история ордена пифагорейцев была бурной. Либо орден должен править полисом, что, по-видимому, и произошло в Кротоне через несколько лет после того, как там обосновался Пифагор, либо полис, нанеся ответный удар, сломит орден, как, надо думать, и случилось, когда жизнь Пифагора близилась к концу. Целое столетие подобные конфликты с городскими властями преследовали орден, пока наконец исполненные подозрительности граждане и ревностные судьи не рассеяли окончательно последние общины пифагорейцев.
Такие сообщества безо всяких затруднений могли вплестись в непрочную канву индийской политической и социальной организации, но тотальный контроль полиса над жизнью граждан исключал подобное для общественной жизни Греции. Поэтому мы вправе считать, что история ордена пифагорейцев ознаменовала первый отмеченный в европейской истории конфликт между церковью и государством.
Тем не менее столкновения ордена с идеалами, царившими в Древней Греции, не смогли помешать глубинному влиянию пифагорейской школы на все последующее течение мысли в греческой философии. Стремление к личному спасению и святости, усилия, направленные на приобщение к божественному, жажда бессмертия, причем скорее для себя, чем для общества в целом, — все эти человеческие чаяния не могли найти удовлетворения в рамках полиса. Пифагор попытался устранить эти изъяны, совершенствуя и рационализируя орфизм и заставляя философию-религию обратиться лицом к жизни. Он слишком опередил свое время, и философия стала на этот путь лишь во времена эллинизма и Римской империи, когда жесткие рамки полиса утратили большую часть своей психологической ценности. Однако философы двух последующих столетий — Эмпедокл и элеаты в Италии и Платон в Афинах — испытали на себе влияние пифагорейской доктрины и удержали философию от полной ассимиляции с идеологией полиса. Быть может, отчасти и по этой причине философия стала одной из важнейших движущих сил развития греческой культуры в эпоху, когда местнические интересы отдельных полисов начали препятствовать развитию греческой цивилизации.
К 500 г. до н. э. греки весьма преуспели в создании нового и привлекательного стиля жизни. Главенствующий институт — полис — прочно укоренился в общественной жизни, и самые важные отличительные черты греческой культуры смогли найти свое выражение. Грекам, жившим в V в. до н. э., оставалось лишь совершенствовать и доводить до логического завершения то, основы чему были уже заложены в VI в. до н. э.
Итак, почва, на которой позднее расцвела греческая цивилизация, была уже подготовлена. Эта почва в той или иной степени явилась основой и для развития всей возникшей впоследствии европейской культуры. Греческое искусство и литература, общественные институты и стиль мышления стали своего рода образцами и нормами для западной цивилизации, эти нормы менялись с течением времени, но никогда не случалось, чтобы они были отброшены полностью.
Наиболее существенная особенность европейского общества — абсолютное главенство территориального принципа перед иными принципами социального объединения — восходит к греческому полису, где он был возведен на такую высоту, которая почти никогда не достигалась впоследствии. Даже становление христианства, имевшего восточные корни, происходило в большой мере на территории Греции, причем первые христиане создавали свои обряды на традиции мистических религий, часть из которых была в Греции под запретом, а другие стали составным элементом принятого вероучения. Христианство обратилось к той сфере человеческого сознания, которую греческий полис всеми силами подавлял: стремлению личности к собственному спасению и индивидуальному общению с Богом. Но даже здесь нельзя не заметить отпечаток, оставленный полисом: для церкви, как и для предшествовавшего ей ордена пифагорейцев, навсегда сохранилось стремление стать государством в государстве. Рост влияния церкви приводил, таким образом, к двойственной преданности Граду Господню и городу от мира сего, причем обе стороны в своих претензиях к личности, повторяли требования, впервые выдвинутые в городах-государствах Древней Греции.
Г. РАЗВИТИЕ ЦИВИЛИЗАЦИИ КИТАЯ В ПЕРИОД ДО 500 Г. ДО Н.Э.
Стимулирующее воздействие идей и технических достижений, развитых на Среднем Востоке, дав мощный толчок продвижению вперед культур Индии и Греции, лишь время от времени достигало, преодолев просторы Азии, Китая. Важность местных традиций в формировании собственно китайского стиля жизни была существенно выше. И не удивительно. Непроходимые пустыни, непреодолимые горные хребты и расстояние в три-четыре тысячи миль отделяли долину реки Хуанхэ, где зародилась китайская культура, от древней цивилизации Среднего Востока. Географические препятствия подкреплялись еще и социальным барьером, воздвигнутым примерно в 1700 г. до н. э., когда воинственность и бессмысленная жестокость варваров исключили передвижения от оазиса к оазису на всей территории Центральной Азии как раз тогда, когда китайская культура только начинала обретать свою форму.
Тем не менее развитие Китая происходило отнюдь не в вакууме. Как мы уже видели, культура земледелия, возникшая еще в неолитический период, и уже к 6500 г. до н. э. развитая и усовершенствованная на Среднем Востоке, неожиданно быстро распространилась по всей территории Азии. При этом произошло слияние с иной культурой земледелия, возникшей в подверженной муссонам части Азии. Еще одно свидетельство культурных связей с Западной Азией — появление в Китае (начиная примерно с 2000 г. до н. э.) нового типа декоративной росписи керамики, который имел немало технических и стилистических черт, присущих керамическим изделиям неолитического периода, найденным при археологических раскопках на Среднем Востоке и в Восточной Европе[340].
И все же, хотя такого рода контакты и происходили, китайская культура неизменно сохраняла свою самобытность. И вполне симптоматично, что глубинная независимость развития культуры, присущая Китаю, не позволила механически скопировать принятую на Среднем Востоке экстенсивную систему обработки земли. Напротив, была развита собственная система огородного земледелия, основанная на интенсивных методах. Упряжка волов, позволяющая крестьянину в одиночку вспахать довольно большой участок, была известна на Среднем Востоке еще до 3000 г. до н. э., однако нет никаких надежных свидетельств, указывающих, что такая упряжка использовалась в Китае до IV в. до н. э.[341] Без сомнения, именно из-за особенностей почв и климатических условий Северного Китая плут в Китае не прижился. Лесс и аллювиальные почвы долины Хуанхэ вполне позволяли обходиться мотыгой и заступом, тогда как дожди, нередко скудные и всегда непостоянные, толкали развивать искусственное орошение, делая экстенсивное земледелие (при котором как раз и необходима распашка плугом) сравнительно малопригодным[342]. Так или иначе, имеется немало причин того, что повседневная жизнь большинства китайцев, занятых в сельском хозяйстве, разительно отличалась от жизни земледельцев на Среднем Востоке, в Европе и большей части Индии. И это различие в методах обработки земли, сказывающееся на множестве мельчайших деталей быта, порой не вполне очевидное, делало (и продолжает делать) совершенно непохожей жизнь цивилизованных сообществ Дальнего Востока и Западной Евразии.
Ранняя история Китая известна лишь в общих чертах. Археологам удалось обнаружить в северной части Китая следы трех различных культур, относящихся к неолитическому периоду, наиболее отчетливо различающихся формой и росписью керамики и относящихся к началу II тыс. до н. э. Для одной из них, обычно называемой культурой черной керамики и, похоже, ставшей прародительницей всей последующей культуры Китая, характерны достаточно большие поселения, окруженные защитными земляными валами. В эпоху черной керамики возникли довольно населенные городища, где преобладало практически полное равноправие членов сообщества. Они жили за счет интенсивного огородного земледелия, но при этом не имели развитых ремесел, которые потребовали бы разделения труда[343].
Об истоках и путях появления цивилизации можно только гадать. Историческая традиция позже объявила династию Ся первым человеческим (а не божественным) правительством Китая, однако археологам не удалось несущественна для хозяйства с крошечным лоскутком сухой земли. Возможно, поэтому в оазисах Центральной Азии еще многие поколения сохранялась освоенная при неолите соха.
В некотором смысле долина Хуанхэ была крупнейшим и наиболее удаленным к Востоку оазисом Центральной Азии. Плуг там, по-видимому, мог бы применяться лишь на заре развития методов обработки земли, когда пахотные земли по большей части оставались неосвоенными. Однако к тому времени, когда предположительно технология вспашки земли плутом достигла пределов Китая (скорее всего северным путем, через степи), собственные методы обработки земли там уже прочно укоренились. Появление плуга в Сибири можно датировать V в. до н. э. См. Ташага Talbot Rice, The Scythians (London: Thames & Hudson, 1957), p. 125.
В конце концов плуг (с упряжкой азиатских буйволов, а не волов) стал играть значительную роль в сельском хозяйстве Китая, однако животные играли всего лишь вспомогательную роль. Сельское хозяйство Западной Евразии, напротив, полностью (или почти полностью) зависело от возможности использования тягловой силы животных. Еще одно различие, связанное с рассматриваемым вопросом, состоит в том, что китайцы, в отличие от жителей Западной и Северной Евразии, избегали использования в пищу молока и молочных продуктов.
Весьма интересные замечания о преимуществах и недостатках использования животных в сельском хозяйстве можно найти в обзоре Fred Cottrel, Energy and Society (New York: McGraw-Hill, 1955), pp.20-23. найти ничего, что позволило бы судить об этом периоде, известном по легендам и преданиям. Совсем иначе обстоит дело со следующей династией в китайской традиции — Шан (иначе Инь), существование которой принято датировать 1766-1122 гг. до н. э. или, по уточненной хронологии, 1523-1028 гг. В городе Аньян, считающемся в соответствии с китайской традицией третьей и последней столицей династии Шан, были проведены масштабные и тщательные археологические раскопки. В находках, датируемых периодом ок. 1300-1000 гг. до н. э., можно обнаружить смешение элементов, восходящих к эпохе культуры черной керамики с элементами стиля, обычно ассоциировавшегося на Среднем Востоке с цивилизацией степных захватчиков: конные колесницы, бронзовое оружие и снаряжение, составные луки, четырехугольная планировка городов, напоминающая лагеря колесничих. Трудно удержаться от предположения, что отряды колесниц вторгались и на территорию Китая и китайцы, как и их современники в Месопотамии и Египте, немало переняли от культуры захватчиков[344].
Период династии Шан был периодом правления родовой аристократии, когда потомственные воины подчинили себе сравнительно беззащитных земледельцев. Аристократы занимались охотой и сражались под началом царствующего правителя. Большая часть территории Северного Китая все еще оставалась болотистой и была подвержена ежегодным наводнениям из-за разливов Хуанхэ. Можно с уверенностью сказать, что племена варваров жили достаточно близко от территории царства Шан. Возможно, именно интенсивные методы ведения сельского хозяйства, в значительной степени определявшие в те времена жизнь общества, были распространены на высокогорных равнинах в пограничных районах Северного Китая и в долинах средней части Хуанхэ и ее притоков. Горы и болота отделяли один пригодный для сельского хозяйства регион от другого, и трудно представить себе, что правитель, царствовавший в Аньяне, мог обладать сколько-нибудь значительной властью над князьями, правившими в других областях Китая[345].
При раскопках в Аньяне было установлено, что в этом городе были особые кварталы, где работали ремесленники, но не было обнаружено ничего, напоминающего деньги, если не считать раковин каури, которые вполне могли служить мерой стоимости товара[346]. Лишь наличие большого числа предметов, которые могли попасть в эти края издалека — раковин каури, нефрита и пр. — явно свидетельствует в пользу существования дальней торговли. Никаких выводов о социальном статусе ремесленников из результатов раскопок сделать нельзя. Можно предположить, однако, что как купцы, так ремесленники едва ли имели большой вес в обществе, будучи всецело зависимыми от высокородных помещиков, для которых и предназначались изысканные изделия из бронзы и прочие предметы роскоши[347].
Соображения такого рода позволяют заключить, что структура шанского общества была в основном сходна с той, что преобладала на ранних ступенях развития цивилизации в регионах дождевого увлажнения Западной Азии. Тем не менее по самой своей сути культура времен правления династии Шан была именно китайской. Иными словами, все развитые в Китае в эпоху Шан стили и формы в религии, литературе и искусстве явились истоками тех идей, мотивов, знаний и мастерства, которые питали в дальнейшем всю китайскую культуру.
Религия во времена династии Шан была своего рода синтезом поклонения предкам и природе. Боги отождествлялись с могучими силами природы — реками, ветром, землей и пр. Эти боги упоминаются в дошедших до нас письменных источниках эпохи Шан, равно как и другие божества, чьи имена не позволяют достаточно ясно определить ни их функции, ни степень могущества. Но такие боги встречаются в записях куда реже, чем духи предков, к которым обращались за советами по множеству вопросов и чьи возможности помогать или вредить своим потомкам считались весьма значительными[348].
Искусство эпохи Шан, представленное в изобилии бронзовой посуды, обнаруженной при раскопках вблизи Аньяна и других городов, достигло значительных высот мастерства. Орнамент, часто зооморфный, выполнен с такой точностью и изяществом, что вызывает неподдельное восхищение современных коллекционеров. Не исключено, что декоративное искусство эпохи Шан, в высокой степени развитое и проникнутое понятными современникам мотивами, заимствовало композицию и элементы зооморфного орнамента из более древней школы резьбы по дереву. Подлинная природа отдельных мотивов и по сей день вызывает споры[349], но несомненно, что форма некоторых ритуальных сосудов эпохи Шан немало унаследовала от северокитайской культурной традиции черной керамики.
Символы, которыми жрецы в эпоху Шан записывали свои пророчества, имеют много общего с современной китайской письменностью. Действительно, вся методика и все принципы письма эпохи Шан нашли свое продолжение, хотя и в более развитой форме, в позднейшей письменности Китая[350]. В основе своей китайская письменность была идеографической, и ее идеограммы не имеют ничего общего ни с какими другими видами письменности, известными ныне. Исторический анализ позволяет проследить, как письменность развивалась и совершенствовалась. Из всего, что известно в настоящее время, можно заключить, что письменность в Китае возникла и развивалась самостоятельно, однако представляется вполне возможным, что сама идея переложить устную речь на зрительные символы проникла в Китай из Западной Азии[351].
Какова бы ни была истина (а поскольку общие идеи не оставляют никаких археологических следов, мы ее, вероятно, никогда не узнаем), ясным остается одно: китайская письменность, возникшая в эпоху Шан и развитая в последующие эпохи, уникальна. И как таковая она — отражение и всего характера начального этапа китайской культуры. Какое бы влияние ни оказал на ее становление Средний Восток и какие бы технические новшества ни привнесли в нее завоеватели, применение этих заимствований было по своей природе исключительно китайским. В отличие от хеттов и греков доклассической эпохи, китайцы не пытались подражать более развитым стилям в искусстве, и перенимать мудреные философии, рожденных за пределами Китая. Да соседи Китая и не могли предложить ничего достойного подражания. Таким образом, на ранней стадии китайская культура была вынуждена обратиться к первородным местным ресурсам. Тем не менее, упорно работая на базе, созданной их предками в эпоху неолита, и используя при этом некоторые мотивы искусства соседних народов из степных регионов, они пядь за пядью продвигались по пути создания собственной культуры.
Четыре сосуда, представленные на рисунках, показывают преемственность между искусством эпохи неолита и искусством развитой цивилизации Китая. Сосуды эпохи неолита — слева. Форма первого и геометрический орнамент второго повторяются и на сосудах, показанных справа, которые специалисты относят к периоду династии Шан. Изоляция Китая от других цивилизаций со сколько-нибудь развитыми культурными традициями, способными побудить китайцев изменить свой собственный стиль, отражена в прямолинейном, без какого-либо отклонения, пути развития, представленном здесь. Нетрудно заметить, что ремесленники в Китае, используя достаточно ограниченный набор мотивов орнамента, смогли достигнуть поразительного изящества и филигранности отделки, что стало отличительной чертой культуры эпохи Шан.
Эпоха Шан, вне всякого сомнения, представляла собой важнейший этап в развитии китайской культуры. Но классический период китайской истории, когда сформировались идеи, ставшие базисными на последующие два тысячелетия ее развития, наступил уже после того, как династия Шан была свергнута. Незадолго до 1000 г. до н. э.[352] захватчики из долины реки Вэйхэ (территория современной провинции Ганьсу) утвердили новую династию Чжоу, которой, несмотря на все превратности, удалось удержаться у власти до 256 г. до н. э. Период ее правления распадается на два резко различных этапа. В течение почти двух столетий столица империи Чжоу находилась в западной части страны, и власть императора, надо полагать, простиралась почти на весь север Китая. Однако в 771 г. до н. э. столицу захватили варвары, правивший император был казнен, и централизованная система власти разрушена[353]. Для большей безопасности потомок царского рода переместил трон в Лоян, один из важнейших центров китайской цивилизации. Хотя власть императора в новом царстве (известном как Восточное царство Чжоу, в отличие от более раннего, Западного царства Чжоу) была чисто номинальной и фактически перешла в руки разных княжеских домов.
Когда воины Чжоу впервые вторглись в пределы царства Шан, это были грубые вояки, прошедшие суровую школу пограничной войны с врагами-варварами, земли которых окружали почти всю территорию Китая. К тому же воины Чжоу нередко сотрудничали с варварами и пользовались их помощью при покорении Китая. Однако Чжоу, как и другие окраинные народы, подверглись влиянию культуры Шан задолго до того, как их войска вторглись в земли Шан, поэтому и при династии Чжоу китайская цивилизация продолжала развиваться непрерывно.
Именно во времена правления Чжоу обрела свою форму китайская литература. Хотя невозможно усомниться, что многие сюжеты классической литературы Китая возникли еще на ранних этапах правления Чжоу, тем не менее литература — весьма ненадежный источник для тех, кто пытается понять ту эпоху. Окончательно китайская классика сформировалась в послеконфуцианское время, а до этого литераторы без угрызений совести вносили в старинные тексты собственные добавления, изменения, сокращали то, что находили нужным сократить, и по-своему интерпретировали. Единственный литературный памятник, который предположительно сохранил хоть что-то от своей формы ранее 500 г. до н. э., это Книга песен (Шицзин), включающая более трехсот весьма разнородных поэтических произведений. Часть из них, по-видимому, простые крестьянские песни. Другие были созданы в аристократических домах и воспевают геройские подвиги, некоторые — сатира на князей и аристократов, но большая часть — это любовная лирика и личные переживания.
Как и зачем эти песни были собраны воедино, не вполне ясно[354]; но цитирование их во всех подходящих для этого случаях вскоре стало признаком подлинной образованности. Более того, в последующие века песням нередко давали весьма свободную интерпретацию на аллегорический манер, предлагая видеть в них больше, чем написано.
Более надежные, хотя и весьма ограниченные сведения о развитии культуры Китая дают сохранившиеся ритуальные бронзовые сосуды времен династий Шан и Чжоу. Они, по крайней мере, не подвергались редакции и правке последующими поколениями. В течение всего периода Шан форма сосудов неуклонно совершенствовалась, а их декоративная отделка становилась все более мастерской, но вскоре после воцарения Чжоу на смену пышности пришел более суровый стиль. Начав с заимствования лишь некоторых форм и мотивов искусства эпохи Шан, стиль Чжоу после ряда этапов развития и сам достиг изрядной вычурности, подготовив тем самым почву для встречного развития стиля в сторону декоративной простоты[355].
Поразительно, насколько история искусства согласуется с тем, что нам известно об общественной и политической истории Древнего Китая. По мере того как искусство бронзового литья становилось все более развитым, само общество Шан все более приходило в упадок. Безыскусный стиль раннего периода правления династии Чжоу с его упрощенной формой и малым набором мотивов орнамента соответствовал упрощению — нравов и обычаев вообще и древних религиозных культов в частности. Опять-таки пик совершенства бронзового литья в эпоху династии Чжоу приходится как раз на годы крушения Западного царства Чжоу (771 г. до н. э.). В последующие столетия, когда политическая власть постепенно переходила в руки множества мелких князьков, правивших крошечными государствами, в искусстве возникло и множество различных стилей, каждый из которых претендовал на собственное видение и понимание того, что есть простота и гармоничность пропорций. Лишь после 550 г. до н. э. Конфуций упростил и привел в порядок основные положения морали Китая. Как это часто случается, история искусства с необъяснимой точностью отразила все общественные и политические сдвиги[356].
В начале правления династии Чжоу были заложены те идеи и произведено реформирование тех государственных институтов, которые стали нормативными для последующих поколений. Совершенно очевидно, что они заложили основы развития политической мысли и привнесли нечто новое в религию Китая, что придало ей и новое звучание. Тем не менее ни религия, ни политика, а тем более искусство во времена правления династии Чжоу не подверглись никаким разрушительным изменениям, обрывающим связи с предшествующей цивилизацией эпохи Шан. Напротив, китайцы лишь реорганизовали доставшееся им наследие и настолько бережно вносили в него свои изменения, что нововведения органично вписались в ткань прежней структуры.
Основы политической теории, доминировавшей в Китае вплоть до свержения маньчжурской династии Цин в 1911 г. н. э., по-видимому, были заложены еще в эпоху Чжоу. Согласно этой теории, Тянь (или Небо) вручает полномочия тому, кто призван править, однако в любое время полномочия могут быть и аннулированы столь же таинственным образом, как и были вручены[357]. Эта идея повлекла два важных последствия. Во-первых, поскольку Небо даровало императору все земли, император, назначенный Небом, естественным образом становился законным всеобщим повелителем или, по крайней мере, должен был им стать. Идея о том, что все народы — и китайцы, и варвары — должны подчиниться единственному «Сыну Неба» стала фундаментальным положением всех последующих политических теорий и заставляла расценивать разделение Китая как чудовищное преступление, как нравственное, так и политическое. Эта догма значительно облегчила консолидацию империи под началом всех последующих династий и делала ее куда более сплоченной, чем можно было бы достигнуть лишь военной мощью. С другой стороны, уверенность в подвластности всех и вся императору Китая и убежденность, что тому позволено обращаться со всеми прочими как с варварами, сильно осложнила отношения Китая с более цивилизованными и более могущественными странами во все последующие времена.
Вторым следствием политической теории Чжоу стало то, что император как избранник Неба может занимать свое место, лишь пока он в состоянии доказать, что этого действительно хотят Небеса. Поэтому многие поколения китайских мыслителей бились над вопросом: что важнее всего для достойного правителя? В целом они приходили к заключению, что Небесам угодно принесение жертв, а также скрупулезное и регулярное совершение прочих ритуалов. Кроме того, они полагали, что высокая мораль государя и хорошее правление радуют Небо. Нарушение и того, и другого таит в себе огромную опасность для страны — наводнения и голод, чуму и, в худшем случае, аннулирование божественных полномочий на правление для царствующей династии на все времена.
Эта теория правления, придавая законность захвату других государств и дальнейшему их порабощению, все же ограничивала применение завоевателями военной силы. Даже после 771 г. до н. э., когда централизованная власть стала эфемерной, этот идеал власти продолжал существовать в умах. Эта теория, получившая развитие в трудах Конфуция, продолжала служить дальнейшей консолидации империи и в то же время ограничивала власть императора в Китае во все последующие времена.
Сложная космологическая система дополняла многие аспекты политической теории. Земля считалась своего рода образом Неба, которое, в свою очередь, было обиталищем духов предков и воплощением идеалов порядка. Император как «Сын Неба» был звеном, соединяющим оба царства. И так же, как Небеса вращались вокруг Полярной звезды, так и дела земные должны были иметь центром своего движения императора. Опираясь на эту основополагающую идею, ученые разработали систему соответствий между небесными и земными явлениями, которая во многом была сходна с астрологическими теориями, бытовавшими на Западе[358]. Но эти новые веяния в китайской религии мало сказались на культе поклонения предкам и не вытеснили богов земли, рек и гор[359]. Поклонение старым богам в своей основе осталось прежним, однако человеческие жертвоприношения, как и прочие жестокие обряды эпохи Шан, прекратились.
Государство Чжоу было по своему устройству феодальной монархией. Победоносный император разделил завоеванные земли между своими родственниками и союзниками, а те, в свою очередь, одарили наделами своих верных соратников, каждый из которых имел и собственных подданных. Для защиты от внешних врагов эти благородные семейства воздвигали вокруг своих поселений защитные сооружения, многие из которых впоследствии переросли в города. Когда урожай был собран, они возвращались в эти поселения, чтобы провести зимние месяцы под защитой земляных валов[360]. Население покоренных земель обязано было платить дань, однако сами простолюдины скорее всего были подчинены собственным общинным вождям и учреждениям власти, более-менее не имевшим отношения к завоевателям.
Поначалу у императора Чжоу была возможность по своей воле изымать земли у строптивых родовитых землевладельцев. Но со временем владение землей так сплелось с представлением о воле высших сил, что уже ни сам император, ни тем более кто-то иной не решался посягать на вотчины подданных. Если могущественные духи предков и впрямь охраняли земли влиятельных родовитых семей, никто в здравом рассудке не осмелился бы вызвать их гнев попыткой искоренить законный род. Эти верования до некоторой степени могли сдерживать злобу и ярость и помогали избежать кровопролитных междоусобиц. И хотя такие верования жестко ограничивали права императора, они в то же время охраняли и его власть от узурпации.
В царстве Чжоу существовали две сдерживающие центробежные тенденции феодальной системы. Во-первых, все знатные подданные обязаны были незамедлительно оказывать военную помощь своему сеньору, если он начинал войну, и принимать участие в религиозных ритуалах и церемониях при его дворе. Менее обычной была традиция посылать старших сыновей из аристократических домов в столицу, где они должны были обучаться вместе с наследником престола. В императорской школе будущий монарх мог близко познакомиться с некоторыми из тех, кому предстояло стать его влиятельными вассалами. Длительное пребывание в столице воспитывало в высокородных вассалах верноподданнические чувства по отношению к царствующему дому. Младших сыновей и детей из менее знатных семей отправляли в подобные школы в провинции. Учеба шла по одной и той же программе: стрельба из лука и управление колесницей, ритуалы и церемонии, письмо и счет. Обучение продолжалось десять лет, достаточно долго, чтобы ученик стал частицей однородной аристократии Чжоу[361].
После того как династия Западного Чжоу в 771 г. до н. э. прекратила свое существование, около двух десятков князей фактически (хотя и не юридически) разделили между собой верховную власть в стране. Политическая история последующих столетий иллюстрирует те преимущества, которые дает государству его близость к границе: все без исключения государства, ставшие мощными державами, находились на границах Китая. Покоряя граничившие с ними варварские страны и вовлекая их в круг китайской цивилизации, эти страны развивались столь стремительно, что уже вскоре стали затмевать военную мощь своих ранее вступивших на путь цивилизации соседей, расположенных ближе к центру империи, где дальнейшая территориальная экспансия эффективно сдерживалась политикой баланса сил. Даже когда имперская власть окончательно сошла на нет, китайцы сохранили сильное чувство общности в противостоянии окружавшим их варварам. Это нашло свое политическое выражение в тех усилиях, которые были ими предприняты, чтобы хоть как-то компенсировать отсутствие единства империи, в результате чего возникло «соглашение князей», призванное поддерживать мир во всех государствах Китая. Эти усилия были отнюдь не безуспешными на протяжении VIII-VII вв. до н. э., и даже когда разражалась война между китайскими державами, она не несла слишком тяжелой разрухи, так как удалось выработать своего рода кодекс чести, которым возбранялось тотальное уничтожение поверженного врага.
Но к VI в. до н. э. наметились явные признаки нарушения и баланса сил, и кодекса чести. Успех «соглашения князей» всегда находился в зависимости от признания первенства того или иного государства над прочими, и когда, как это не раз случалось, появлялся новый претендент на первенство, неизбежно возникала новая цепь междоусобных конфликтов. По той же причине вся система разрушилась окончательно, когда в VI в. до н. э. четыре могущественных приграничных государства одновременно заявили свои претензии на главенствующую роль во всем Китае. За этим последовал целый ряд столкновений, происходивших преимущественно на территориях сравнительно слабых центральных государств. Война приобретала хронический характер, и ее интенсивность росла с такой же скоростью, с какой забывался кодекс чести.
Однако непрекращающийся разлад в китайском обществе не только не ослабил географическую экспансию культуры Китая, но даже ускорил ее. Согнанные войною с насиженных мест беженцы и неустрашимые искатели приключений стали невольными распространителями идей и традиций китайской культуры в соседних варварских странах. В результате полуостров Шаньдун и прибрежные равнины к северо-востоку от него были полностью вовлечены в сферу китайской цивилизации. Сравнимое по масштабу продвижение произошло на всех северных и западных границах Китая. Наиболее значительное продвижение произошло на юге, где долина Янцзы и прибрежные области по обе стороны дельты постепенно полностью перестроились на китайский лад. В результате варвары, будучи таким образом включенными в китайское общество, внесли немалый вклад в китайскую культуру. Например, древняя китайская поэзия многим обязана царству Чу, расположенному на юге, территории, где прежде обитали варвары[362], в тех же краях зародились некоторые новые идеи, впоследствии принявшие форму даосизма.
Однако, если крушение старого политического строя и принесло некоторые выгоды Китаю, то для небольших его государств, расположенных вблизи старых центров цивилизации, а именно в средней части и низовьях реки Хуанхэ, все обстояло совершенно иначе. С VI в. до н. э. их участь все более сводилась к роли пешек в большой игре. Их территории непрерывно подвергались вторжениям, они испытывали беззастенчивое и грубое политическое давление со стороны более сильных, но менее развитых пограничных государств. Императорский дом в Лояне, несмотря на имперские претензии на верховную власть, был не в лучшем положении, чем его соседи. Совершенно естественно, что влачившие в этом хаосе жалкое существование образованные слои общества мечтали вернуть старые добрые времена, когда власть императора не была пустым звуком. Такого рода ностальгия была одним из корней, из которых выросло учение Конфуция.
В эти тревожные времена не осталось и следов прежней морали, хороших правителей не было и в помине. Соглашения, заключенные между противниками, и клятвы, приносимые духам предков, то и дело нарушались, не стихали интриги и заговоры при царствующем доме, и привольно чувствовали себя лишь самые отъявленные и беззастенчивые негодяи. Как же могло Небо допустить такое? Отчего величественные духи предков позволили поминать их священные имена всуе? И как же должен был вести себя человек достойный, когда, казалось, рушились все незыблемые каноны традиций?
Таковы были проблемы, с которыми в дни своей жизни (традиционно этот период датируется 551-479 гг. до н. э.) столкнулся Конфуций; и ответы, которые он дал, стали фундаментом для дальнейшего развития китайской цивилизации. Однако, как это случилось и со всеми прочими великими наставниками человечества, теперь трудно отделить факты от легенды и отличить его собственное учение от тех вставок, которыми украсили его последующие поколения. И даже его труд «Лунь Юй, или Беседы и суждения» (Analects)у который принято считать наиболее аутентичным представлением учения Конфуция, не может быть принят целиком как изложение мыслей самого Конфуция[363].
Тем не менее некоторые выводы можно сделать с достаточной уверенностью. На прошлое, на славные, давно минувшие времена Конфуций всегда оглядывался с нескрываемой теплотой. Именно старые времена подсказывали ему, как должна быть устроена жизнь. В «Беседах и суждениях» цитируется его высказывание, обращенное к собеседнику: «Я передаю, но не создаю; я верю в древность и люблю ее»[364]. Но как должно было вести себя человеку, относившемуся с любовью к древности, в мире, который эту древность не любил? Эта проблема для Конфуция была наиглавнейшей. Поскольку происходило забвение традиций и падение нравов, ему оставалось не «создавать», а всего лишь «передавать» то, чему научила его любовь к древности, и это было единственным практическим воздействием его учения. Акцентируя одни аспекты старинных идеалов, определявших поведение аристократии, и отвергая либо игнорируя другие, он разработал доктрину, которая во многих отношениях была новой.
Одно из важнейших отступлений от взглядов старинной аристократии заключалось в том, что он отказался от идеи, что благородство — свойство врожденное. Человеком благородным (или, лучше сказать, благородным по духу), по Конфуцию, можно было стать, лишь получив соответствующее воспитание и образование. Отсюда следовало, что и человек низкого происхождения, прилежно учась и развивая свои природные способности, мог стать благородным по духу. Отличительные качества человека благородного — доброта, мудрость и храбрость — добродетели, требующие сдержанности как в поведении, так и в чувствах, к тому же требовалось знание традиционных ритуалов и правил поведения, неуклонное исполнение обещаний, верность своему господину и уклонение от общения со всеми, кто этих качеств лишен[365]. Человек благородный должен находить удовлетворение, даже просто развивая в себе эти качества[366]. «Мудрый не испытывает сомнений, человеколюбивый не испытывает печали, смелый не испытывает страха»[367]. Но истинное призвание человека благородного — участие в управлении страной. Как и впоследствии Платон, Конфуций всю жизнь страдал от того, что правители и политики не желали ни принять его принципы, ни назначить его министром, чтобы он сам мог воплотить свои принципы в жизнь. Он, как мог, успокаивал себя той мыслью, что добродетель сама по себе награда, способная утешить и в нищете[368]. Однако ни сам Конфуций, ни его последователи ничего не могли противопоставить собственному тезису о том, что по-настоящему проявить себя благородный человек может лишь в управлении государством[369].
Воплощением основных идей учения Конфуция явилось понятие Дао[370]. Передать точный смысл этого термина едва ли возможно, и хотя Конфуций употребляет его достаточно часто, сам он не дает четкого определения. Ясно, однако, что Дао — это совершенствование всех добродетелей, присущих благородству. Похоже, Конфуций верил, что жизнь в соответствии с Дао — это жизнь в соответствии с волей Неба. Возможно, он, вкладывая собственный смысл в это понятие, брал за образец нравы, царившие в добропорядочной благородной семье, и пытался перенести эту схему на политическое устройство государства[371].
Доктрина Конфуция явно шла вразрез со старинными аристократическими нравами, причем в своих основополагающих утверждениях. Он порицал насилие и почти не уделил внимания обучению военным искусствам, что всегда было важнейшим делом традиционного обучения. Этикет, первостепенная для Конфуция и близкая его сердцу концепция, предписывал избегать применения силы во всех случаях, за исключением экстраординарных. Похоже, он верил в возможность управлять с помощью «уступчивости и ритуала»[372], т.е. в соответствии с правилами хорошего тона, всегда уступая дорогу старшим по положению. Любые иные методы правления, полагал он, неизбежно приведут к бесконечным интригам, заговорам и, как следствие, к вспышкам насилия — неизлечимым болезням политической жизни тех времен.
Конфуций переиначил старые обычаи на новый лад, отбросив упрощенные верования, согласно которым щедрые и правильно исполняемые обряды жертвоприношений обеспечат покровительство духов предков и гарантируют удачу в делах земных. Он учил, что добродетель сама по себе награда, но с прискорбием отмечал при этом, что никакие добродетели не могут гарантировать успех в этом мире. Да и как он мог отрицать, что для воплощения его идей в жизнь необходима еще и политическая власть. Когда ему приходилось затрагивать такие темы, как влияние духов на жизнь живущих, он всегда был немногословен и сдержан. Не стоит сомневаться, что он верил в их существование, однако верно и то, что он решительно отказывался обсуждать теологические и метафизические вопросы. А вот церемонии жертвоприношения и другие ритуалы были неотъемлемой частью жизни благородного человека, и потому их игнорировать было невозможно, однако к этому вопросу у него был свой подход. Мир человека и его мораль всегда стояли у Конфуция на первом месте, поэтому-то и разного рода спекуляции о воле Неба и о жизни после смерти он попросту оставлял в стороне[373]. Подобное стремление обходить вопросы пошатнувшейся в те времена веры создавало брешь в учении Конфуция, которой постарались в полной мере воспользоваться адепты даосизма, весьма искусные в метафизическом теоретизировании. Однако то, что Конфуций стремился избегать такого рода вопросы, вполне согласовывалось с тем, что он никогда не упускал из поля зрения практические результаты и их последствия и прежде всего то, что достойный человек должен уметь достойно управлять.
Что касается собственной карьеры, то Конфуций считал, что она завершилась полным крахом. Он никогда не обладал достаточной властью и даже не вполне мог распоряжаться собственной жизнью, и, похоже, совершенствование собственных добродетелей было единственным его утешением в трудные минуты. Но по прошествии долгого времени стало очевидным, что его влияние на политическую жизнь было намного сильнее и продолжительнее, чем влияние многих могущественных монархов, поскольку его идеи оказались своего рода катализатором развития тех государственных институтов и того направления мысли, которые в конце концов сформировали китайскую цивилизацию. Последователи Конфуция, порой у кормила государственной власти, а чаще нет, продолжали влиять на общественную жизнь Китая даже два столетия спустя после его смерти (в 479 г. до н. э.). Но лишь после того, как в результате долгих и кровопролитных войн династии Хань удалось вновь объединить государства Китая в единую империю (202-209 гг. до н. э.), учение Конфуция окончательно утвердилось в качестве инструмента государственного управления. И с тех пор вплоть до наших дней[374] доктрина Конфуция не утратила влияния на государственную жизнь Китая.
К тому времени, когда самые смелые мечты Конфуция начали сбываться, его последователи успели внести немало поправок в доктрину своего учителя, однако и на всех этих изменениях лежала неизгладимая печать учения старого мастера. Его идеал истинно благородного и гуманного человека, руководствующегося традиционной и в то же время глубоко индивидуальной этикой, не разбрасывающегося на теологические спекуляции, заботящегося о сохранении приличий, неохотно прибегающего к насилию, имеющего своей главной целью постижение истинного пути — Дао, остался непревзойденным. Именно такие люди, пусть и в разной степени соответствовавшие конфуцианским идеалам, правили Китаем на протяжении более двух тысячелетий, сохраняя стабильность и единство китайской политики и культуры. Немного есть на свете мыслителей, которым история воздвигла бы памятник, сравнимый в своем величии с этим.
Д. ИЗМЕНЕНИЯ В МИРЕ ВАРВАРОВ ДО 500 Г. ДО Н.Э.
Консолидация древней космополитической цивилизации на Среднем Востоке и стремительный рост новых цивилизаций в Греции, Индии и Китае многократно усилили разностороннее влияние этих культур на страны варваров. Немалую долю в истории Греции, Индии и Китая составляют события, связанные с распространением собственной культуры и стиля жизни этих цивилизаций на территории варварских стран. К 500 г. до н. э. в Южную Индию, Центральный и Южный Китай и практически на все побережье Средиземного и Черного морей уже проникла или начала проникать культура цивилизованных стран.
Только на примере прибрежных зон Средиземного и Черного морей можно детально проследить последовательные этапы этого процесса. Изначально распространение культуры в этом регионе происходило благодаря трем народам — финикийцам, этрускам и грекам. В 800-550 гг. до н. э. большая часть прибрежных территорий Средиземного и Черного морей попала в сферу влияния той или иной из этих цивилизаций, и быстрое развитие торговли связало все Средиземноморское побережье с более развитой культурой его восточной части. Нередко за развитием торговли следовала и колонизация. Финикийцы и греки создавали колонии по образцам городов-государств их собственной родины, и этрусские города, которые, возможно, были (а возможно, и нет) созданы беженцами из Малой Азии, напоминали поселения финикийцев и греков[375]. С образованием этих сообществ на территориях, где обитали варвары, стали распространяться и достижения цивилизации — грамотность, высокое искусство, монументальная архитектура, которые впоследствии распространились в глубь Европы и Африки.
Хотя к 500 г. до н. э. границы цивилизации значительно расширились, за их пределами все еще оставалось пять огромных регионов, сохранявших дикие обычаи и стиль жизни, присущий варварам. Три из них находились в восточном полушарии (или Старом Свете): 1) Африка к югу от Сахары и Абиссинское нагорье; 2) муссонные леса Юго-Восточной Азии и находящиеся вблизи этой зоны острова Индонезии; 3) степная и лесная зоны Северной Евразии. Кроме того, оставались и отделенные океанами от Старого Света материки: 4) Австралия; 5) Северная и Южная Америка.
Археологические раскопки на этих территориях происходили с разной интенсивностью, и поэтому слишком рано судить о влиянии на развитие их культур, если таковое вообще происходило, цивилизаций Евразии в I тыс. до н. э. Австралия, без сомнения, оставалась изолированным миром и в 500 г. до н. э., и много столетий спустя. Жизнь в Африке к югу от Сахары, по-видимому, тоже не затронули социальные бури, происходившие на севере. Археологи установили лишь незначительное по географическим масштабам распространение культуры Египта на территории Нубии (современный Судан)[376]. Ситуация в Юго-Восточной Азии в период до 500 г. до н. э. тоже остается неясной. Самый древний письменный источник, содержащий сведения об этом регионе, датируется II в. н. э. и относится ко времени, когда китайские завоеватели и дипломаты устанавливали контакты с частично индуизированными государствами на севере Бирмы, в Аннаме и Кохинхине (исторические регионы современного Вьетнама. — Прим. пер.). Вопрос о том, насколько раньше этого периода установилось влияние Индии на данные территории, остается невыясненным[377]. Археологические находки свидетельствуют, что еще до того, как возникли тесные контакты этих стран с культурами Индии или Китая, морские торговые связи обеспечили достаточное накопление материальных средств для возникновения центров протоцивилизаций на южном побережье Китая и на севере Вьетнама[378].
Однако, что бы ни добавили последующие археологические изыскания и открытия к знаниям нынешнего дня о доисторической культуре Юго-Восточной Азии и Экваториальной и Южной Африки, едва ли можно сомневаться, что такие континенты, как Австралия и обе Америки, в культурном отношении оставались отсталыми. В те места не докатилось даже эхо сотрясавших мир перемен, которые радикально изменили саму модель развития цивилизации в Евразии. Что касается лесостепной зоны Евразии, то тут мы сталкиваемся с совершенно противоположным случаем. В XVIII в. до н. э. вооруженные бронзовым оружием варвары на колесницах вызвали весьма драматические последствия для цивилизованных стран на всем Евразийском континенте. Повторное нарушение баланса военных сил между цивилизованными народами и обитателями степей, произошедшее почти тысячу лет спустя, примерно в IX-VIII вв. до н. э., привело к куда менее значительным потрясениям, и его последствия, а также географический размах походов степных кочевников, оказались более скромными.
Решающее обстоятельство здесь заключалось в том, что степные воины освоили верховую езду настолько, что руки всадников могли оставаться свободными для стрельбы из лука даже на полном скаку.
Когда и где именно была применена новая тактика конного боя, можно лишь предполагать. Известно, что ездить верхом пытались еще в III тыс. до н. э., но это были всего лишь редкие попытки. Однако успешное применение боевых колесниц и то, что править конем без седла, уздечки и стремян было весьма затруднительно, надолго отодвинули на второй план такой простой способ использования лошади, как верховая езда. То, что привычным сюжетом резьбы на месопотамских печатях в XIII в. до н. э. стали кентавры, наводит на мысль, что верховая езда для степных народов тоже стала делом привычным. Однако ведущую роль в жизни степных племен и в их военной стратегии она приобрела лишь к IX в. до н. э.[379] Земли Ирана, прилегающие к зоне степей, где девятью столетиями ранее были придуманы колесницы и выработана тактика боя на них, видимо, и явились тем центром, откуда распространился и более совершенный стиль езды[380].
Верховая езда была лишь частью того мастерства, которым должен был овладеть житель степей. Кочевникам для езды верхом пришлось разработать и изготовить соответствующую упряжь и одежду (а именно штаны) и, кроме того, отыскать питание, не зависящее (или почти не зависящее) от продуктов сельского хозяйства. Лишь в этом случае они могли практически беспрепятственно перегонять свои огромные стада с луга на луг, преодолевая ежегодно сотни километров в поисках лучших пастбищ.
Ассирийский барельеф на стенах дворца Ашшурбанипала (668—625 гг. до н. э.) в Ниневии представляет собой весьма экспрессивное и довольно раннее художественное изображение всадников, скорее на охоте, чем на войне. Нетрудно заметить, что снаряжение всадников еще не вполне подходит для езды верхом, в частности, их одежды, напоминающие юбки, едва ли были удобны для этого. К тому же отсутствие стремян делало всадника серьезно зависимым от коня, Только хорошо тренированные лошади не меняли аллюр и направление, когда всадник отпускал поводья и натягивал лук.
Конное кочевничество потребовало коренных изменений в жизни ранее разрозненных сообществ, населявших степи Европы и Центральной Азии. Но это было лишь прелюдией к дальнейшим изменениям, повлекшим нарушение военного и общественного равновесия в Евразии. Когда кочевые племена окончательно сформировались, самопроизвольно стали формироваться кавалерийские отряды, ставшие впоследствии такой мощной угрозой для жизни цивилизованных стран, с какой те никогда прежде не сталкивались.
Владение искусством верховой езды, вне всякого сомнения, обеспечило племенам скотоводов значительные военные преимущества. Кони были у каждого из них, и, сев с луком верхом, кочевник мог тут же превратиться в кавалериста. Быстрота и стремительность коней, мчавшихся на полном скаку, обеспечили всаднику защиту, достаточную для того, чтобы можно было расстаться с металлическими доспехами и другим дорогим вооружением. Потому-то мастерство и доступное кочевникам оружие (чтобы убить человека, каменных наконечников стрел вполне достаточно) позволяли им успешно совершать набеги даже на государства, у которых армия была оснащена гораздо более современным оружием. Таким образом, впервые территория евразийских степей от края до края превратилась в гигантское ранчо для воинов, которые могли в любой момент совершить нападение на любую цивилизованную общину и имели все шансы на успех[381].
Конница кочевников могла продвигаться куда быстрее и на значительно большие расстояния, чем любые другие виды войск, с легкостью преодолевая путь по любой местности и пересекая реки. Эта кочевая «армия» представляла собой всего лишь взрослых мужчин племени или объединения племен, передвигавшихся изо дня в день так же, как обычно передвигались кочевники, но избавленных от бремени женщин, детей и стад. Если они встречали менее мобильного противника, они могли осуществлять свои набеги практически безнаказанно. И только встреча с подобными им войсками или отсутствие корма для лошадей могли удержать их от грабежа.
История I тыс. до н. э. дает немало свидетельств преимущества армии степных кочевников в сражениях. Разумеется, странам Среднего Востока в силу их близости к тому географическому центру, где зарождались и формировались эти армии нового типа, пришлось принять удар первыми. И действительно, есть немало ассирийских письменных свидетельств массовых вторжений кочевников еще до наступления VII в. до н. э.[382], что позволяет нам судить и о том, какие изменения произошли в жизни обитателей степей. В те времена орды конников, которых греки называли киммерийцами, сформировавшиеся на территории нынешнего юга России (автор употребляет термин «Россия» для обозначения территории Российской империи или Советского Союза, т.е. шире, чем его современное употребление в русском языке. — Прим. пер.), начали совершать опустошительные глубинные рейды по всей Малой Азии. Возможно, эти набеги киммерийцев были вынужденными, так как они испытывали серьезное давление со стороны других племен — скифов, которые около 700 г. до н. э. двинулись со своей центрально-азиатской родины[383] на запад и сумели отбить у киммерийцев обильные пастбища на юге России. Конные армии скифов, в свою очередь, последовали за киммерийцами на юг, где стали главной ударной силой коалиции, разрушившей Ассирийскую империю в 612 г. до н. э. Таким образом, кардинальные перемены в жизни степных кочевников привели к краху Ассирии, что, в свою очередь, способствовало стремительному подъему Персидской империи[384].
Теперь мидянам и персам, унаследовавшим земли Ассирийской империи, пришлось думать о защите цивилизованных общин Среднего Востока от новых нашествий кочевников. Несмотря на общее превосходство в военной силе, для правителей из династии Ахеменидов эта задача оказалась отнюдь не легкой, о чем можно судить по гибели Кира (530 г. до н. э.) во время похода на восток и неудачам Дария во время европейской кампании против скифов (512 г. до н. э.). Территории Ирана, граничившие со степной зоной, были особенно уязвимы. И только использование конницы наемников, набранных из кочевников, позволило Ахеменидам обезопасить северные и восточные пределы империи от набегов[385].
Европе времен варварства возникновение конного кочевничества также принесло любопытные последствия. В начале VI в. до н. э. скифы создали на юге России мощную, хотя и не монолитную «империю» и распространили свое господство далеко на запад вплоть до нынешней Венгрии. Как и их сородичи и соперники в Персии, они провозгласили себя правящим сословием, которому обязаны подчиниться все живущие на покоренных землях. Однако, в отличие от персов, скифы продолжали вести полукочевой образ жизни, подчиняясь внутриплеменной дисциплине[386].
Первыми, кто овладел искусством верховой езды в Западной Европе, были кельты, и их приверженность новой конной тактике в значительной мере помогла экспансии с юга Германии на всю Северную Европу. Своим вооружением, однако, кельты отличались от степных кочевников, их обычным оружием был не лук, а длинный двуручный меч[387].
Что же касается распространения новой тактики на восток, то тут многое остается неясным. Племена, которые предпочли новый образ кочевой жизни, едва ли могли стремиться на восток, где пастбища и климат были хуже. Так что в Монголию мастерство верховой езды добиралось достаточно долго, по мере того как племя за племенем перенимали его у своих западных соседей[388]. Потребовалось, по-видимому, не меньше четырех столетий, прежде чем этот процесс был завершен, поскольку в китайских письменных источниках первые упоминания о коннице варваров на северо-западных окраинах датируются IV в. до н. э.[389]
С появлением у жителей монгольских степей юрт с разборным каркасом и крытых черным войлоком Китай оказался перед той же военной угрозой, что и Средний Восток тремя столетьями ранее. Царство Цинь на северо-западе Китая первым испытало удар. Поначалу набеги кочевников не были ни достаточно организованными, ни массированными, чтобы преодолеть оборонную мощь Китая. Однако их удары были настолько ощутимыми, что заставили правителей Цинь перенять тактику кочевников и перестроить свою армию по их образцу, сделав ее ядром конных лучников. При этом новая тактика боя не только позволила сдержать набеги кочевников, но и возвысила царство Цинь над своими соперниками в самом Китае, что в конце концов позволило правителю Цинь объединить Китай и стать в 221 г. до н. э. его императором[390].
Тем не менее то, что полноценная конная армия была создана в Монголии лишь к IV в. до н. э., отнюдь не означает, что только тогда страны Дальнего Востока впервые ощутили на себе силу конных воинов. Материалы археологических раскопок содержат много неясностей и не позволяют вынести окончательного суждения. В частности, немало споров вызывает проблема так называемого скифского звериного стиля в искусстве. И все же при всех разногласиях невозможно отрицать, что у скифского стиля немало характерных черт, присущих китайскому искусству, и что у искусства эпохи Чжоу много особенностей скифского стиля. Более того, на огромном участке побережья от Южного Китая до Северного Вьетнама сделано множество находок, обладающих поразительным сходством с предметами, либо найденными в далеких от этого региона причерноморских степях, либо поступившими в музеи из неизвестных источников[391].
Как это объяснить, пока не вполне ясно. Возможно, скифские племена, жившие вблизи Алтая, овладев искусством верховой езды, использовали свое положение в тогда (VIII в. до н. э.) крайней восточной точке распространения нового конного кочевничества для совершения набегов на оазисы Восточного Туркестана, следуя по вероятному пути завоевателейколесничих. Нельзя исключить, что одной из причин падения династии Чжоу в 771 г. до н. э. оказалось именно такое стремительное и внезапное вторжение. Примерно в те же времена другие отряды всадников могли проникнуть через провинцию Сычуань в глубь страны вплоть до южного побережья Китая[392].
Слева представлены три предмета, изготовленных в Китае, а справа для сравнения — образцы, изготовленные в Центральной Америке. Сходство между ними столь велико, что едва ли может рассматриваться как случайное. Подобные параллели (хотя и не всегда столь разительные) встречаются сплошь и рядом. Трудно объяснить подобное сходство, исключив контакты между этими цивилизациями.
Согласно этой гипотезе, всего лишь одно или два поколения спустя, прекратив набеги на Китай, скифы повернули своих коней на запад и вошли в историю, столкнувшись с обладавшими письменностью народами Среднего Востока. Такая задержка может быть объяснена тем, что на пути на запад скифам поначалу приходилось вступать в столкновения именно с теми воинственными кочевыми племенами, у которых они, возможно, переняли верховую езду. Лишь после того, как скифы смогли покорить эти племена или объединиться с ними, что еще более усилило их военную мощь, они смогли продолжить путь на запад, но вскоре оказались на обширных и обильных пастбищах юга России. Они быстро победили населявших эти земли киммерийцев и сделали, как мы можем предположить, своим центром нынешние земли Украины, оставив в покое Китай и выставив лишь незначительный арьергард на территории Центральной Азии.
Как это ни поражает воображение, но не исключено, что политические потрясения, обмен новейшими техническими достижениями и сюжетами декоративного искусства, последовавшие за набегами скифов, не ограничились исключительно Старым Светом. Есть немало свидетельств самого разного рода в пользу того, что человек пересекал пространства Тихого океана еще в дохристианские времена. Эта гипотеза позволяет объяснить сходство многих находок, обнаруженных археологами в Перу и Мексике, с теми, что были сделаны на побережье Юго-Восточной Азии[393]. Сравнивая виды растений и сельскохозяйственных культур на обоих побережьях Тихого океана, можно предположить, что семена или черенки этих растений были перевезены человеком еще в давние времена[394].
Учитывая, что европейцы были не в состоянии пересечь Атлантику до 1000 г. н. э., а за пять последующих столетий не смогли создать постоянных поселений на противоположном берегу Атлантики, мысль о том, что жители Азии пересекали куда более обширные пространства Тихого океана еще в дохристианскую эру, может показаться абсурдной. Но эта гипотеза не является столь уж невероятной, если принять во внимание, что, во-первых, покорение Европы варварами в бронзовом веке пагубно повлияло на искусство мореплавания, развивавшееся еще с мегалитического периода, и новое поколение мореплавателей появилось в Европе лишь во времена скандинавских викингов[395]. Тем не менее тот факт, что Канарские и Азорские острова были заселены носителями культуры каменного века, когда в XIV в. н. э. до них добрались европейцы, указывает, что даже примитивные народы из крута, похоже, мегалитической культуры могли — случайно или намеренно — совершать далекие путешествия по Атлантике и даже, с учетом всех возможных возражений, могли добраться, занесенные штормом или спасаясь от какой-нибудь опасности, до берегов Нового Света[396].
Во-вторых, навигация в двух океанах различается, и притом принципиально, на разных участках побережья. Европа расположена на одном из самых штормовых и самых неудобных для навигации участков побережья Атлантического океана, представления европейцев об океанских плаваниях долгое время формировались их опытом плавания в Северной Атлантике. Однако в более низких широтах, особенно там, где круглый год ветер не менял направления и дул практически с одной и той же силой, путешествие через океан должно было выглядеть совершенно иначе. Небольшие и примитивные суденышки: плоты, каноэ, плетенные из ивняка и обтянутые кожей рыбачьи лодки могли безопасно плавать в спокойных водах, а при хороших парусах, руле и киле немудреное судно могло идти беспрепятственно под боковым или попутным ветром[397].
Однако в Атлантике постоянные ветра (пассаты) преобладают на широте пустыни Сахары (она, как выяснилось, и была создана этими ветрами), где до недавних пор могли существовать лишь немногочисленные и слаборазвитые племена, не способные создать искусство мореплавания[398]. А в Тихом океане все складывалось куда благоприятнее для мореплавателей. Зимой пассаты дуют на плодородные земли Южного Китая, а летом — сменяются столь же постоянными муссонами в противоположном направлении. Таким образом, побережье Юго-Восточной Азии являлось несравненно более удобным отправным пунктом для дальних океанских экспедиций. К тому же, как мы уже убедились, искусство мореплавания на побережье Южного Китая достигло высокого уровня еще за столетия до того, как этот регион вошел в сферу влияния китайской цивилизации.
Если принять во внимание не только расстояния, отделяющие материки от Америки, но и те задачи, которые приходилось решать мореплавателям в Тихом и Атлантическом океане, то окажется, что значительно более широкий Тихий океан представлял для судов менее серьезное препятствие, чем воды Атлантики. Контакты цивилизаций, разделенных Тихим океаном, были технически осуществимы, и быть может, мореплаватели, отправлявшиеся из Азии (и возможно, останавливавшиеся по пути на островах, как это впоследствии делали полинезийцы), имели больше возможностей привнести элементы своей культуры в Новый Свет. Тем не менее, хотя изоляция Америки и не была полной, контакты с ней были ограничены и носили спорадический характер, а потому и американские индейцы мало что смогли перенять у цивилизации Старого Света. Из-за отсутствия устойчивых контактов цивилизации в Андах и Мексике развивались замедленно и не смогли достигнуть того же уровня приспособления к окружающей среде и управления ею, как их современники в Евразии[399].
Как культура Греции, так и культура Индии были надежно защищены от разрушительных вторжений степных кочевников. Вплоть до II в. до н. э. Индию от воинственных степняков отделяли не только широкие горные хребты, но и могущественные государства — Персия и царство Селевкидов. Но во II в. до н. э. племена степных кочевников, известные как саки, пересекли Гиндукуш и создали на Северо-Западе Индии несколько недолговечных государств. Точно так же Греция и побережье Средиземного моря были защищены и цепью горных хребтов, и территориями варварских фракийских племен. Таким образом, Западной Европе вплоть до IV в. до н. э. удавалось избегать столкновений со степными кочевниками, хотя в предшествующем тысячелетии битвы на берегах Дуная и приводили к спорадическим столкновениям с ними.
Со времени вторжения Дария в Скифию в 512 г. до н. э. и вплоть до поражения римлян при Адрианополе в 378 г. н. э. влияние кочевых племен на жизнь Средиземноморья ощущалось лишь косвенно. О том, что оно носило маргинальный характер, можно судить уже по тому, что европейцы даже не приспособили свою военную тактику к отражению атак конницы кочевников. В боевых действиях и греков, и римлян кавалерия играла более скромную роль, а лучники — вспомогательную. В центре европейского военного искусства начиная с VII в. до н. э. и вплоть до IV в. н. э. стояло маневрирование дисциплинированных пехотных отрядов в сомкнутых боевых порядках[400].
Народы степей, оказывавшие столь сильное и далеко идущее влияние на жизнь цивилизованной Евразии, с VIII в. до н. э. сами оказались восприимчивы к благам цивилизации, однако лишь к тем, которые были совместимы с условиями кочевой жизни. Так, они вполне смогли оценить и перенять металлическое оружие и одежду, но оставили без внимания монументальную архитектуру и теоретическую математику.
Грубо говоря, товары цивилизованных стран и их влияние могли проникать к степным народам двумя путями. Могущественные конфедерации орд кочевников были в состоянии шантажировать и собирать дань даже с весьма отдаленных цивилизованных государств, причем теми товарами, которые соответствовали их собственному вкусу, — подобные культурные связи были односторонними, паразитарными и обрывались сразу же, как только такая конфедерация разваливалась[401].
Мирная торговля проникала в быт кочевников медленнее, но закреплялась надежнее. О возможности отношений такого рода свидетельствует быстрое распространение в Скифии греческих вкусов и стилей в искусстве. Высшие классы Скифии могли предаваться роскоши, вкушая греческие вина, добавляя в пищу оливковое масло и другие продукты, поставляемые греками. Взамен они отправляли в Грецию столь необходимое там зерно. Более того, некоторые скифы, породнившись с греческими семьями, жившими в колониях на Черноморском побережье, и сами приобретали респектабельный налет греческой культуры[402].
Скифы также служили связующим звеном между цивилизованными странами и отдаленными землями варваров на севере и востоке. К VII в. до н. э., по-видимому, существовал хорошо налаженный торговый путь, бравший начало от устья Дона, пролегавший через Южную Сибирь и достигавший предгорий Алтая. Этим путем, надо думать, и перевозили все то золото, которым столь богаты скифские курганы. Другим путем перевозили золото с Алтая на северо-запад Китая[403]. Объем товаров на столь протяженном торговом пути был скорее всего невелик, а сами перевозки едва ли происходили регулярно, однако имели важное влияние на цивилизации удаленных регионов, ограниченное, впрочем, теми аспектами культуры, которые неграмотные кочевники, служившие передаточным звеном, были в состоянии воспринять.
Не все регионы евразийских степей были в равной мере способны воспринять влияние достижений цивилизации. В Монголии и на прилегающих к ней территориях развитие сельского хозяйства было практически невозможно. Скудные водные ресурсы и как результат скудные урожаи заставляли местное население вести прежний кочевой образ жизни. Влияние климатических условий в этих регионах было столь значительным, что закрывало для местного населения решительно все пути дальнейшего развития. Однако на западной границе степной зоны осадков выпадало достаточно для ведения сельского хозяйства, и в некоторых областях оно действительно развивалось вполне успешно для того, чтобы могли возникнуть сообщества с развитой социальной структурой. К тому же кочевникам, жившим в европейской части степной зоны, было куда легче перенять и освоить достижения цивилизации, чем обитателям Дальнего Востока, к которым предметы культуры могли дойти лишь в виде дани, если вообще доходили.
С другой стороны, суровый климат, определявший жизнь монгольских степей, давал их обитателям и определенные преимущества. Закаленные жестокими внешними условиями, они имели военное преимущество над изнеженными западными соседями, в той же степени утратившими вкус к битвам, в какой они были привязаны к комфорту оседлой жизни. Одним из результатов этого стало продолжительное поэтапное продвижение кочевников с востока на запад, начавшееся с захвата скифами юга России, достигшее своего апогея в XIII в. н. э., во времена монгольского нашествия, и продолжавшееся до конца XVIII в., когда племена калмыков, спасаясь от китайской армии, нашли прибежище в России. В течение двух с половиной тысяч лет, разделяющих крайние точки данного процесса, эти нашествия продолжались с неубывающей частотой, представляя собой сильнейшую угрозу политической жизни Европы. Кочевники племя за племенем неуклонно передвигались на юг и на запад, вытесняя менее воинственных своих противников, захватывая богатые пастбища для своего скота либо объявляя себя правителями всех местных земледельцев. Несомненно, многие племена при этом бесследно исчезали.
Лишь после того, как конное кочевничество распространилось до восточных пределов азиатских степей, социально-экономическое развитие степной части Евразии начало восстанавливаться и приходить в норму. Это случилось почти век спустя после 500 г. до н. э., а в Китае, по-видимому, период восстановления затянулся дольше. Рубеж, знаменующий конец одной эры в истории человечества и начало другой, в качестве которого я взял 500 г. до н. э., выбран, разумеется, достаточно произвольно. Но если этот рубеж рассматривать не как безусловную и четкую границу, он, несомненно, обозначает некий переломный момент, после которого в истории человечества произошли фундаментальные изменения. После этого рубежа лидерство Среднего Востока в развитии культуры ослабевает и начинает отходить в прошлое, лидерство Европы все еще лежит в весьма отдаленном будущем, и в течение двух тысяч лет четыре ведущие цивилизации развиваются своими путями, иногда оказывая влияние друг на друга, иногда что-то друг у друга заимствуя и постоянно подвергаясь набегам кочевников. Однако начиная с 500 г. до н. э. и вплоть до 1500 г. н. э. развитие каждой цивилизации подчиняется собственной логике и идет по собственному пути.
Анализу эры культурного равновесия в Евразии посвящена часть II этой книги.