Натиск варваров и ответ цивилизаций в 200-600 гг. н. э.
А. ВВЕДЕНИЕ
К 200 г. н. э. эллинизм почти полностью утратил свой порыв к экспансии. Ни соседи, ни жители далеких земель больше не находили ничего, вызывавшего восхищение, а тем более того, что стоило бы позаимствовать из образа жизни, преобладавшего тогда среди знатных греко-римских наследников этой традиции. Традиция конфуцианства в Китае также прошла через период подобного, хоть и менее ярко выраженного, упадка. Конфуцианство также было преимущественно связано с классами помещиков и чиновников. И холодная умеренность, и добропорядочный консерватизм конфуцианской утонченности слабо подходил эпохе внутренних беспорядков и варварских вторжений, последовавших за падением династии Хань.
Индия, напротив, вступила в век удивительной культурной экспансии как на своей территории, так и за ее пределами. При династии Гуптов (ок. 320-535 гг. н. э.) индийское искусство и литература достигли своего золотого века; одновременно трансцендентная духовность, издавна характерная для индийской цивилизации, стала оказывать огромное влияние на чужеземцев. Распространение буддизма махаяны по суше в Центральную Азию, Китай и Корею и в итоге в Японию был наиболее впечатляющей демонстрацией экспансионистской мощи индийской культуры этой эпохи. Но столь же массовое движение проходило и по морским путям, поскольку как раз в те столетия, когда буддизм одерживал свои наибольшие победы к северу от Гималаев, индийские морские предприниматели заложили ряд государств в Юго-Восточной Азии и в Индонезии, чья высокая культура напрямую происходила из Индии. В Иране и в Восточном Средиземноморье, где господствовали соперничающие религии, индийские культурные модели столкнулись с намного большим сопротивлением. Однако даже там учения неоплатонизма и гностицизма испытали явное индийское влияние; дисциплина индийских аскетов могла внести вклад в развитие того вида мистицизма, который установился в среде христианских монахов; и менее отчетливый, но всепроникающий дух мироотречения, столь характерный для раннего христианства и некоторых из его основных соперников (например, манихейства), также чем-то обязан толчку от господствовавших в Индии религиозных представлений.
Если сосредоточиться лишь на движении идей и особенно на изменениях в религии, то Индия приобретает ведущую роль во всей Евразии в 200-600 гг. н. э. Но если вместо этого задуматься о политических или военных делах, то критическим представляется совсем иной географический узел -длинная граница между цивилизованными и варварскими народами, тянувшаяся от устья Рейна через весь континент до устья Амура. Баланс сил по обе стороны этой границы решительно изменился в конце IV в. н. э., приведя к весьма существенным языковым и демографическим сдвигам в расположенных далеко друг от друга частях Евразии.
На Дальнем Западе отряды варваров и кочевые орды ворвались в Римскую империю; похожие, хотя и менее многочисленные, группы вторглись в Северный Китай. В обоих регионах завоеватели основали ряд недолговечных государств и постепенно восприняли некоторые черты культуры своих подданных. К VI в. начальный импульс этих вторжений иссяк; в Китае стало возможным восстановление единства империи. Но параллельные усилия Юстиниана на римском западе привели лишь к эфемерному успеху; империя, которую он частично восстановил, вновь развалилась под ударами нового вторжения варваров. Лишь после того, как латинский христианский мир (в IX в. н. э.) принял на вооружение иранскую разновидность тяжеловооруженной конницы, цивилизованные (или полуцивилизованные) народы Дальнего Запада смогли остановить варварскую волну и начать встречное движение экспансии (X-XI вв. н. э.).
С военной и политической точки зрения, следовательно, Иран был ключевой зоной ойкумены. Задолго до 200 г. н. э. цивилизованные иранцы разработали эффективные методы оборонительной конной войны и установили общественно-политические институты, способные содержать устрашающую силу конных латников по всей территории государства, где они находились в постоянной готовности оказать упорное противодействие нападению кочевников. Медленно и с неохотой европейские общества приспосабливали свои средства защиты и подстраивали свои общественные системы под иранскую модель. Эта системная перестройка породила в Европе то, что мы знаем как средневековье. На Востоке влияние Ирана на Китай было сравнительно слабым; но именно эффективность иранской обороны против степных кочевников защитила Индию от вторжения, таким образом сделав вклад в процветание индийской культуры в эпоху Гуптов.
Появление нескольких новых стилей жизни в регионах, окраинных по отношению к старым центрам евразийской культуры, явилось важной чертой периода 200-600 гг. н. э. Ирландия, Эфиопия и Япония стали центрами новых и (по крайней мере потенциально) независимых цивилизаций. Причина ясна: по мере того как угасали торговые связи между главными цивилизациями Евразии, окраинные земли стали вынуждены опираться почти исключительно на собственные ресурсы. Прекращение или сильное ослабление контактов с внешним миром позволило местным народам выработать свои особые стили жизни, при этом используя те элементы цивилизации, которые они позаимствовали в течение предыдущего, более космополитического и открытого для передвижений века[577]. В то же время в Новом Свете возникли цивилизации, напоминавшие Древний Шумер. Но пока что нельзя сказать определенно, получили ли жители Перу и Центральной Америки существенный толчок из Старого Света, подобно Ирландии, Эфиопии или Японии.
Поскольку всемирная история в 200-600 гг. н. э. приобретает такой сложный характер, становится крайне затруднительным упорядоченное ее изложение. В этой главе Евразия произвольным образом поделена на две части. Поэтому сначала речь пойдет о расцвете и экспансии индийской цивилизации и ее влиянии на Юго-Восточную Азию и Китай; а затем будут рассмотрены события в Западной Евразии и трансформация общественной организации и культуры в тех землях, которые испытывали постоянное давление от нападений варваров. Глава завершается некоторыми рассуждениями по поводу изменений, происходивших на окраинах цивилизованного мира. Такая подача материала, пожалуй, излишне подчеркивает разделение ойкумены между индийской и иранской сферой влияния и умаляет связи, существовавшие у Индии со Средиземноморьем и у Ирана с Китаем. Тем не менее она представляется наиболее способной пролить свет на действительность, даже если при этом слегка искажает последнюю.
Б. РАСЦВЕТ ИНДИЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ В 200-600 ГГ. Н.Э.
В III-VII вв., и особенно во времена империи Гуптов, культура Индии достигла своего полного и гармоничного состояния, которое продолжало оставаться нормой и идеалом для поздних поколений. Эта эпоха стала свидетельницей окончательного слияния арийско-брахманской культурной традиции и элементов культуры, ведущих свое происхождение от доарийского населения страны. Вместе с этим индийцы триумфально ответили на культурные стимулы, полученные в предшествующую эпоху от эллинистического мира и из Ирана. Таким образом, эпоха Гуптов более напоминает зрелую силу средних лет, чем беззаботное изящество юности. Это был золотой век Индии.
1. ПОЛИТИЧЕСКИЕ И ОБЩЕСТВЕННЫЕ УСЛОВИЯ
Кушанская империя, представлявшая в I—II вв. н. э. краеугольный камень ойкумены, не пережила собственного успеха. Активная военная энергия сасанидской Персии (с 224 г.) вынудила кушанские области к северу от Гиндукуша признать персидское верховенство; в то же время власть кушан в Северной Индии пала. Возможно, сами по себе изменения не были слишком большими: местные правители, в чьих руках была сконцентрирована почти вся власть, просто перестали оказывать кушанским царям церемониальное почитание и платить дань.
Во всей Индии в III в. н. э. преобладала подобная же политическая раздробленность. Однако идеал всеобщего имперского правления, воплощенный ранее в государстве Маурьев, продолжал жить — этот факт, вероятно, облегчил взлет империи Гуптов в течение следующего столетия. Ядро государства Гуптов лежало в долине нижнего Ганга, или вблизи Бенгалии. Этот регион все еще был на окраине индийского общества, когда первый значительный правитель династии Гуптов, Чандрагупта I (320-330 гг.)[578], как и многие пограничные властители, воспользовался своим стратегическим положением для консолидации власти над большинством государств долины Ганга. Его наследники, Самудрагупта (330-380 гг.) и Чандрагупта II (380-415 гг.), распространили власть Гуптов на всю Северную Индию — от Бенгальского залива до Аравийского моря и от Гималаев до Декана.
В большинстве случаев эти завоевания не сопровождались свержением существовавших династий и государств. Обычно императоры Гуптов оставляли местных правителей у власти, но принуждали их посещать имперский двор, платить дань и в некоторых случаях принимать в качестве «гостя» постоянного представителя императорского двора. Области, непосредственно примыкавшие к наследным землям Гуптов, были напрямую включены в императорский домен; но Гупты не пытались распространить свое централизованное правление за пределы среднего течения Ганга. Несомненно, такая мягкая политика по отношению к покоренным правителям способствовала экспансии Гуптов. Она получила дополнительное преимущество, соответствуя нравственным принципам политической теории брахманизма, которые гласили, что добродетельный воитель обязан сохранить поверженного врага (или члена семьи врага) при власти[579].
Утрачены все подробности о военных кампаниях, приведших к созданию империи; но вряд ли военные действия были чересчур суровыми. Литература свидетельствует о росте сложных условностей кодекса рыцарского поведения, которые могли сделать войну в Индии в этот период практически безопасной для мирных жителей и не слишком опасной для самих участников боевых действий. Несомненно, экспансия власти Гуптов ознаменовала начало периода необычного мира в Индии. За исключением сведений о набегах кочевников — гуннов-эфталитов, прорвавшихся через иранскую границу и короткое время опустошавших север Индии около 460 г. — не сохранилось записей о войнах почти до конца V в. Декан и Южная Индия никогда не стали частью владений Гуптов; но полдесятка, или около того, государств, деливших между собой эти области, похоже, сосуществовали без особых конфликтов; все они поддерживали торговые и дипломатические связи с империей Гуптов на севере. Таким образом, V в., ознаменовавшийся военными поражениями и невиданной смутой как в Европе, так и в Китае, был веком невиданного спокойствия в Индии. Под покровом этого мира классическая эра индийской культуры уверенно и спокойно достигла своего расцвета.
Миролюбие эпохи Гуптов кажется странным в сравнении с хроническими междоусобицами, сопровождавшими современный ей распад единой политической власти в Европе. Миролюбие Индии можно объяснить, во-первых, окончательным укрощением яростного этоса варварских отрядов, принесенного ариями в Индию почти за два тысячелетия до описываемой эпохи; во-вторых, развитием заменивших его нравственного кодекса поведения и системы ценностей, созданной брахманами и получившей название индуизма. Эти две причины, по существу — стороны одной медали, поскольку закат идеала древнего воина был лишь одним из аспектов более широкого процесса культурного синтеза, приведшего к брахманскому индуизму, — синтеза, включавшего в себя придание нового смысла, часто происходившего из доарийских источников, языкам и культурным нормам ариев.
Столетие славных рыцарских подвигов, за которым следуют почти 80 лет столь же рыцарской славы, но не в бою, а на ложе любви, достаточно редко случается в истории цивилизации, чтобы не заслужить наш интерес. Признание того, что главной причиной этого невиданного ограничения применения насилия было широкое распространение эффективной власти в индийском обществе, не должно умалять нашего восхищения. Кто был на троне и кто кому оказывал почести и платил дань, значило удивительно мало для населения в целом до той поры, пока варвары, подобные гуннам-эфталитам, не проникали за северные горные хребты. Социальные связи, управлявшие повседневной жизнью простых людей, оставались практически не затронутыми рыцарским кодексом и торжественностью церемониала царей и императоров, так как Гупты не пытались переделать индийские политические институты на более тоталитарный эллинистический или иранский манер, как, возможно, попытались сделать Маурьи. Вместо этого они были терпимы ко всей сохранившейся с незапамятных времен разноликости индийского общества. Это означало смириться с существенным распылением власти в среде разнообразных освященных традицией жестких рамок каст, сект и местных обычаев.
Многочисленные самоуправляемые корпорации, составлявшие саму ткань индийского общества, устанавливали жесткие практические ограничения для центральной власти. Индийские деревни обычно пользовались широкой автономией и управляли своими делами без особого вмешательства извне. Императорские чиновники облагали налогом урожай и иногда заставляли местное население трудиться на общественных работах; но крестьяне часто были неподвластны контролю местных помещиков[580]. Подобной же широкой автономией и иммунитетом от внешнего контроля пользовались гильдии, города, судьи и храмы. Институт каст, похоже, полностью развившийся ко временам Гуптов, обеспечивал нежесткую, но эффективную координацию между мириадами общественных группировок. Было точно установлено ранжирование между кастами; привычные нормы поведения как внутри, так и за пределами каждой касты давали более-менее ясное понятие о том, как надо себя вести во всех обычных жизненных ситуациях представителям всех слоев населения Индии.
Учение о кастах было основной частью доктрины индуизма. Индуистские мифы объясняли кастовый статус как следствие кармы, накопленной в предыдущих жизнях. Благочестивое поведение в этой жизни, следовательно, могло выразиться в следующей жизни в перевоплощении в члена более высокой касты, пока душа не получала своего конечного избавления от колеса перевоплощений. Книги законов — Дхармашастры — точнее сформулировали принципы поведения человека, определили права и обязанности отдельных людей и их групп в свете традиции брахманизма и священных писаний. Эти книги законов сами по себе вскоре стали священными, и их рекомендации установили нормы индивидуального и общественного поведения. Самая ранняя и самая почитаемая из Дхармашастр — Книга Ману. Она, как считалось, содержала наставления, данные первому человеку божественным творцом вселенной; но фактически эта книга сложилась постепенно, путем накопления устной традиции, пока не стала настолько святой (ок. 200 г.), что в ее текст уже нельзя было вносить никаких изменений. Правовая мысль впоследствии нашла иной выход, так что следующие четыре Дхармашастры, развивая и иногда модифицируя материал и принципы Книги Ману, оформились в течение следующих четырех-пяти столетий.
Сравнительно поверхностный характер индийских правительств был хорошо показан в этих сводах законов. Они рассматривали религиозную власть и власть государственную как одно и то же. Высшим источником закона были Веды, за которыми в нисходящем порядке следовали комментарии к Ведам, обычаи и примеры святых, и в самом низу были просто личные склонности. Царские указы, конечно, рассматривались как частный случай личных склонностей, хотя две из более поздних Дхармашастр признавали, что решение царя на практике становилось окончательным[581].
Практическое влияние Дхармашастр на индийское общество трудно переоценить. Даже сейчас они представляют собой руководство для жизни простых людей и могучий противовес властям. Провозглашая свое божественное происхождение, их предписания, естественно, перевешивали любые просто человеческие законы и теоретически, если не всегда на практике, могли ввести действия даже наиболее абсолютного из правителей Индии в четко очерченные рамки. Независимо от личного благочестия, индийские монархи часто обнаруживали, что безопаснее и мудрее хотя бы внешне придерживаться принципов, записанных в этих священных сводах законов[582].
Особая жесткость политической инфраструктуры индийского общества, недавно укрепленная священной санкцией теории брахманизма, означала, что для Индии мало что значили частные случаи политической географии. Мало что значило для кого бы то ни было за пределами непосредственного царского круга, подчинялась ли данная область такому-то монарху или его сопернику. В результате взлеты и падения индийских государств оставили удивительно мало следов в исторических документах. Для изучения империи Гуптов историкам приходится опираться на описание путешествия Фусяня и другие китайские источники, а также на некоторые цейлонские, тибетские и арабские хроники. Дошедшие до нас индийские материалы содержат удивительно мало сведений, даже организованных хронологически с помощью иностранных источников. Монеты и ограниченное число надписей дают некоторую информацию; но прямых упоминаний политических событий в индийской литературе мало как для Гуптов, так и для менее прославленных династий.
2. КУЛЬТУРНЫЕ ДОСТИЖЕНИЯ
Литература, философия, религия, искусство и наука века Гуптов сформировали модель для всех последующих индийских попыток в этих областях. Более того, за исключением философии, достижения Гуптов обычно расцениваются индийскими и другими учеными как высочайшие достижения индийской культурной традиции.
Важно уяснить, что даже в эту творческую эпоху нововведения не пользовались слишком большим почетом. Ученость выражалась в создании комментариев к древним текстам, если не делала попыток внести изменения и дополнения к этим текстам под лозунгом восстановления изначального смысла. Художественная литература не могла уйти от создания нового, но предпочитала использовать ученый и в большой степени искусственный язык, санскрит, любому из пракритов — литературных версий разговорных языков того времени. Важные и пользовавшиеся авторитетом древние тексты продолжали передавать изустно, поскольку считалось, что истинное знание может передаваться от учителя к ученику посредством слова изреченного и запомненного. Корпус научной и художественной литературы, таким образом, представлял собой лишь надстройку над сердцевиной устно передаваемой истины, а не что-то законченное само по себе.
ЯЗЫК. В эпоху Гаутамы Будды и в течение нескольких последующих столетий большая часть индийского литературного творчества была направлена на широкую аудиторию. Несомненно, устные сокровища брахманов никогда не были утеряны, поскольку какую-то часть большой санскритской литературы, включавшей Веды, Брахманы и Упанишады, всегда изучали и запоминали те, кто вступал на путь жреца. Но в дополнение и в некотором смысле в противовес этой брахманской санскритской традиции существовала литература на пракритах. Она была особо ассоциирована с буддистами и джайнистами, писавшими притчи, проповеди и стихотворения на языках, близких к народным говорам.
Однако эти формы популярной литературы начали увядать после II в. н. э.[583] Санскрит, однажды вытесненный в ученые круги брахманов, вернулся с таким триумфом, что даже буддисты и джайнисты стали писать свои богословские и теоретические труды на санскрите, древнем языке своих соперников. Из области науки санскрит распространился в сферу государственного управления. Правительство Маурьев использовало в качестве языка администрации один или несколько пракритов, но надписи и монеты Гуптов были выполнены на санскрите. Можно предположить, что язык администрации был этой же архаичной, но все же понятной речью[584].
Возрождение санскрита после шести или семи столетий изгнания на ученые задворки общества было воистину чудесным. Оно свидетельствовало о престиже и весе, придаваемых традиции брахманизма, и доказало эффективность многочисленных образовательных учреждений в стране, которые подготовили не только жрецов, но и большое число мирян к знакомству с ученым языком индуистского писания. Возможно, в не меньшей мере оно отражало постепенное удаление буддизма за стены монастырей, оставлявшего брахманам улицы и переулки, где когда-то проповедовал Гаутама. Только на Цейлоне буддийские писатели продолжали использовать один из пракритов; но пали был настолько же ученым языком на Цейлоне, насколько санскрит — в Индии. Отчасти поэтому поздняя литература на пали сильно напоминает санскритскую, принимая форму все более ученых комментариев к священным текстам.
ЛИТЕРАТУРА. Многие шедевры древней индийской устной литературы обрели свой окончательный вид во времена Гуптов. Самые важные из них — две великие эпические поэмы «Махабхарата» и «Рамаяна». Обе эти поэмы в итоге происходят от древних баллад и героических песен. В какой-то момент декламация этих песен превратилась в часть религиозного ритуала жертвоприношения, так что жрецы-брахманы стали наследниками корпуса поэзии, который предположительно брал свое начало среди вполне мирских бардов и воителей.
Различные географические и другие ссылки делают очевидным, что в «Махабхарату» вносились дополнения даже около 400 г.; но основная часть поэмы, конечно, гораздо древнее; некоторые строфы, возможно, дошли нетронутыми от II тыс. до н. э. Аналогично тому, как греческая героическая поэзия кристаллизовалась вокруг сюжета о Троянской войне, сюжет этой поэмы основывается на рассказе о борьбе между соперничающими наследниками трона небольшого индийского княжества. Но «Махабхарата» включает чрезвычайно разнообразные части, большинство из которых лишь слабо связано с основной сюжетной линией. Народные сказки и примитивные мифы сливаются с рассуждениями о космологии, богословии и достоинстве брахманов; время от времени действие надолго замедляется, пока продолжается долгий рассказ о событиях, не связанных ни местом, ни временем с основным сюжетом, чтобы проиллюстрировать какую-нибудь мысль. При такой сложности (поэма почти в три с половиной раза длиннее, чем вся Библия) основной сюжет часто пропадает из виду на сотни страниц. Общий эффект похож на впечатление от одного из храмов Южной Индии, сплошь покрытого статуями, полностью скрывающими форму здания, но захватывающими глаз и воображение.
Структурная слабость не помешала «Махабхарате» получить и сохранить огромную популярность в Индии вплоть до наших дней. Как Гомер для греков, «Махабхарата» зафиксировала в народном сознании понятия о богах и их взаимоотношениях; но в отличие от эпоса Гомера, проникнутого структурным и теологическим единством, «Махабхарата» включает идеи и сюжеты на любой вкус, от самых грубых и наивных сказок до парадоксального пантеизма отрывка, известного как «Бхагавадгита»[585].
«Рамаяна» короче, чем «Махабхарата», но тоже очень длинная поэма. Она рассказывает о приключениях героя Рамы и его жены Ситы. Она сравнительно связна; большая часть «Рамаяны» может принадлежать одному автору. Как и «Махабхарата», она вишнуитская, поскольку Рама объявляется аватарой этого бога. Но явные религиозные пассажи и моральные наставления менее важны, чем живое и очень человечное изображение героя и его верной жены. Они отзываются в сердцах всех людей, и поэтому среди индийцев «Рамаяна» не менее популярна и влиятельна, чем «Махабхарата».
Популярность этих двух поэм была столь велика, что эпические поэмы стали обычной формой индийской дидактической литературы. Своды законов (Дхармашастры) и большое собрание легенд и преданий, известное как Пураны, и даже строго практический трактат Артхашастра были записаны в поэтической форме в эпоху Гуптов.
В основе зафиксированных на письме в эту эпоху версий литературных произведений лежал длинный процесс устной передачи и трансформации. Иное положение складывалось с драматургией на санскрите и с придворной поэзией, большинство произведений которых имеют авторов и, похоже, с самого начала были записаны.
Истоки санскритской драматургии неизвестны[586], хотя можно предположить, что для достижения ею зрелости были важны эллинистические влияния в Индии. Как бы то ни было, санскритский театр употреблял некоторые технические термины греческого происхождения; и странствующие труппы мимов или танцоров из Александрии были достаточно известны, чтобы оставить несколько упоминаний в индийской литературе. Но ко времени, к которому относятся наиболее ранние из дошедших до нас пьес, каноны индийской драматургии уже сформировались и не отражали непосредственно своих греческих предшественников[587].
Драматические представления в III—IV вв. были заботой придворных. Говорят, что даже цари династии Гуптов сами писали пьесы; дошло до наших дней несколько сочинений, приписываемых монархам. «Махабхарата» и «Рамаяна» стали для индийских драматургов источником большинства их сюжетов; но круг придворных, для которого они творили, отражен в их выборе тем: любовные истории, путаницы «кви про кво» и т.п. Калидаса, который, похоже, был связан со двором Чандрагупты II, вознес санскритскую драму на ее высочайшую вершину. Его стиль был прост, но изящен, с выразительными метафорами, умелым описанием персонажей и с хорошо разработанными, пусть мелкими, сюжетами. Его лирической поэзии, поражающей иногда даже в переводе, свойственны те же черты. Например:
Я вижу твое тело в гибкой гусенице, твой взгляд в глазах испуганной лани,
Твои щеки подобны луне, твои кудри — хвостам павлиньим,
И в мелкой ряби на речной глади я вижу твои взгляды искоса,
Но увы, моя дорогая, нигде мне не увидеть тебя всю[588].
Придворные поэзия и драма продолжали развиваться и после Калидасы; но изобилующий красивостями язык вскоре стал самоцелью, так что некоторые из поздних поэм на санскрите более походили на загадки-акростихи, чем на обычное повествование[589].
Проза в эпоху Гуптов была представлена романами, обычно описывавшими любовь и приключения царственных особ. В то же время анонимный автор «Панча Тантры» довел до совершенства искусство басни о животных. Этот сборник басен был в VI в. переведен на персидский язык и затем получил распространение в мусульманском и христианском мире[590].
В противоположность придворной, изящной санскритской литературе эпохи Гуптов тамильская поэзия этого периода была более прямой и народной. Самые ранние из дошедших до нас тамильских стихотворений были собраны в антологии приблизительно в 500 г. н. э., но представляют результат развития более древней традиции устного народного творчества, уходящей в глубь на несколько столетий. Стихотворения из этих антологий описывали чувства обычных людей — крестьян и торговцев, рыбаков и воинов — в весьма реалистической и неприукрашенной манере. Приемы внутренней рифмы сначала сделали просодию тамильской поэзии совершенно несхожей с канонами санскритской поэзии; но произошедший в течение VI в. сдвиг просодии в направлении санскрита и заимствование тамильским языком многих слов из санскрита свидетельствуют о проникновении брахманской учености на юг.
Эпическая поэзия имела такой высокий престиж в санскритской литературной традиции, что тамильские поэты по мере того, как они все более знакомились с санскритом, ощущали необходимость создать собственную эпическую поэзию. «Песнь о браслете», тамильская эпическая поэма о царской несправедливости и личной трагедии, кажется (во всяком случае, в переводе) гораздо более сильной и несравненно выше художественно, чем знаменитые санскритские эпические поэмы, которые, возможно, отчасти ее вдохновили[591].
Наиболее замечательными и влиятельными тамильскими стихотворениями были экстатические гимны, которые сочиняли бродячие святые, прославлявшие Вишну или Шиву. Подобно тамильской эпической поэзии, эти гимны возникли из смеси индуистской санскритской традиции и тамильского устного народного творчества. Хотя боги, вдохновившие эти гимны, давно были известны в Северной Индии, тамильские певцы выразили отчетливо иное религиозное настроение. Горячая и взаимная любовь между божеством и его поклонником была ключевой нотой. Чувство личной малости, слитое с радостным очарованием божественной милостью, и блаженство мистического видения божественного лица были темами этих песен, позднее распространившихся из земли тамилов по всей Индии и придавших зрелому индуизму его эмоциональный тон[592].
РЕЛИГИЯ И ФИЛОСОФИЯ. Индуистская религия, выраженная доктринально в таких произведениях, как «Махабхарата», «Рамаяна» и Дхармашастры, и эмоционально усиленная экстазом авторов тамильских гимнов, в эпоху Гуптов сметала на своем пути все преграды. Сами императоры были последователями и покровителями возрожденного и пересмотренного брахманизма, обычно его вишнуитской ветви. Похоже, большинство простых индийцев также нашло свое место в просторной системе индуизма, который с готовностью включал в себя как простодушно суеверных крестьян, так и наиболее ученых мыслителей.
В результате буддизм — даже по мере того, как он одерживал свои величайшие победы за рубежом, — у себя на родине сжался до положения отстраненной богатой секты. Комфортабельная жизнь в обеспеченных буддийских монастырях, как можно предположить, не способствовала тому, чтобы монахи проповедовали в гуще народа, как Гаутама и его первые последователи. Вместо этого, как можно судить, монахи эпохи Гуптов посвятили свою жизнь ученой разработке доктрины и продолжительной полемике со своими оппонентами-брахманами. Такая тщательная богословская разработка учения имела некоторое значение в Китае, где новообращенные буддисты с энтузиазмом переводили эти тексты на китайский, придавая полуканонический статус возникавшим при этом неясностям. Но в Индии буддизм все более отгораживался от широкой массы населения.
Джайнисты, чей успех в массах никогда не был столь велик, как у буддистов, видимо, проделали похожую эволюцию, хотя джайнизм никогда полностью не исчез из Индии. Вплоть до настоящего дня он остается важной малой сектой, поддерживаемой преимущественно богатыми группами торговцев.
В эпоху Гуптов в каждом из главных религиозных лагерей возникли признанные философские школы. Из них лишь шесть школ индуистской философии устояли, при этом философия джайнизма скоро угасла, а буддизм отступил. Философы-индуисты, однако, были заняты тем, что пытались привести в порядок народные религиозные обычаи. В частности, возраставшее почитание Вишну и Шивы плохо, по крайней мере на первый взгляд, сочеталось со старым ведическим пантеоном, тогда как рафинированный теизм Упанишад имел мало общего как с одним, так и с другим. Было предпринято немало попыток объяснить многочисленные противоречия, но по крайней мере до VIII в. и появления философии Шанкары так и не было достигнуто окончательное согласование разнородных элементов индуистского наследия.
НАУКА. Наиболее замечательной из всех индийских наук была грамматика, а также связанные с ней области языкознания, такие как лексикография и метрика. Грамматика санскрита выросла из необходимости выработать в помощь брахманам общие правила запоминания священных слогов Вед. Панини (ок. IV в. до н. э.) придал санскриту классическую форму; но более поздние грамматики продолжали дополнять и комментировать его текст в течение последующих тысячи лет. По мере того как санскрит превратился в ученый язык, изучение грамматики стало необходимым условием любого научного исследования. Ко временам Гуптов, однако, ее принципы были разработаны настолько, что грамматика санскрита уже не поддавалась никаким существенным изменениям[593]. Вследствие этого внимание сместилось к другим областям языковедения, породив трактаты на тему размеров санскритской поэзии, а также завершение знаменитого словаря священного языка, ставшего стандартным для последующих веков.
Индийская медицина также имела древние корни. С ведических времен заклинания и магия, а так же лекарства и хирургия присутствовали в индийском арсенале медицинских приемов. С другой стороны, философские доктрины тела и души наряду с религиозными понятиями о космологии, демонах и божествах господствовали в медицинской теории. Три классических труда индийской медицины дошли до наших дней, один, относящийся, вероятно, к I в. н. э., один — к IV в. и один — к VII в. или VIII в. Самый ранний из них, написанный Чаракой, представляет собой довольно запутанный и несистематический каталог болезней и способов лечения, собранный из различных, иногда противоречивых, источников. Совершенно иной характер носит учебник, написанный Сусрутой (IV в.), — краткий, хорошо организованный справочник, задавший тон всем позднейшим индийским медицинским трактатам. В отличие от Галена, Сусрута признавал, что хирургия есть часть врачебного искусства, и даже рекомендовал исследование трупов для изучения анатомии, хотя требования ритуальной чистоты исключали возможность вскрытия[594].
Хотя индийские и греческие медицинские идеи проявляют определенные параллели, которые могут отражать более ранний профессиональный контакт при дворе Ахеменидов, основная часть индийской медицины развивалась независимо. Однако этого нельзя сказать об астрономии, поскольку в эпоху Гуптов греческая математическая астрономия и связанная с ней астрология радикально революционизировали индийские понятия в этих областях. Впрочем, новая астрономия не полностью заменила прежние анимистские объяснения движений небесных тел, которые продолжали смешиваться со сложными математическими вычислениями в индийских астрономических текстах[595].
Индийская математика началась со свода правил о сооружении алтарей или подобных им мест священнодействий. Но не похоже, что существовала преемственность между текстами, описывающими эти правила, и более поздними, более формальными математическими трактатами. Самая ранняя из дошедших до нас математических работ была написана Арьябхатой в 499 г. как пособие по астрономическим вычислениям. Большая часть математического аппарата Арьябхаты была заимствована у греков, хотя он сделал несколько собственных нововведений, например уникальную систему цифровых символов. Он также, похоже, был знаком с десятичной системой счисления, усовершенствованной введением символа для нуля; но сам не использовал это обозначение[596].
В последующие столетия арабы признали за индусами честь открытия цифр, которые европейцы называют арабскими. В отсутствие ясных данных, доказывающих иное, весьма вероятно, что арабская традиция содержит в себе зерно истины и что индийские математики действительно усовершенствовали систему обозначения чисел, используемую в наши дни во всем мире. Самая ранняя ссылка на использование такой системы относится к 269-270 гг.[597]
Долгосрочные последствия такого улучшения как в упрощении повседневных рыночных расчетов, так и в сложных научных изысканий невозможно преувеличить. Воистину, усовершенствование десятичной системы счисления, сделавшей все обычные арифметические вычисления столь удивительно простыми, можно наряду с изобретением буквенного письма отнести к важнейшим вехам в интеллектуальном развитии человечества.
ИСКУССТВО. Лучшие образцы скульптуры и живописи эпохи Гуптов были вдохновлены буддизмом. Это может показаться странным ввиду характеризовавшего эту эпоху заката буддизма. Однако этот факт не остается необъяснимым, поскольку художники, работавшие на заказ богатых буддийских монастырей, имели за плечами полные пять столетий художественной традиции, на которой они основывались и откуда черпали высокое мастерство как ваяния, так и живописи. Сочетание богатства, художественной традиции и умения, как правило, встречается редко. В Индии Гуптов подобное сочетание породило такие шедевры, как фрески пещеры Аджанты и Будду из Сарнатхи, не говоря уже об элегантном торсе бодхисаттвы из Санчи — зримом воплощении поэзии Калидасы.
Искусство индуизма не достигло такого стилистического успеха, несмотря на то, что индуизм был религией как двора, так и провинции. Индуистская иконография не обладала древней традицией; кроме того, многообразие индуистских богов должно было поставить художников перед сложнейшей проблемой. Возможно, понадобились некоторые творческие поиски, пока не было найдено удовлетворительное пластическое представление Вишну, Шивы и других божеств. Неуклюжая индуистская скульптура, дошедшая со времен Гуптов, определенно подтверждает это предположение[598].
Ранний брахманизм не нуждался в храмах. Обряды арийской религии проводились на особо освященном для каждого случая месте под открытым небом; кроме того, ведическая традиция отсутствия изображений божеств отмирала не сразу. По мере того как ее божества все более приобретали черты личности, было совершенно естественным ожидать от индусов стремления визуализировать их в скульптуре, а также поместить в подобающих им величественных сооружениях. Отсюда возникла храмовая архитектура.
Священная архитектура индуизма не имела очевидной связи с круглыми в плане буддийскими ступами[599]. Индуистские храмы строились в виде глухой, без окон, прямоугольной камеры, где помещались культовые изображения, к которым вел подобающе оформленный вход[600]. Позже архитекторы добавили шпиль, возводимый поверх камеры, и постепенно скрыли простоту первоначальной формы за множеством второстепенных украшений. Тем не менее, как и во многих других аспектах индийской культуры, общая схема, достигнутая в эпоху Гуптов, осталась основой индуистской храмовой архитектуры.
Контраст между изящно изваянным торсом бодхисаттвы из Санчи (фото слева) и более грубым барельефом (фото справа), изображающим Вишну в одной из его мифологических инкарнаций, хорошо передает разницу между утонченной придворной культурой Гуптов и пока еще простоватым, но полным энергии и чувства индуизмом провинции. Здание, также находящееся в Санчи, представляет собой ранний пример индуистской храмовой архитектуры. Его простые контуры выявляют основную (возможно, созданную под влиянием эллинизма) структуру, которую работа более поздних архитекторов приукрасила и несколько скрыла.
ИНЫЕ АСПЕКТЫ ИНДИЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ. Древние индийцы признавали три главные цели, к которым должен стремиться человек: дхарма, или праведность; артха, или практическое умение; кама, или любовь[601]. До сих пор обзор индийской культуры рассматривал почти исключительно вопросы, относящиеся к первой из этих трех категорий. Несомненно, придворная литература эпохи Гуптов касалась любви; на эту тему даже создавались специальные трактаты. Мы можем предположить, что в повседневной жизни высшие слои общества, да и, возможно, все население, практиковало искусство любви с меньшим стеснением и по меньшей мере с такой же всепоглощающей интенсивностью, которую пропагандирует современная популярная культура Запада. Подобным же образом практические навыки в Древней Индии достигли высокого уровня развития, от скромных ремесленников до вершин музыки, танца и государственного управления.
Необходимо признать, что практическая и эротическая стороны индийской культуры были заметными и важными частями целого и при этом гораздо меньше подверженными идеалам брахманизма и аскетизма, чем можно предположить, читая литературу того времени[602]. Переходя к замечательной географической экспансии индийской культуры, произошедшей в эпоху Гуптов, следует помнить, что притяжение индийской цивилизации отчасти основывалось на роскоши, утонченности и откровенной чувственности индийской жизни. Аскетическая религиозная доктрина не исчерпывала всех аспектов индийской жизни, хотя она и оставила намного более заметные следы в литературе.
В. ЭКСПАНСИЯ ИНДИЙСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ В 200-600 ГГ. Н.Э.
В то время когда Римская и Китайская империи страдали от внутренних потрясений и нападений варваров, а Иран сдерживал атаки степных кочевников, индийская цивилизация достигла полного расцвета. Распространение индийской культуры в эпоху династии Гуптов, возможно, поддерживалось индийскими купцами и проповедниками, проявлявшими такую энергию в расширении сферы индийского влияния, какой они никогда не проявляли ни ранее, ни позже. Результатом их деятельности стали значительное проникновение индийской цивилизации в страны Юго-Восточной Азии и не менее поразительное проникновение индийской культуры в страны Центральной Азии и в Китай. Идеи и обычаи индийской культуры получили определенное распространение даже в землях Восточного Средиземноморья, вопреки антипатии христианской церкви к индуизму и буддийской религии.
Экспансия индийской культуры значительно отличалась от ранней экспансии эллинизма в одном отношении — военное покорение земель и народов не играло такой роли, как при распространении эллинизма; купцы и пророки взяли на себя роль армий Македонии и Рима. Вследствие этого расширение сферы влияния индийской культуры происходило вдоль торговых путей, в частности, вдоль морских торговых путей, направлявшихся в Юго-Восточную Азию и на острова Индонезии, и вдоль караванных путей через оазисы Центральной Азии в Северо-Западный Китай.
1. ЮГО-ВОСТОЧНАЯ АЗИЯ
Связь между Индией и землями Юго-Восточной Азии была очень древней. Общие элементы в археологических находках, сделанных в обеих областях и датируемые доисторическим периодом, позволяют предположить, что индийцы и их соседи поддерживали хоть и ограниченные, но реальные связи через Бенгальский залив в доарийские времена[603]. Ранние доказательства более обширных контактов датируются первыми веками христианской эры, когда купеческие суда из индийских портов[604] стали посещать берега Бирмы, Малайи, Индонезии, Сиама (Таиланда) и Индокитая. В это время население данных областей составляли мирные народы, знакомые с навыками выращивания риса и пользовавшиеся лодками и плотами, но не имевшие продуманной политической организации и выраженной системы культуры, которая могла бы противостоять искушениям цивилизации. Этих людей было легко убедить, что пришельцы с их большими быстрыми судами и странными богами, обладают секретами могущественной магии, которую надо усвоить как можно быстрее. Легенды об основании индуизированных государств этой области, сохраненные китайскими источниками, позволяют предположить, что индийские купцы и путешественники через браки устанавливали родственные отношения с главенствующими семьями в этих землях и занимали лидирующее положение среди коренного населения.
Археологи обнаружили в Юго-Восточной Азии значительное число санскритских надписей и произведений индийского искусства. Надписи проясняют, что на протяжении IV-V вв. ряд государств как на материке, так и на островах объединились вокруг королевских дворов, чья культура и атмосфера были вполне индийскими. По мере того как возможности достичь славы и богатства в этих государствах стали хорошо известны на индийском субконтиненте, не только простые купцы, проложившие эту дорогу, но также брахманы и воины начали массово мигрировать через Бенгальский залив, что привело к серьезному росту индийского влияния на правителей столиц в Юго-Восточной Азии и их придворных.
Хотя буддисты играли важную роль на начальных этапах индийского проникновения в Юго-Восточную Азию, большинство правящих династий и их вассалов стали поклонниками Шивы в эпоху Гуптов; возможно, ритуал и концепции этой ветви индуизма были созвучны ранним религиозным воззрениям коренных жителей. Кроме того, культ Шивы, подчеркивая магическую роль правителя в увеличении плодородия полей, возможно, помогал местным королям консолидировать свою власть над главами родов и сел. Культовые статуи и другие произведения искусства, привозимые из Индии, придавали форму этим новым политико-религиозным идеалам. Только ориентировочно после 600 г. королевская власть стала поддерживать развитие местной скульптуры и каменной архитектуры, и это стимулировало развитие вариаций на главные темы индийского наследия местными мастерами. Материалы, дошедшие до нас со времен, предшествующих этой дате, позволяют предположить существование вполне колониальной атмосферы при королевских дворах Юго-Восточной Азии, где короли и придворные стремились подчеркнуть свою власть, знатность и высокое положение не поощрением местного искусства, а завозом наиболее удачных из возможных копий аутентичных индийских подлинников.
Подавляющее большинство населения Юго-Восточной Азии лишь косвенно подвергалось влиянию индийской культуры, исходившему от дворов правителей. Сельская жизнь шла так же, как и раньше, возросла только роль королевской власти в сборе налогов и трудовых повинностях. Но тем не менее, хотя распространение индийского стиля, возможно, было чисто поверхностным, мы можем с большой уверенностью предположить, что географическая область, подпавшая под индийское влияние, — от Борнео до Суматры и от Индокитая до Бирмы — далеко превосходила европейские территории, которые Римская империя включила почти столь же поверхностно в орбиту эллинизма.
Итак, расширение сферы индийской культуры на север вдоль побережья Индокитая привело к тому, что индийская и китайская цивилизации встретились. Разумеется, их противоборство было недолгим, поскольку, когда Китай вышел из состояния распада, в котором он находился после падения династии Хань, и возобновил имперскую экспансию в Аннам (Северный Вьетнам), прямое влияние Индии уже начало идти на убыль в отдаленных землях Великой Индии, созданной вне пределов метрополии в период Гуптов. Восстановление влияния доиндийских культурных традиций сыграло свою роль в этих изменениях. Вдобавок ко всему коммерческая энергия индийцев в VII в. стала быстро иссякать, и конкуренты-мусульмане начали вытеснять индийских купцов из южных морей. Следовательно, уход Индии из Юго-Восточной Азии создал некоторое подобие буферной зоны между культурными областями Индии и Китая. Эта буферная зона все еще существует, но только потому, что изначальное индийское проникновение стимулировало народы Юго-Восточной Азии стремиться к уровню цивилизации их более древних соседей, таким образом отчасти заполнив заметный социо-политический вакуум[605].
Во времена Гуптов индийские корабли, несомненно, изучали побережье Африки и вели там торговлю; этнологи определили различные следы их пребывания там. Таким образом, народы Суданской Африки вплоть до побережья Гвинеи на западе, похоже, обязаны важными элементами своего сельского хозяйства индийским и индонезийским кораблям и поселенцам, которые, возможно, в начале христианской эры ввели в обиход на Африканском континенте такие культуры, как ямс, таро и бананы[606].
2. ВОСТОЧНОЕ СРЕДИЗЕМНОМОРЬЕ, ИРАН И ЦЕНТРАЛЬНАЯ АЗИЯ
Индийское торговое и культурное проникновение в Юго-Восточную Азию совпало по времени с ослаблением торговых связей с Египтом. Ухудшение положения в римском мире из-за эпидемий и войны уже само по себе могло быть принципиальным фактором, сдерживавшим торговлю в регионе Красного моря; но новообразованные арабские и эфиопские государства также ограничивали эту торговлю, вымогая непомерные поборы с купеческих кораблей, пытающихся пройти через Баб-эльмандебский пролив[607]. В то время как прямая торговая связь между Индией и Средиземноморьем шла на убыль, просвещенные круги Александрии проявляли живой интерес к мудрости и возможностям «гимнософистов» из Индии.
Не нужно далеко искать причины поначалу удивляющего хронологического сдвига между апогеями экономического и интеллектуального общения Индии со Средиземноморьем. Выразительность абстрактной индийской мысли, аскетизм, исповедуя который, индийские святые достигали мистических видений, предлагали жизненные модели и мировоззрение, которые согласовывались с концепциями благородных философов греко-римского мира и поддерживались ими. В век, когда жестокое насилие и эпидемии разрушали социальную вселенную римского мира, а различные религии спасения добивались признания среди простого народа, оптимистический рационализм греческой философской традиции казался крайне неуместным для объяснения происходившего. Как мог рассудительный человек принять, например, стоическую доктрину превосходства естественного права, когда прихоть и случай так явно определяли действия римских политиков, в то время как империю сотрясали гражданские войны, многочисленные узурпации власти, нашествия варваров. В такие периоды индийская мистическая философия, прямо обоснованная сверхрациональным видением трансцендентального бытия, которого каждый мог достичь с помощью соответствующих тренировок и самодисциплины, казалось, предлагала верный путь к истине. Ключевой фигурой для пробуждения контактов между греческой и индийской высокоинтеллектуальными традициями, похоже, был Аммоний Саккас (ум. 242), который, возможно, сам был родом из Индии и, вероятно, учил Плотина (ум. 270), великого реставратора языческой философии, и Оригена (ум. 254?), первого методического богослова христианской церкви. В любом случае многие наиболее важные доктрины Плотина созвучны Упанишадам, тогда как вполне реальные платоновские корни его философии воспринимаются как более отдаленные[608].
В пределах христианской традиции следы индийского влияния менее заметны. Догматическая религия, провозгласившая монополию на истину божественного откровения, не могла признать наличия внешнего влияния. Нет никаких очевидных доказательств того, что христианство, когда оно в первые века нашей эры медленно вырастало из доктринальных споров, позаимствовало что-либо важное из индийской мысли. Различные другие восточные верования, широко распространенные в римском мире — гностицизм в особенности, — по-видимому, были более открыты индийским идеям, хотя на гностицизме также очень заметен иранский отпечаток[609].
С другой стороны, то, что можно назвать «стилем святости» в христианстве, имело многочисленные сходства с обычаями и представлениями, распространенными в Индии. Экстремальным проявлением христианского стремления к святости служит пример сирийских святых-столпников, проявивших в деталях своего аскетического поведения индийское влияние[610]. Важнее ответить на вопрос: испытало ли христианское монашество влияние традиций индийских аскетов? Вряд ли можно ожидать документальных подтверждений заимствования; и все же популярные истории о доблести индийских святых могли предоставить христианским монахам идеи и помощь в их собственном стремлении к святости и блаженству[611].
В Вавилонии и Иране первые сасанидские монархи (после 226 г.) покровительствовали возрожденному зороастризму как части повторного утверждения персидской культурной независимости. Как следствие, Иран и Месопотамия, в отличие от Китая, не смогли стать плодородным полем для миссионерской деятельности буддистов. Чувство гордости не позволяло персу воспринять индийские культурные модели, пока те не приняли эффективную местную маскировку. Это ничего не проясняет в культурной и религиозной истории Ирана и Месопотамии, которые остаются загадочными вопреки усилиям современных ученых реконструировать доктрины и организацию сасанидского зороастризма и таких соперничавших с ним вероучений, как манихейство и маздакизм. Мы можем предположить, однако, что индийские мотивы были более явственны в землях Сасанидов, чем на римских территориях. Более того, в восточной части Персидского царства буддийские монастыри продолжали цвести, как они цвели во времена Кушанской империи и, возможно, еще раньше. Дальше на восток по Великому шелковому пути в оазисах бассейна реки Тарим буддизм активно процветал в 200-600 гг. Под эгидой буддийских монастырей смешанная культура, где индийские элементы сохраняли верховенствующее значение, распространилась через всю Центральную Азию и оказала воздействие на громадные массы самого Китая[612].
3. КИТАЙ
В Китае принятие буддизма и индийской культуры поражает тем, что этот сложный процесс продолжался около четырех веков и сопровождался тонкими взаимодействиями между индийскими идеями и старыми китайскими традициями, в частности даосизмом. Главным обстоятельством, которое сделало Китай готовым серьезно принять буддизм, стал болезненный распад институтов империи династии Хань и явная тщетность конфуцианского пути, который так действенно соединялся с этими институтами в эпоху Хань. Во время, когда ожесточенная борьба различных группировок за трон сначала вызвала первое социальное восстание тяжело угнетаемых крестьян (начало 184 г. н. э.), а затем привела к политической раздробленности, когда узурпаторы, захватчики-варвары и местные военные вожди вступили в борьбу за наследие империи, конфуцианские наставления казались все более далекими от политической реальности. Беспокойные умы стали искать другие способы объяснения вселенной[613].
Даже когда умы китайцев были подготовлены к принятию религии, которая проповедовала уход из семьи и общества как высшую форму святости и устанавливала уничтожение личности как высшую конечную цель религиозных устремлений — доктрины, которые были прямо противоположны системе традиций китайской цивилизации, — перед переводчиками стояло трудное задание донести индийский оригинал до возможных китайских адептов. Китайский язык не имел терминов, способных передавать буддийские понятия. Эта возможность появилась только в V в., когда немногие ученые, изучившие китайский и индийский языки в достаточной степени, смогли сделать приблизительный перевод буддийских текстов на китайский[614].
В целом китайские новообращенные приняли такую форму буддизма, как махаяна, но сектантские различия в индийском буддизме никогда не принимали угрожающих размеров в глазах китайцев. К концу IV в., когда переводчики достигли мастерства адекватного перевода концепций и терминов индийского буддизма, китайцы стали развивать собственные школы. Они разделялись по признакам, имевшим малое отношение к индийской доктрине, возвращаясь как к исходному пункту к расхождениям, существовавшим в добуддийской китайской мысли. Буддизм быстро освоился на китайской культурной сцене. Как это бывает, новое и поначалу чужое миропонимание индийской веры должно было найти общий язык с различными течениями, уже существовавшими в китайской культуре, от конфуцианства и даосской философии до местных крестьянских колдовских обычаев. Буддизм был поразительно успешен в проникновении на все уровни китайского общества, от полного достоинства королевского двора и медитаций помещиков до скромных ритуалов крестьян, просто надеющихся увеличить плодородность своих полей. Но по мере приспособления к старинным китайским формам буддийские доктрина и методы одновременно расширяли и переоценивали традиционные китайские чувства и стремления.
Искусство оказалось наиболее чувствительным и доступным способом взаимодействия между внешними индийскими и коренными китайскими особенностями в пределах буддизма Дальнего Востока. Высокий престиж греко-индийского стиля в Китае вдохновлял благочестивых пилигримов привозить из Индии и Центральной Азии подлинные образы Будд и бодхисаттв из мифологии махаяны. Тем не менее к VI в. возникло характерное китайское буддийское искусство, в котором изображение фигур в китайской одежде и с китайскими лицами начинает сочетаться с индийской символикой жестов и орнамента[615]. Результат часто был очень действенным, и такой достигнутый синтез можно рассматривать как показатель более широкого синтеза между буддийским и до буддийскими культурными стилями, постепенно происходившего в Китае после 500 г. Величие и покой буддийских монастырей, длительное обучение конфуциански образованных людей, магические манипуляции даосских отшельников, церемониал двора, дисциплина армейских лагерей и изнурительный труд крестьянства — все это вошло в измененную социальную и культурную уравновешенность, нашедшую политическое выражение в повторном объединении Китая под властью династии Суй в 589 г.
Степные варвары-завоеватели также внесли некоторые элементы в реорганизованную китайскую цивилизацию VI в. Разноязычные племена[616], которые опустошали север Китая после 311 г., имели свои культурные традиции и не всегда были полны желания принять китайские обычаи. В IV в. некоторые правители Северного Китая, возможно, поддерживали буддизм как защиту собственной культурной независимости[617] перед лицом древней цивилизации Китая, но постепенно, по мере достижения компромисса между буддизмом и собственными традициями Китая, такая возможность исчезла. Как бы то ни было, к VI в. варварские правители севера совершенно окитаились и больше не стремились быть культурно отчужденными от китайского общества. Поэтому вклад привыкших к воинскому повиновению варваров в новое культурное равновесие Китая ограничился таким важным внутренним аспектом, как более автократичное, чем конфуцианское почитание старших в период Хань, определение императорской власти, а также к таким внешним обстоятельством, как использование стремени при езде верхом.
Политическая раздробленность Китая в 220-589 гг. не помешала географическому расширению ареала китайской культуры. Отход ханьских гарнизонов из оазисов Центральной Азии вовсе не ограничил направленное на запад влияние Китая; восприимчивость к буддийским потокам, текущим на восток через эти самые оазисы, даже усиливала культурные связи между Китаем и Центральной Азией. Аналогично, различные варварские завоеватели Северного Китая пытались соединить часть степи и их новые китайские территории под одной властью. Это также усиливало китайское культурное проникновение до столь же высокой степени, как когда этот процесс шел путем навязывания китайской культуры окружающим народам ханьскими армиями. В Южном Китае великая работа колонизации и окультуривания происходила спокойно и почти незаметно и в результате привела территории в долине реки Янцзы к экономическому и культурному уровню севера.
В направлении на восток, в Корее и Японии, китайский пример стал находить плодородную почву по мере того, как политические и социальные учреждения этих регионов развивались и усложнялись до уровня цивилизации. Буддийские монахи были основными переносчиками высокой китайской культуры в Японию и Корею, но местные правители быстро поняли, что усвоение институтов китайской цивилизации может усилить их власть, и поэтому их дворы превратились в важные центры китайского влияния. Сотрудничество между правителями и миссионерами утвердило буддизм в качестве подобия государственной религии в каждом королевстве Корейского полуострова в 372-528 гг. Подобные процессы начались в Японии в 522 г., когда первые важные буддийские миссии достигли архипелага. Так Япония и Корея вошли в круг цивилизованных народов, значительно приобщились к культурному многообразию Дальнего Востока. Китайская модель при всей своей важности никогда не затмевала местных особенностей, что сделало Японию навсегда, а Корею частично настолько отличными от Китая, что их можно считать отдельными цивилизациями.
Полное усвоение индийского буддизма культурой Дальнего Востока и возрождение китайских политических и культурных устремлений обозначили конец индийской культурной экспансии вдоль торговых путей Центральной Азии. Набеги варваров на север Индии, во время которых были повреждены или разрушены некоторые важные центры буддийской миссионерской деятельности, ускорили полный поворот культурной тенденции, который произошел, когда династия Тан (618-907 гг.) начала завоевание Центральной Азии. Внутренние изменения, которые низвели индийский буддизм до трудных для понимания размышлений комфортабельно отгородившихся от окружающего мира монахов, перекрыли поток миссионерского вдохновения у самого истока[618]. Но до того, как сила индийской культурной экспансии достигла высшей точки (ок. 600 г.), она смогла вложить новые важные элементы в культурное наследие более чем половины человечества.
Г. СЕВЕРНАЯ ГРАНИЦА. ПРОРЫВ ВАРВАРОВ И РЕАКЦИЯ ЦИВИЛИЗОВАННОГО МИРА В 200-600 ГГ. Н.Э.
К концу VI в. новое варварское нашествие вдребезги разбило мир, который вскормила цивилизация Гуптов. Гунны-эфталиты[619] захватили Центральную Азию, вторглись в Северо-Западную Индию и разрушили связи между Индией и Дальним Востоком. Мы уже отмечали их первое вторжение в Индию (ок. 455 г.), которое не имело больших последствий, но в 490-549 гг. эфталиты установили гегемонию над обширными территориями Северной Индии, совершая далекие набеги и оставляя многие буддийские монастыри в руинах. Империя Гуптов никогда не была восстановлена. В 549 г. Индия была ввергнута в пучину политической раздробленности и беспорядка, иногда прерываемую, но никогда не устраняемую появлением время от времени успешных завоевателей, таких как Харша (606-641 гг.), который создал недолговечную империю на Северо-Западе Индии.
1. ВЕЛИКОЕ ПЕРЕСЕЛЕНИЕ НАРОДОВ
Вторжение эфталитов в Индию было только одним из событий намного более масштабного движения людей, происходившего в степях Евразии и глубоко проникшего в прилегающие лесные и сельскохозяйственные зоны. Миграции германских племен на Дальнем Западе были частью того же процесса, к которому относилась оккупация варварами севера Китая. Лишь с огромными усилиями Персия Сасанидов и Восточный Рим оказались способны противостоять натиску варваров и остались островками цивилизованной жизни в центре ойкумены[620].
Таким образом, когда индийская цивилизация, хлынувшая с юга, добавляла новые составляющие к культурному наследию Центральной Азии и Китая и в меньшей степени Ирана и земель Восточного Средиземноморья, жители степей оказывали не менее сильное влияние на цивилизацию с севера, пробуя ее оборону на прочность, захватывая слабые регионы и побуждая империю Сасанидов и Восточный Рим совершенствовать свои военные учреждения. Вместе эти два влияния, одно главным образом религиозное, другое военное, создавали форму последующей евразийской истории до времени арабских завоеваний.
В соответствии с географическими особенностями степного градиента Внешняя Монголия продолжала быть главным центром, откуда шло рассеяние кочевников в 200-600 гг. Из этого региона около середины IV в. новый военный союз племен, известных китайцам как жужане, двинулся подобно лавине через степь. В высшей точке своей власти жужане контролировали обширный пояс территорий, протянувшихся от Манчжурии далеко на запад до озера Балхаш или даже дальше. Тем временем другие народыкочевники проникли на равнины Северного Китая. Один из них, союз тюрко-язычных племен Тоба, правил Северным Китаем в 386-534 гг. (северная династия Вэй) и оказался достаточно сильным, чтобы противостоять внешним кочевникам даже после того, как жужане организовали свою конфедерацию. Укрепление империи Тоба блокировало сравнительно короткую дорогу из степи в Китай и таким образом отклонило последующую экспансию кочевников на запад вдоль степи.
В то время, когда на Дальнем Востоке происходили эти события, изменения подобного масштаба охватывали и другие земли вдоль границы между варварами и цивилизацией. Империя парфян долго испытывала. сильные центробежные тенденции. Всякий раз, когда на троне оказывался не очень энергичный и агрессивный царь, землевладельцы и князья иранских окраин начинали волнения. В 226 г. один из таких землевладельцев, Ардашир, бросил успешный вызов своему парфянскому сюзерену, низверг его и затем неожиданно доказал свою способность установить эффективное господство во всех регионах, ранее лишь слабо объединенных под эгидой Парфянской монархии. Призыв к персидской гордости, к возрождению и реорганизации зороастризма как государственной религии вместе с более откровенным признанием аристократических привилегий — все это было призвано усилить власть Ардашира. Успех этой комбинации был так велик, что основанная им династия Сасанидов правила более четырех столетий и на протяжении большей части этого периода оказалась явно более успешной в сдерживании степи на своих границах, чем Рим или Китай.
Итак, пока Иран и Месопотамия наслаждались относительной безопасностью своих границ, внутренняя сплоченность Римского государства проявляла признаки серьезной ветхости. Гражданская война в 193-197 гг. привела к власти первого «солдатского императора» и была не более чем прелюдией к бедствиям 235-285 гг., когда периодическая борьба между кандидатами на императорский трон открыла ворота вторжению варваров, сопровождавшемуся необычайной силы эпидемией. Вызванное этим резкое сокращение численности населения ослабило мощь римского сопротивления в то самое время, когда возросло давление варваров на границы империи.
На Дальнем Западе, вдоль течения Рейна, со времен Тацита (ок. 100 г. н. э.) германские племена начали более интенсивно осваивать сельское хозяйство. Их численность возрастала поначалу без изменений в воинском этосе, унаследованном от более раннего пастушеского образа жизни[621]. Вдоль нижнего течения Дуная сарматы, которые властвовали над наиболее обширным западным участком евразийской степи со II в. до н. э., сменились ордами готов, переселившихся на юг из Прибалтики к Черному морю в начале III в. Как подобало завоевателям, готы (и другие восточно-германские племена) оставались верны пастушескому образу жизни, хотя и практиковали элементы сельского хозяйства. С точки зрения римлян, германские отвага и доблесть, которые теперь соединялись с многочисленностью племен на Рейне и их мобильностью на Дунае, были чреваты бедствием.
Однако ничего подобного чувству общности среди германских племен не существовало. Они сражались друг с другом с той же готовностью, как и с римлянами; германские поселенцы, допущенные на римские территории на договорной основе, были готовы защищать свои новые земли от собратьев-германцев, даже если это означало повиноваться римскому правлению. Разделение среди германских племен, а также наличие реального, пусть даже несколько ослабленного, имперского самосознания среди жителей империи позволило таким императорам-воинам, как Деций, Клавдий Готский, Аврелиан и Диоклетиан, сдержать и повернуть вспять варварское вторжение в III в.
Восстановленная машина римского государства выдержала испытание временем на протяжении века (285-395 гг.) главным образом благодаря расширенным ресурсам, которые жестокое принуждение сделало доступными для государственных целей в целом и для поддержки армии в частности. Но дополнительная сила, достигнутая принуждением, была ограничена. Даже усиленная поддержкой христианской церкви и подкрепленная быстрым окультуриванием германских наемников и жителей пограничья, Римская империя оказалась неспособной быстро восстанавливать силы перед лицом бедствия, так как большинство ее субъектов стали считать правительство деспотичным, жестоким, жадным и чужим. Поэтому в V в. местные военные неудачи в западных провинциях обусловили распад римской власти в латиноязычной половине империи. Только в грекоязычных провинциях сохранилась преемственность Римского государства, во многом благодаря выдающимся оборонительным качествам столицы, основанной Константином (ум. 337) на месте Древней Византии, пока и она не рухнула в 1204 г.
Непосредственной причиной окончательного падения Рима на Дальнем Западе были внезапно появившиеся в Восточной Европе гунны. Можно только строить предположения о причине той стремительности, с которой степь извергала эту орду[622]. Но в 374 г. гунны быстро нанесли поражение остготам на Днепре, после чего вестготы обратились в бегство и стали искать убежища на южном берегу Дуная. Затем гунны создали обширную империю кочевников с центром на Среднедунайской равнине в Венгрии. В последующие десятилетия Италия и Галлия, а также народы Балканского полуострова почувствовали бич набегов гуннов, и по всей Европе целые народы в ужасе покорялись новым завоевателям либо бежали от них. Тем не менее после смерти Аттилы (453), последнего великого военачальника гуннов, распри внутри орды и восстания покоренных народов разрушили и эту империю еще быстрее, чем она возникла. Остатки гуннов нашли убежище вдоль римских границ или отступили в восточном направлении в область Нижнего Дона, где они возобновили свой древний образ жизни и стали одной из многих подобных групп, занимающих степные земли Евразии.
Вследствие гуннского опустошения римское правительство потеряло контроль над своими западными провинциями, и ряд германских «варварских королевств», преемников Западной Римской империи, возник в Италии, Галлии, Испании, Британии и Северной Африке. Подобно другим варварам — завоевателям цивилизованных земель, германцы желали как сохранить свою привычную племенную организацию, так и подражать богатой, легкой и элегантной жизни высших классов Рима. Таким образом, родовые вожди, захватив поместья, взяли на себя роль римских помещиков и господ перед местными землевладельцами и в то же время поддерживали образ удачливых воителей перед германскими дружинниками, собратьями-воинами. Соединить такие качества было сложно, так как достаточно было бы одной римской надменности, чтобы оттолкнуть от себя ряды германских воинов и разрушить основы своей воинской власти. И наоборот, если эт ос воинской дружины позволял грабеж и насилие, то подобная жестокость была способна рассеять крестьянство, чей труд только и составлял ценность поместья. Стремления племенных царьков сохранить налоги и другие возможности, предоставляемые римской государственностью, и при этом сохранить свои традиционные племенные привилегии в пределах германского сообщества были явно несовместимы. Такие гибридные государства были, несомненно, переходными, и ни одно из них не продержалось достаточно долго[623].
Можно отметить, что подобные события в Европе имели интересные параллели дальше к востоку. Гибридная социальная структура германских «варварских королевств» была очень похожа на империю эфталитов в Бактрии и Северной Индии (371-576 гг.), где грубые варвары правили цивилизованными народами цивилизованными способами и в то же время старались сохранить свою воинскую дисциплину и ярость натиска. Империя Тоба в Китае (386-534 гг.) также была во многом основана на подобных же гибридных структурах[624].
Параллели продолжаются и дальше, поскольку разрушение государств-преемников произошло в одно и то же время (середина VI в.) в каждом уголке ойкумены и, по сути, зависело от существенно схожих процессов. Везде в игру вовлекалось три фактора: 1) ослабление военной дисциплины и воинского духа варваров при соблазнах цивилизованной или полуцивилизованной жизни; 2) восстановление силы цивилизованных империй, по крайней мере частично, за счет силы «патриотической реакции» против иноземных захватчиков; 3) возрастание эффективной политической организации среди внешних варваров, которые атаковали государства-преемники на одном фланге, в то время как возрожденные цивилизованные империи атаковали их на другом.
Главными действующими лицами этой драмы в Европе были франки и Восточная Римская империя. При Хлодвиге (481-511 гг.) и его сыне франки образовали мощное военное государство, основанное на все возрастающей плотности сельскохозяйственного заселения прирейнских земель. Сила франкских атак, следовательно, была много больше, чем у сравнительно малочисленных готов и бургундов, с которыми они столкнулись в Галлии. Вторжение франков с севера было дополнено периодическими военными кампаниями императора Юстиниана (527-565 гг.), который намеревался восстановить единство Римской империи. В состав его войск впервые вошли небольшие, но грозные отряды тяжеловооруженных катафрактов-латников, поэтому в техническом отношении военные силы Юстиниана далеко превосходили любые войска западных германских королей, которые те могли вывести на поле боя. Мгновенный успех (как в Северной Африке) или длительная и методичная осада, если противник укрывался в укреплениях (как в Италии), характеризовали военные кампании Юстиниана на Западе. Ко времени его смерти римские армии отвоевали север Африки, Италию и часть Испании и привели эти области к покорности империи, теперь правившей из «Нового Рима» Константина на Босфоре. Однако большая часть Галлии задолго до этого (507 г.) была захвачена франками.
На Дальнем Востоке династия Суй превзошла достижения Юстиниана воссоединением Китая в 589 г. Тем не менее эта победа была невозможна без помощи внешних варваров, которые помогли китайцам разрушить конфедерацию жужаней в 552 г. Эти военные действия открыли путь созданию новой конфедерации кочевников в восточной степи, в которой лидирующую роль играли тюрки. Новая тюркская империя (Тюркский каганат), конечно, представляла угрозу Китаю, как ранее конфедерация жужаней. Но ссора между двумя ветвями тюркской правящей фамилии разделила орду в 572 г. на восточную и западную. После этого китайская дипломатия удерживала восточных тюрков от нападений рассудительным подношением даров, ненавязчиво сочетая их с незаметной поддержкой внутренних разногласий в самой орде.
В Средней Азии такая же драма достигла кульминации в 567 г., когда западные тюрки объединились с империей Сасанидов, чтобы разгромить эфталитов. При разделе захваченных богатств западные тюрки получили оазисы к востоку от Сырдарьи. Это существенное увеличение их богатства стало одним из факторов, стимулирующих ссору с восточными тюрками, которые довольствовались меньшими успехами и не могли надеяться достичь чего-либо подобного, пока оставалась неповерженной мощь Китая[625]. Таким образом, во второй половине VI в. на Среднем и Дальнем Востоке сложилось новое соотношение сил между цивилизованными и варварскими империями, которое просуществовало около трех столетий. Конечно, династия Тан сменила династию Суй в 618 г. н. э., а Сасаниды после ряда самоубийственных войн с Византией открыли путь мусульманским народам. Но в обоих регионах восстановленные и вновь укрепленные цивилизованные империи, словно дамба, успешно удерживали степных кочевников до X в. Однако это не относилось к Европе, где свежие волны варварского нашествия быстро уничтожили достижения Юстиниана на Западе и даже принудили его наследников отказаться от контроля над большей частью Балканского полуострова. И снова центром возмущения, породившим новую миграционную волну, стала степь. Новый воинственный народ, который вторгся в пределы цивилизованного мира, спасаясь от своих врагов в Центральной Азии, известен в европейской истории как авары[626]; они разбили свои шатры на венгерской равнине в 567 г. и оттуда, подобно предшествовавшим им гуннам, стали совершать дальние набеги, вынудив лангобардов захватить Италию, а славян толпами двинуться на Балканы и позволив булгарам, другому племени кочевников, установить господство на Нижнем Дунае.
2. ПОСЛЕДСТВИЯ МИГРАЦИЙ
Миграции варваров в III—VI вв. ускорили три общих процесса, каждый из которых внес глубокие изменения в стиль жизни повсюду в Евразии. Первым и весьма немаловажным, было принятие различных стилей цивилизованного образа жизни варварскими народами. Второе: цивилизованные сообщества в Евразии (исключая Китай) были вынуждены модифицировать свою военную, политическую и социальную системы путем введения многих особенностей, которые мы привыкли обозначать в европейской истории как средневековые. Третье: религия, заняв центральное место в личной и общественной жизни, придала радикально новый характер высоким культурным традициям как Рима, так и Персии и затронула китайскую цивилизацию подобным, хотя и менее сильным, образом. Каждый из этих факторов требует некоторых уточнений.
ПРИОБЩЕНИЕ ВАРВАРОВ К ЦИВИЛИЗАЦИИ. История цивилизации — это история экспансии особо привлекательных культурных и социальных моделей и образцов путем приобщения варваров к стилям жизни, которые они находили превосходящими их собственный. В III—VII вв. Индия и Китай играли роль цивилизаторов, что можно рассматривать как нормальный процесс: Индия — путем обращения варваров в новую веру без открытия ворот перед ними, а Китай — путем окультуривания племен, которые уже смогли прорваться на древнюю китайскую почву. Однако вдоль восточных границ государства Сасанидов да и на всем европейском Дальнем Западе натиск варваров почти поглотил цивилизованную жизнь. Это и не удивительно, поскольку до того времени цивилизация в этих регионах ограничивалась тонким слоем помещиков, чиновников и купцов; и по крайней мере в Европе, численность вторгшихся варваров была подавляюще большой. В результате в Западной Европе и Центральной Азии способность цивилизованного сообщества впитывать в себя и преобразовывать захватчиков была недостаточной, и варварский компонент в конечном сплаве был более заметен, чем где бы то ни было[627].
Однако даже здесь тесные контакты с более развитыми народами быстро изменяли образ жизни варваров. Эфталиты, например, хотя и преследовали индийскую религию и разрушали священные сооружения во время набегов за Гиндукуш, но делали это во имя собственной веры — солнечной религии, происходящей, возможно, из примитивного иранского культа поклонения солнцу. Они позволяли существовать и даже покровительствовали буддийскому искусству в своем государстве, основанном к северу от гор, где они создали сеть постоянной администрации, чеканили монету и открывали для себя преимущества торговли. И возможно, если бы империя эфталитов не пала под ударами тюрков и Сасанидов в VI в., она смогла бы стать подобной Кушанскому царству, чьи территории они занимали[628].
Тюрки, сменившие эфталитов в Центральной Азии и в междуречье Амударьи и Сырдарьи, были достаточно примитивными в культурном отношении, когда впервые явили миру свою военную мощь. Но перед потерей политического единства они, по-видимому, восприняли элементы зороастрийской религии из Персии, развивали торговлю с соседними областями и сделали своим достоянием некоторые элементы роскоши сасанидской цивилизации[629].
Похожим образом орды гуннов привели славян и германцев из северных европейских лесов в беспрецедентно тесный контакт с цивилизацией Средиземноморья. Золото и другие ценности, которые восточно-римские императоры платили Аттиле как дань, всегда возвращались назад на юг как плата за предметы роскоши, к которым даже у свирепых гуннов быстро развился вкус. Римские купцы стали считать варварские территории благодатным полем для своих торговых операций, в которые вовлекалось большое количество золота. Движение торговцев между Римом и варварскими землями наряду с военными операциями теснее соединяла два региона[630].
Готы, которые недавно (III в.) завоевали степи северного и западного побережья Черного моря, оказались более восприимчивыми к римской цивилизации, чем германцы из прилегающих к Рейну лесов. Когда готы неожиданно столкнулись с римским образом жизни, они сами еще были в процессе становления собственного стиля жизни в новых степных условиях. Этот факт наряду с острой дифференциацией между аристократией и простолюдинами, верными старому скотоводческому образу жизни, позволил римским предметам роскоши закрепиться среди готов много легче, чем среди более неискушенных франков на Западе. Кроме того, еще до проникновения остготов в римские пределы епископ Ульфила (ум. 383) обратил их лидеров в арианскую разновидность христианства, а также, переведя отрывки из Библии на готский язык, торжественно положил начало германской литературе. К концу V в. православную форму христианства принял король франков Хлодвиг и заставил сделать то же своих поданных (496 г.). Распространение христианства в Британии началось столетием позже (596 г.). Франки и готы имели равные возможности для соприкосновения с римской христианской культурой, и отставание франков в христианизации более чем на столетие показывает, как упорно они сопротивлялись проникновению иноземной мишуры украшений и чуждой им набожности[631].
Тем не менее, каким бы поверхностным не было обращение в христианство германских князей и королей[632], принятие христианства принесло с собой не только церкви и монастыри, но и литературу и общее ознакомление с традициями римской и христианской цивилизации. Вместе с греческими и сирийскими торговцами христианские миссионеры стали пионерами цивилизации на всем протяжении римского мира[633]. Конечно, общий уровень культуры в Западной Европе усреднился, но само упрощение и варваризация римской цивилизации позволили ей переступить дунайско-рейнские границы, которые со времен Августа ограждали высококультурные центры Средиземноморья. Вместе с тем консолидация германских государств и социальная дифференциация внутри германского общества подготовили почву для принятия упрощенной формы латинской христианской цивилизации. Ко времени Хлодвига, следовательно, Рейн стал не пределом, а центром германско-римской культурной амальгамации, из которой позднее развилась западная цивилизация.
ИЗМЕНЕНИЕ ВОЕННЫХ И ПОЛИТИЧЕСКИХ УЧРЕЖДЕНИЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ В ЗАПАДНОЙ ЕВРАЗИИ. Три столетия правления варваров в Северном Китае очень мало изменили политические и военные учреждения эпохи династии Хань. Когда завоеватели окитаились, они сами восстановили правительство и воинскую администрацию. Это произошло потому, что данные учреждения, развившиеся в эпохи династий Цинь и Хань, сами приобрели свои формы под давлением степи и поэтому отлично отвечали задачам охраны границ от кочевников. Далее на запад Персия и Византия были вынуждены приспосабливать унаследованные формы общества, государственного управления и приемов ведения войны к задаче защиты от атак варваров.
Иран намного раньше Рима начал изменения в своих вооруженных силах, поскольку парфянское вторжение (III в. до н. э.) привело к развитию нового рода войск — тяжеловооруженных кавалеристов, или катафрактов, которые решали задачу действенной защиты от легкой кавалерии кочевников. Организация и содержание таких войск поставили перед цивилизованными обществами серьезную проблему — сильные лошади и передовое вооружение были очень дорогими, а катафракты требовали долгих тренировок для эффективного владения своим сложным вооружением. Возможно, парфяне были первыми, кто решил эту проблему «феодальным» способом, который со временем стал обычным во всей Западной Евразии. Сущность системы заключалась в том, что отдельные сельские общины отдавали во владение воинам, которые таким образом получали достаточный доход и свободное время, чтобы экипировать и обучить как самих себя, так и, возможно, некоторое число слуг как тяжеловооруженных всадников, готовых к немедленной местной обороне и способных при наличии действенной центральной администрации собираться в большие отряды для крупных операций. Но воины в своих поместьях могли как не ответить на призыв их короля, так и отказаться подчиняться своим начальникам в поле. Поэтому разрушение действенной центральной администрации всегда было реальной опасностью для государства, которое избрало феодальное поддержание своего войска латной конницы.
В государстве с цветущей торговлей обложенные налогами города могли финансировать содержание царской наемной армии, что давало возможность уравновесить центробежные силы. Постоянная армия, оснащенная, как лучшие феодальные силы, обычно могла держать потенциальных мятежников в благоговейном страхе и принуждать наиболее честолюбивых местных аристократов покоряться царским повелениям. Такая двойственная система была характерна для военного режима империи Сасанидов. Эта организация общества, связывающая воедино царя, магнатов, низшую знать, горожан и даже крестьян, переходила от царствования к царствованию[634].
В этом отношении режим Сасанидов мало отличался от Парфии. Но идентификация царского правительства с официальной религией — зороастризмом — и с духовенством, которое не только руководило религиозными делами, но и активно помогало в осуществлении судебных и других функций администрации, было новым и, возможно, способствовало стабилизации и усилению центральной власти. Первый сасанидский монарх Ардашир (226-241 гг.) происходил из рода жрецов. Он, может быть, даже был обязан быстротой и масштабом своих успехов активной поддержке, предоставленной ему жрецами древних иранских культов[635], которые как никогда ранее чувствовали сильную угрозу со стороны буддизма и христианства, распространявшихся на их территории.
На серебряном кубке изображена сцена из жизни сасанидских монархов, занимающихся тем, что им более всего приличествует, — охотой и войной. Кубок сохранился достаточно хорошо для демонстрации того, что, подобно своим ассирийским предшественникам, сасанидские рыцари не пользовались стременами и, в отличие от своих двойников на Дальнем Западе, не считали ниже своего достоинства пользоваться луком и стрелой.
Преемники Ардашира на персидском троне были снисходительны к различным религиозным экспериментам, возможно, потому, что они испытывали трудности в контроле зороастрийского духовенства и аристократии, с которой те были тесно связаны. Однако в конечном счете Сасаниды всегда возвращались к вере своих предков. Они были не в состоянии отвернуть от себя иранскую знать, от чьей доблести изначально зависела военная безопасность государства и общества. Городское население империи — которому парфяне покровительствовали сильнее, чем знати страны, — могло находиться в состоянии брожения. Проникновение христианства, расцвет вавилонского иудаизма и больше всего религиозное движение, ассоциируемое с именем Мани и Маздака, свидетельствует о сильном неудовольствии горожан. Но только когда ссоры между царем и аристократией достигли необычайно высокой степени, сасанидский монарх мог оказать покровительство той или иной городской религии своего царства. Союз трона и алтаря был слишком драгоценным, чтобы без нужды отбрасывать его, поскольку он предоставлял религиозную поддержку королевской власти и это увеличивало государственную стабильность, которой едва ли можно было добиться другим способом[636].
Средневековые характеристики Персии Сасанидов поразительны своей схожестью с европейской историей и тем, как победы сасанидских армий над кочевниками[637] сделали их моделью сначала для Византии, а через Византию для отдаленной Европы, где вооруженная кавалерия аристократов стала основой местной обороны на целую тысячу лет после развития подобной системы в Иране.
В III-VI вв. римские учреждения работали все хуже и хуже. Только во время позднего периода правления Юстиниана (527-565 гг.) остаток Римской империи на Востоке достиг персидского уровня стабильности в пределах государства и военной мощи за его пределами. В военной сфере постоянные конфликты с персами и с захватчиками из дунайских степей заставили Восточный Рим отвергнуть древнюю пехотную традицию европейского Запада и скопировать персидскую тяжелую кавалерию. Крупномасштабные изменения в военной сфере, связанные с введением нового вида конницы, начались только после периода правления Константина (324-327 гг.), хотя эксперименты с такой формой военной организации проводились и ранее[638]. Ко времени Юстиниана одетый в броню всадник, владеющий копьем и луком, стал становым хребтом римских армий[639].
Даже после того, как катафракты стали главной военной силой восточных римлян, имперское правительство никогда не смогло решить проблему их числа. Политически было опасно создавать военную аристократию по персидскому образцу и позволять командирам эскадронов набирать и содержать личные отряды катафрактов за счет дохода от успешных военных кампаний. Даже удачливые полководцы испытывали трудности с поддержанием потока добычи в достаточном количестве[640], и необходимость получения такой добычи подвергала их искушению перенести военные действия от бесплодных и непривлекательных границ империи в жизненно важные центры, куда манил императорский трон и где богатые города и возделанные поля представляли собой соблазнительную добычу для солдат. Такая система явно грозила сохранением «генеральской болезни», от которой погибла Западная империя, но когда император Маврикий (582-602 гг.) попытался преодолеть эту опасность путем выплаты армиям содержания из имперской казны[641], острая нехватка имперских финансов и политические сложности сделали невозможным сохранить нужное число катафрактов на страже вдоль границ.
Дилемма, стоящая перед римским правительством, была, простой и болезненной. Катафракты располагались там, где они действительно могли препятствовать рейдам захватчиков, но где эффективный имперский контроль над ними был слаб. Существовали три доступные организационные альтернативы — военизированные помещики (персидская модель), частные отряды профессиональных грабителей на контракте с правительством (модель Юстиниана), пограничные силы на жаловании, по крайней мере теоретически, имперского правительства, но на практике подвластные отдельному военачальнику, чьи амбиции могли оказаться близки к желанию надеть императорский пурпур (модель Августа), — все были одинаково опасны для центральной власти. Византийские императоры сочли необходимым бросить свои сухопутные границы на произвол постоянных малых набегов и проникновения варваров — факт, который объясняет странно неприметное, но массивное этническое выравнивание на Балканах, когда маленькие славянские племена мигрировали на юг, постепенно вытесняя коренное население[642].
Ряд войн с персами (572-630 гг.) драматически показал слабость византийского государства в приемах ведения войны на суше. Вопреки препятствиям, которые должны были возникать из-за необходимости действовать далеко от своего государства на предположительно враждебной территории, персидские армии дважды достигали самого Константинополя (610 г., 626 г.) и завоевали Палестину и Египет. Несмотря на это, Византийская империя надолго пережила империю Сасанидов, ставшую жертвой мусульманского потока. Византийская долговечность опиралась на мощь флота, который неоднократно спасал столицу и давал имперским сухопутным силам ограниченную, но предельно эффективную стратегическую мобильность, с которой не могли сравниться чисто сухопутные, подобно персидским, силы. Следовательно, хотя византийцам никогда не удавалось гарантировать свои сухопутные границы, пока их флот оставался достаточно сильным, чтобы поддерживать армию, эти две имперские силы всегда были способны защитить жизненно важные центры государства[643].
В качестве замены военной охраны границ византийскими правителями использовалась дипломатия и различные подношения. Эта политика часто была более дешевой, чем содержание армии, способной справиться с внешней угрозой, и должна была казаться более безопасной императорам, знавшим, как много их предшественников нашли смерть от рук восставших солдат. Более того, дань, которую платили варварам, позволяла мирному населению и торговцам из византийских городов поддерживать свое социальное превосходство в век, когда городские классы в Месопотамии и Иране уступили свои позиции аристократам-помещикам[644].
Персидское влияние на Византийское государство не ограничивалось военным делом. Со времен Диоклетиана (284-305 гг.) правители Римской империи нарочито копировали особенности персидского придворного ритуала и монаршего великолепия. Среди таких заимствований были знаки правителя — скипетр и диадема, — так же как и требование ко всем приближающимся к трону простираться ниц[645]. Диоклетиан, крестьянин по рождению, кажется, воспринимал эти эмблемы не столько как дань его личным амбициям, сколько надеясь, что атрибуты величия будут склонять окружающих к благоговению, покорности и, возможно, воспрепятствуют предательскому убийству; но его преемники в IV-V вв. все более серьезно воспринимали придворную помпезность и ритуал.
После обращения в христианство Константина все римские императоры, исключая Юлиана [Отступника] (361-363 гг.), были христианами и потому оказывали поддержку религии, лидеры которой спешили прославить цезаря как воплощение Христа на земле[646], если только не считали его архиеретиком и врагом истины. Эти изменения в имперском стиле также ставят Рим в один ряд с Персией[647], где церковь и государство столь же двойственно переплелись друг с другом в начале правления Сасанидов.
В дни Константина и долгое время после него христианство преобладало как религия горожан, без какой-либо связи с аристократией или сельской местностью, что было характерно для зороастризма в Персии. Таким образом, христианизация империи усиливала позиции горожан в римском обществе. Потеря всех провинций, где города были слишком немногочисленны и слабы, чтобы выдержать тяжесть римской бюрократической администрации, еще более закрепила это положение. Полную противоположность представляло собой государство персов, фундаментально зависевшее от военной поддержки сельской аристократии, и становление религий в обеих империях отражало и подтверждало это основное различие.
Подведем итоги: сдерживание военного давления из степи персами было радикальнее и успешнее, чем у римской Византии. Это произошло не только потому, что более сильное и продолжительное давление варваров на границы персов потребовало более радикального регулирования, да и сама эта потребность возникла намного раньше, но также и потому, что невоенное городское население играло в римском обществе большую роль. По берегам Средиземного, Эгейского и Черного морей мореплавание поддерживало торговлю в большем масштабе, чем это было возможным на внутренних территориях, где транспорт был, естественно, дороже. Все то время, пока Византия удерживала восточное Средиземноморское побережье, город сохранял социальное лидерство, а горожане могли, или хотели, лишь отчасти и слегка приспосабливать свои политические и военные учреждения к образцам, которые впервые так эффективно применили персы.
КУЛЬТУРНЫЕ ИЗМЕНЕНИЯ В ПЕРСИИ И РИМЕ. Время так жестоко обошлось с монументами и письменными памятниками империи Сасанидов, что установить культурные достижения их общества представляется едва ли возможным. Светская литература, если таковая существовала, полностью исчезла, и произведения искусства, которые сохранились, почти все пострадали от разрушительного действия времени. Даже религиозная мысль, которая определяла другие аспекты высокой культуры Сасанидов, раздробилась на рассеянные и противоречивые фрагменты. Ясно, что двор Сасанидов стремился к идеалу Древней Персии и подражал Ахеменидам в религии и искусстве, а возможно, и в других сферах. Иран и Месопотамия не могли замыкаться в своих географических границах, поскольку они находились на пересечении дорог ойкумены, где купцы и паломники из дальних мест толпились на базарах, обменивались небылицами и хвастались мудростью и мастерством. Сознательный архаизм придворного круга был всего лишь островком в море культурного синкретизма, который, по крайней мере иногда, также был сознательным. Как и в случае других городских цивилизаций, которым недоставало корней в сельской местности, результаты были величественными и искусственными как в теологии, так и в архитектуре: мусульманские завоеватели прервали внутреннюю традицию в VII в., так же как ранее победы Александра разрушили высокую культуру Ахеменидов.
Характерное непосредственное соседство архаизма с синкретизмом хорошо отражено в искусстве, хотя его образцы дошли до нас в фрагментарном состоянии. При возведении дворцов, этих главных памятников искусства Сасанидов, использовали древнюю месопотамскую технику кирпичного зодчества и в некоторых случаях возрожденные декоративные мотивы Ахеменидов; но основной план составляли куполообразные и сводчатые интерьеры, предвосхитившие некоторые характерные черты византийской архитектуры, с эллинистическими фасадами из колонн или арок, не имевшими отношения ни к внутреннему плану, ни к конструкционным особенностям здания. Прохладные, наполненные мерцающим светом, предлагающие убежище от месопотамского солнца и чарующие глаз стенными росписями или мозаикой (ныне невосполнимо утраченными), залы все-таки могли показать положительную сторону этого в общем эклектичного и неуклюжего стиля[648].
Сасанидские монархи также подражали своим предшественникам Ахеменидам высекая гигантские каменные скульптуры в скалах неподалеку от Персеполиса, но стиль этих работ демонстрирует сильное сходство со скульптурой поздней Римской империи[649] и с индо-буддийским искусством Восточного Ирана и Центральной Азии.
Индия дала сасанидским вельможам два таких знаменитых развлечения в часы досуга, как шахматы и басни о животных из «Панча Тантры», которые распространились в Персии в VI в. В 529 г., когда Юстиниан доказал свое христианское благочестие закрытием афинской Академии, которую Платон основал более тысячи лет назад, Хосров I (531-579 гг.) пригласил ищущих убежища философов к своему двору. Но разрозненные обрывки информации, подобные этой, не позволяют реконструировать светскую сторону сасанидской культуры, которая в одно и то же время как-то примиряла как грубых и гордых сельских иранских баронов, так и отвечающую самому взыскательному вкусу культуру больших городов, подобных столице Ктесифон на Тигре.
В Персии Сасанидов, как и везде в ойкумене того времени, культурные и социальные движения приобретали религиозные формы. Противостояние архаизма, ищущего возможность возродить зороастризм времен Ахеменидов, и синкретизма, вдохновенно пытающегося объединить истины каждой веры в одну великую и конечную, определяли религиозные устремления городского населения, при этом и религиозный консерватизм иранских баронов, возможно, также играл важную роль в религиозно-политическом равновесии периода Сасанидов, хотя это трудно документировать.
Поскольку Месопотамия и Иран стояли на перекрестке дорог ойкумены, здесь стремились утвердиться приверженцы всех ведущих религий. Буддисты прочно обосновались в Восточном Иране, где ведущие монастыри и постоянно действующие образовательные центры процветали так же, как и во времена Кушанского царства. Главный путь буддийских миссий в Китай, если только они не зарождались внутри самой империи, пролегал через восточные области империи Сасанидов.
Евреи Месопотамии, выжившие после того, как Навуходоносор переселил в эти земли их предков, проявляли необычайную религиозную активность в IV-V вв. Вавилонские раввины оказали влияние на средневековое еврейство, составив версию Талмуда, ставшую более авторитетной и общепризнанной, чем более ранняя палестинская версия[650].
Еврейские общины в Месопотамии подготавливали почву для христианства, быстро нашедшего точку опоры в городах государства Сасанидов, как это было и в Восточной Римской империи. Как и в римской Сирии, в Месопотамии арамейский язык соперничал с греческим как средство пропаганды христианства. К V в. диспуты о доктрине взаимосвязи Божественного и человеческого в природе Христа в огромной степени обострили этот языково-культурный раскол. У христиан также были трудности с определением своего отношения к государству Сасанидов, которое то терпело их, то преследовало или просто не доверяло им как потенциальным агентам христианской (после 324 г.) Римской империи. Именно в сасанидский период произошло окончательное разделение константинопольской и персидской христианских церквей, когда в результате внутренних раздоров и постепенной эрозии греческого элемента в месопотамской церкви несторианская доктрина[651] стала доминировать среди христиан Персии.
Буддизм, иудаизм, христианство — все эти религии пришли в сасанидское государство из-за его пределов и поэтому рассматривались как незваные гости. Еще во время эллинистического периода древние служители культа Бела Мардука прибегали к астрологии; и древняя вера зороастрийцев стала смесью различных устных традиций, сохранившихся на мертвом языке храмовых жрецов, среди которых аристократическое происхождение значило больше, чем интеллектуальная культура. Ардашир, основатель династии Сасанидов, вышел из такого жреческого рода и старался возродить славу времен Ахеменидов возвышением веры Заратуштры. При этом, однако, возникла проблема: как соединить глубоко разнящиеся традиции, которые возникли в различных зороастрийских храмах. Усилия (предпринятые при поддержке Ардашира) по сверке этих традиций, чтобы решить, какие из них войдут в канон и станут основой единообразной доктрины и ритуала, натолкнулись на проблему подтверждения подлинности. К тому же поборникам нового официального культа пришлось искать доводы против других, более утонченных вероучений, а положения деревенского, аристократического, покрытого пылью времен зороастризма, заявляющего о своем превосходстве, не давали достаточно материала для убедительного отпора.
Эта проблема была интересно решена при Шапуре I (241-271 гг.), сыне Ардашира и его преемнике. С одной стороны, Шапур поддерживал зороастрийских жрецов в их стремлении исправить все очевидные несоответствия в интеллектуальном наследии путем включения в Авесту частей из греческой и индийской философии, предлагавших ценные дополнения к старинным зороастрийским истинам. Вероятно, ожидалось, что искусный перевод и компиляции создадут священный канон, далеко превосходящий христианские и буддийские священные писания с их логическими и историческими несоответствиями[652]. Но у Шапура была и другая тетива для лука. Он также оказывал милость и поддержку новому пророку Мани (216 — ок. 275), который с интеллектуальной виртуозностью, поразительно похожей на таковую его предшественников гностиков, проповедовал доктрину, в которой смело слил зороастрийские, буддийские и христианские мотивы[653].
Суть откровения Мани была созвучна персам: пророк утверждал, что мир — это поле битвы между силами Тьмы и Света и призывал своих слушателей восстать на стороне Света. Он развил эту идею в тщательно разработанную космологию, объяснявшую все этапы и уловки, с помощью которых Тьма создала мир, смешав фрагменты Света и заключив их в темницу материи, и показавшую с большой точностью шаги, сделав которые, два антагониста мироздания снова отделятся друг от друга, вызвав таким образом конец света. В своей космогонии Мани нашел достаточно места для Заратуштры, Иисуса, Будды и других божественных помощников человечества, каждый из которых, провозгласил новый пророк, старался явить одни и те же религиозные истины, но был неправильно понят последователями, и человеческая ошибка создала различные символы веры[654]. Таким образом, Мани представлял себя как человека, возвращающего мир к первоначальной истине, утерянной ранее. Он полностью отвергал мнение о том, что его доктрина чем-то нова.
Мани был не просто пророком и метафизиком; он также был занят практической задачей основания церкви. Он установил точную иерархию религиозных деятелей и разделил своих последователей на «избранных», которым была предписана суровая и аскетическая дисциплина, и «слушателей», которые поддерживали «избранных» дарами и извлекали пользу из того, что святость, секретные знания и религиозная доблесть последних служили искуплению грехов «слушателей». Проницательный пророк также предписал соответствующие ритуалы, включающие совместное пение гимнов, покаяние и обряды отпущения грехов. Детальные этические инструкции и правила поведения для «слушателей» и «избранных» составляли эту в большой степени систематизированную религию, которую Мани, как говорил он сам, принес для просвещения всего человечества.
Широкий отклик, который получило учение Мани при его жизни, не удивителен — он пользовался царской поддержкой и утверждал веру, включавшую в себя истины противников, чтобы очистить их от человеческих ошибок и непоследовательностей традиции. Но древних иранских жрецов было нелегко победить, и когда Шапур I умер, Мани утратил царскую защиту. Непримиримые ортодоксы зороастризма восстановили свое влияние при дворе (возможно, вместе с реакционной иранской аристократией)[655]. В результате Мани умер в тюрьме. Его последователи ушли в подполье, но долго сохраняли значительное влияние в городах Месопотамии.
Процесс навязывания ортодоксального зороастризма населению сасанидского государства длился недолго, поскольку попытка таким образом прекратить религиозные волнения оказалась безуспешной. Драматические колебания в царской религиозной политике отразили двойственное положение правителей, сильно зависевших от зороастрииских жрецов и иранских баронов, с которыми идентифицировалось доктринально консервативное жречество. Соблюдение интересов этой социальной группы, чье неповиновение грозило гражданской войной, восстаниями в провинциях и подрывало военную мощь государства, влекло отчуждение городского населения, проявлявшего мало заинтересованности в ортодоксальном зороастризме.
Более энергичные сасанидские монархи регулярно пытались уравновесить власть высокомерного зороастрийского жречества, поддерживая его противников — городские религии и даже христианство, несмотря на его римскую окрашенность. Царь Кавад (правил в 485-498 гг. и 500-531 гг.) произвел наиболее значительный из таких экспериментов. В начале своего правления Кавад атаковал закрепившуюся власть иранской знати, поддержав радикальную секту, известную как маздакиты, чье настойчивое стремление к равноправию бросало прямой вызов аристократическому порядку сасанидского общества[656]. Но царская поддержка социальной революции была очень непродолжительной. Кавад быстро порвал со своими прежними протеже, которые спровоцировали гражданскую войну, прибегая к силе для защиты своих принципов. Его сын и наследник Хосров I грубо подавил революционное движение, казнил Маздака, лидера секты, и восстановил консервативный ортодоксальный зороастризм. По-видимому, королевская власть вышла из этих потрясений еще сильнее, чем была прежде. Во всяком случае, сасанидские армии добились своих величайших успехов под руководством Хосрова, и возможно, престиж этих побед позволил Хосрову в последние годы своего правления ослабить цепенящее влияние ортодоксального зороастризма, разрешив христианство и покровительствуя языческим греческим философам, которые прибыли из афинской Академии.
Однако вопреки военным победам Хосрова легкость, с которой столетие спустя мусульмане победили персидские армии и полностью разрушили государство Сасанидов, ясно показала, что официальная зороастрийская религия и социальный строй не имели глубоких корней среди населения империи. Холодный расчет Шапура, стремившегося обогатить зороастрийское наследие квинтэссенцией философии греков и индусов, умозрительный синтез, горячо проповедуемый Мани и, возможно, Маздаком, — все потерпело неудачу в попытке создать мировую религию, способную противостоять исламу. Эта неудача, заклеймившая сектантские схватки тех времен как суетные языческие наслоения во взглядах последующих поколений, не позволяет дать какую-либо удовлетворительную оценку культурной жизни империи. Тем не менее тот факт, что сасанидская культура отбрасывала длинную тень за пределы своей родины, должен склонить исследователя к милосердию при оценке ее значения. С ослаблением индийского влияния около 400 г. оазисы Центральной Азии оказались в культурной зависимости от сасанидской империи. Действительно, персидские христиане сами привлекали последователей в Индии; в Римской империи оба наиболее неуступчивых соперника христианства — манихейство и митраизм — пришли из Персии. Манихейство сохранило свою важность даже после IV в., о чем красноречиво свидетельствуют «Исповеди» св. Августина (430 г.), а митраизм сформировался в Малой Азии, где встретились и частично на ложились друг на друга греческий и персидский культурные миры, и сохранил свое влияние на римские армии на западе до их исчезновения. Без сомнения, культура, проявившая такую силу влияния на соседей, должна быть очень привлекательной, хотя сегодня мы можем судить о ней только умозрительно.
Как в Римской империи, так и в Персии во II—VI вв. на культурной сцене доминировала религия. Светская языческая культура высших слоев римского общества погибла в гражданских войнах III в. Новые религии поднялись на руинах язычества, впитав некоторые его элементы и объединив старые и новые верования в форме четкого мировоззрения и образа жизни. В Персии Сасанидов религиозный конфликт принес победу несколько архаичному, но, бесспорно, аристократическому учению зороастризма, а в Риме победило намного более близкое народу и даже демократическое[657] христианство.
Христианство возникло как вера, не затененная сложной метафизикой или теологией. Однако необходимость защищаться от критики язычников и разрешать споры в среде христиан привела к тому, что постепенно был сформулирован четкий свод догматов этой веры. Христианская доктрина была впервые системно представлена в Александрии, где во II в. была создана духовная академия. Ориген (ок. 182-253/254 гг.) и другие преподаватели академии неизбежно были вынуждены опираться на концепции и термины греческой философии при попытке выразить христианскую доктрину в последовательной и логичной форме, отвечая на критику язычников.
Великим событием в истории христианства можно считать акты императора Константина, который объявил христианство законной (313 г.), а затем и пользующейся особым покровительством (324 г.) религией. До этого спорадические, но зачастую жестокие гонения способствовали сплочению христианской общины перед лицом враждебного окружения. Однако, когда государство прекратило преследования и крещение уже не было связано с риском, единство верующих стало ослабевать, особенно когда христианами начали становиться самые разные люди, причем не всегда из побуждений, связанных с верой. В этих условиях споры о положениях вероучения и религиозных ритуалах превратились в один из способов удовлетворения личных амбиций и в средство выражения социальных и прочих противоречий. Донатисты в Африке, ариане в Египте и Сирии были первыми в длинном перечне групп инакомыслящих, нарушавших единство христианской церкви.
Эта огромная бронзовая статуя из Барлетты, Италия, вероятно, изображает императора Валентиниана (364—375 гг.), хотя это мнение и не бесспорно. Подобно Августу, император изображен в воинском облачении; однако относительная грубость деталей, надменное и суровое выражение лица ярко демонстрируют изменения, произошедшие в сфере управления Римской империей, со времен принципата до эпохи деспотизма. Целью художника, по всей вероятности, было показать величие и силу сверхчеловеческого масштаба, в то время как во времена Августа более реалистичный, человечный портрет императора вполне был способен передать спокойный дух власти.
У религиозных споров было много сторон. Сам император Константин предпринял попытку примирить противоречия с донатистами и арианами; при этом он всегда использовал влияние своей императорской власти для поддержки доктрины, объявляемой истинной. В итоге ересь становится средством выражения скрытой оппозиции к центральной власти. Соперничество главных епископатов — римского, александрийского, антиохийского и константинопольского — также подпитывало богословские разногласия. Кроме того, форму ереси иногда принимал общественный протест, или же она становилась выражением культурного самосознания народов, не полностью растворившихся в империи, например, берберов в Северной Африке или сирийцев, говорящих на арамейском языке. Однако эти обстоятельства не должны скрывать основоположную установку теологии, стоявшую за спорами и стремлением обратить всех еретиков в истинную веру и воспрепятствовать лжеучениям, а иначе Бог возьмет это дело в свои руки и сам покарает как ложных пророков, так и тех, кто им попустительствовал.
Со сложностями определения истинных догматов веры была тесно переплетена необходимость создания церковной иерархии и включения ее в существующую светскую систему власти. Раннехристианские общины сами управляли своими делами, обращаясь за пределы общин лишь за неформальной помощью или советом. Вскоре, а возможно, и с самого начала, каждая местная церковная община передала верховенство над собой в руки епископа; и епископы более крупных городов стремились так или иначе влиять на местные церкви в своей области. По мере того как церковная юрисдикция становилась более определенной, она старалась вписаться в существующее политическое устройство, особенно после того, как христианство стало господствующей религией империи. Учитывая эти тенденции, второй Вселенский собор (381 г.) принял решение о передаче под власть константинопольского епископа практически всех территорий Малой Азии и Балкан, обосновывая свое решением тем, что «Константинополь — это новый Рим»[658].
Наследование апостолам представляло иную и, с богословской точки зрения, более убедительную основу, на которую могла опираться церковная иерархия. Согласно этому принципу, римский епископ считал себя преемником апостола Петра, первого среди апостолов, основателя христианской церкви в Риме. Поэтому папа римский Лев Великий (440-461 гг.) считал себя вправе предлагать свое собственное понимание истинного христианского учения для разрешения споров о христианских доктринах, раздиравших церковь на востоке империи. Когда Халкидонский собор (451 г.) одобрил послание папы Льва, он решил расценить это как явное признание главенства Рима. В свою очередь, епископы восточной части империи рассматривали этот шаг как проявление верховенства Вселенского церковного собора, в котором все епископы имели равное право голоса.
В конечном счете принцип соборности, который всегда поддерживала восточная церковь, был на практике модифицирован участием императора в церковных соборах. Император Константин председательствовал на первом Всемирном соборе, который был созван в Никее (325 г.), и его мнение там полностью преобладало[659]. Наследники Константина часто принимали участие в богословских спорах; власть и могущество императора позволяли ему диктовать свою волю при решении как церковных, так и гражданских вопросов[660]. Таким образом, и император в Константинополе, и папа в Риме претендовали на первенство в решении церковных вопросов и рассматривали собор как способ утверждения своих решений, а не как суверенный законодательный орган. Споры между сторонниками принципа соборности и сторонниками папской концепции никогда не прекращались и создавали постоянную напряженность между латиноязычной западной церковью, которая, как правило, поддерживала Рим, и грекоязычной восточной церковью, которая обычно являлась сторонницей решений, принимаемых соборами.
Отчуждение между греко- и латиноязычной церковью отражало более общие тенденции к разделению в регионе Средиземноморья. Административные реформы Диоклетиана разделили империю на Восточную и Западную. Однако на Балканах и вдоль Дуная Восточная империя включала важные латиноговорящие области. Латинская речь была слышна на улицах и в залах заседаний Константинополя еще долго после того, как греческий язык исчез из употребления в Западной империи[661]. Однако после захвата западных провинций германскими племенами, а территории Балкан — славянами, латинская речь постепенно исчезла в Восточной империи, ставшей наконец Византийской. В греческой части почти не знали латынь, а на западе — греческий язык, и это усиливало неприязнь между романскими народами и греками, ставшую отличительной чертой христианского мира средневековья.
В VI-VII вв. еще одно культурное и языковое разделение приобретает все возрастающее значение. Среди населения Египта и Сирии, где эллинизм наложился на более ранний культурный слой, возникла активная неприязнь как к эллинскому язычеству, так и к церковно-политическому давлению Константинополя. Этот дух нашел свое отражение в приверженности к предложенному монофиситами ответу на вопрос о природе Христа[662]. Даже после того, как Халкидонский собор (451 г.) объявил такую трактовку еретической, епископы и народ «сирийского» Востока не сдались покорно. Вмешательство императора и церковных иерархов с целью выработать теологические догмы, удовлетворяющие обе стороны, только внесли новые разногласия в спор. Случайные стычки и гонения ожесточали борьбу до тех пор, пока в VII в. победа мусульман не вывела эти страны из-под церковного и политического влияния Константинополя.
Споры о догматах веры и неопределенность иерархии внутри церкви послужили причиной появления многочисленных трактатов полемического и богословского содержания, которые, наряду с церковными гимнами, проповедями, историей христианства, жизнеописаниями святых и комментариями к Библии и составили громоздкую, но порой впечатляющую христианскую литературу этого периода. Одним из величайших писателей того времени был Августин (ум. 430), чьи комментарии к Библии, трактаты по разнообразным вопросам вероучения, произведения «Исповедь» и «О граде Божьем» представляют собой высокоинтеллектуальную основу, на базе которой постепенно развилось западное христианство. Восточная церковь не имела ни одного столь же влиятельного писателя. Греческая церковь славилась своими богословами, которые предлагали более разнообразные, хотя и менее авторитетные трактовки доктрин христианства.
Данный период также известен своими подвижниками. Святые, монахи и отшельники пользовались большой популярностью, и примирение их порой эксцентричных богословских положений с установленными церковными догмами представляло серьезную проблему для официальной церкви. Однако св. Пахомий (ок. 290-346), собравший в монашеские общины отшельников, живших в пустынях Египта, доказал, что пламя аскетизма и мистические видения можно обуздать упорядоченным укладом. Немного позднее, св. Василий (ок. 329-379) разработал устав монашеских общин, который постепенно стал общепринятым для греческой церкви на Востоке. На Западе монашество распространялось намного медленнее. Лишь в 529 г. устав, разработанный св. Бенедиктом из Нурсии, положил начало возникновению монашества и в латинской части империи. Монашество привлекало многих интеллектуалов, давая им возможность отрешиться от мирской суеты и посвятить свою жизнь совершенствованию души и ума. Постепенно, по мере того как светские образовательные учреждения приходили в упадок, монастыри, особенно на Западе, стали главными центрами обучения.
Фрагмент знаменитой мозаики из церкви Сан-Витале в Равенне, изображающий императрицу Феодору и ее свиту. Холодная величавость, взгляд, устремленный вдаль, и поражающая реалистичность портрета придают ему особую силу. Равнодушие художника к натуралистической передаче деталей представляет разительную противоположность любви именно к таким реалистическим штрихам, занимавшим искусство эллинизма.
Овладев почти полностью культурной жизнью Римской империи, христианство отвергло большую часть языческой культуры прошлого, изменило то малое, чем оно воспользовалось, и в то же время сохраняло связь с древнегреческой и римской литературой. Грамматики классических языков изучались в церковных учебных заведениях так же, как и раньше в языческой школе, так что, несмотря на растущие различия между разговорной речью и литературным языком как в латыни, так и в греческом, по крайней мере некоторые ученые мужи все еще могли читать Гомера (на Востоке) и Вергилия (на Западе). Наряду с преемственностью в литературе еще большее значение имела преемственность в области права. В начале своего правления император Юстиниан приказал провести кодификацию законов, принятых в империи. На основании этого кодекса, включающего также комментарии к основным положениям законов, был издан сборник «Corpus juris civilis» («Свод гражданского права»), который впоследствии оказал большое влияние на развитие юридической теории и законодательной практики Европы.
Христианское искусство Восточной Римской империи оказывает на наших современников более сильное влияние, чем литература, наука, риторика и религиозная практика того периода. Скульптура перестала развиваться, поскольку христианская церковь подозревала, что она слишком близка к идолопоклонству; вместе с тем византийская архитектура и мозаика этого периода могут с успехом соперничать с искусством любой мировой цивилизации. Считается, что истоки византийского искусства зародились в Сирии или Персии. Как бы то ни было, принципы натуралистического изображения, присущие эллинизму, были полностью отвергнуты. Напротив, для создания впечатляющих образов Христа и святых или императора и его двора использовались упрощенный рисунок и богатый колорит. Использование для мозаики стекла или другого цветного материала, обычно выкладываемого на фоне золотой фольги, создавало эффект переливающихся цветов, удачно передающий ощущение вечного и неземного, которое византийские мастера стремились выразить с помощью символических образов в своих композициях.
Архитекторы, так же как и мастера мозаики, не хотели ограничивать себя старым эллинистическим или римским стилем. На смену традиционной для церковной архитектуры (по крайней мере, в Западной империи) римской базилике с длинным залом, украшенным колоннами, приходят новые архитектурные формы, которые византийские архитекторы заимствовали в Сирии, Армении и Месопотамии. Собор св. Софии — самая большая церковь, построенная Юстинианом в Константинополе, — дает представление о радикально новых формах церковной архитектуры с ее крестообразным основанием и доминированием громадного центрального свода, украшенного величественным образом Христа-Вседержителя, олицетворявшего сами Небеса для собиравшихся внизу толп верующих[663].
На фотографии показан интерьер великого собора Юстиниана в Константинополе в тот период, когда этот собор использовал как мечеть. Этим объясняется присутствие медальонов с цитатами из Корана и отсутствие мозаичных украшений, которые турки закрасили, посчитав их проявлениями идолопоклонства. Принцип сооружения высоко вознесенного главного купола тем не менее можно рассмотреть: видны две несущие арочные опоры купола.
Ошеломляющий переход культуры Рима от натурализма и рационализма, присущих эллинизму, к потусторонности и мистицизму, который произошел в V-VI вв., не имел аналогов в тогдашней мировой истории. Цивилизации Индии, Среднего Востока и Китая никогда не переживали такой резкой смены ранее сформировавшихся принципов[664]. Нестабильность европейской культуры сохранялась даже после принятия Европой христианства. Современная западная культура и общество так же отличаются от культуры христианского мира III-VI вв., как христианский мир отличался от своего языческого прошлого. Необычная нестабильность в результате резких колебаний от одной крайности к другой фактически может рассматриваться как наиболее характерный признак европейской цивилизации.
Д. ОКРАИНЫ ЦИВИЛИЗОВАННОГО МИРА В 200-600 ГГ. Н.Э.
За исключением Австралии и внутренних территорий юга Африканского континента, где преобладала культура каменного века и население продолжало охотиться небольшими группами, как охотились их предки еще с незапамятных времен, все остальные территории, освоенные человеком, начали ощущать на себе влияние цивилизованного мира, хотя в 200-600 гг. н. э. это влияние еще не было очень сильным.
С угасанием римской международной торговли во II в. Эфиопское царство захватывает контроль над Баб-эльмандебским проливом, получая возможность полностью контролировать торговые пути в Аравийском и Красном морях. В IV в. население Эфиопии приняло христианство, а затем в VI в. их примеру последовала и соседняя Нубия. Далее к югу вдоль побережья Африки переселенцы из Индонезии, которые сейчас составляют малагасийское население Мадагаскара, играли важную роль в развитии торговли и колонизации. В это же время (III—IV вв.) в другой части континента начинается расцвет королевства Гана на землях Западного Судана за счет сельского хозяйства и торговли золотом с землями на севере континента. В этот же период тропические леса в бассейне реки Конго были, по всей вероятности, населены племенами, говорящими на языках банту, чье подсечно-огневое земледелие в значительной степени основывалось на сельскохозяйственных тропических культурах, завезенных из далекой Индонезии[665].
Проникновение степного стиля искусства на территорию Германии и Скандинавии подтверждает возможность влияния цивилизации на северные земли Евразии, в зоне лесов и тундры. Драгоценные украшения, найденные в захоронениях, служат тому основным доказательством; однако сама ценность этих украшений — достаточное свидетельство довольно высокого уровня развития варварских племен на этих территориях с присущими ему зачатками социальной дифференциации и политического объединения[666]. В Сибири находки в захоронениях под Минусинском также подтверждают влияние культуры степей на эту лесную территорию — процесс, начавшийся за много веков до этого, возможно, в связи с золотыми россыпями на Енисее, привлекавшими торговцев и золотоискателей[667].
Далеко на Западе кельтская окраина Европы в V-VI вв. переживала необычайный культурный рассвет. Так же, как и в случае Эфиопии на другом конце Римской империи, морские пути соединяли, хотя и нерегулярно, кельтские поселения Бретани, запада Британии и Ирландии со средиземноморскими центрами цивилизации. Жизнь св. Патрика (ум. 461), родившегося в Уэльсе (?), получившего образование в Галлии, а жившего в Ирландии, иллюстрирует важность этих морских связей.
Стремительное развитие ирландской христианской культуры, сделавшее Ирландию основным центром христианства, по уровню образованности превосходившим даже Галлию, может служить характерным примером влияния, которое христианство оказывало на общество, выходящее из периода варварства[668]. В то время как Британия и континентальная Европа неоднократно подвергались набегам варваров, удаленное местоположение Ирландии защищало ее рано развившуюся христианскую культуру от влияния варварства. Когда же набеги викингов из Скандинавии нарушили изоляцию Ирландии, ирландская цивилизация погибла и страна превратилась в отдаленную епархию латинского христианства, где сохранилось множество странных и чудных обычаев. Однако до того, как она исчезла, ирландская христианская культура частично распространилась на Британию и континентальную Европу. Миссионеры, первым из которых был св. Колумба (ум. 597), принесли культуру ирландского христианства в Шотландию и Северную Англию, а оттуда и дальше — на северо-запад Европы.
В этот период в Америке также существовало два крупных центра культуры — один в горных районах Центральной Америки, а второй — в долинах на побережье и горных районах Перу. Формированию этих культур предшествовал период многовекового развития. Кукурузу, основной продукт питания населения данного региона, выращивали в Мексике еще до 2500 г. до н. э., а первые поселения на этой территории относятся к 1500 г. до н. э. Аналогичное развитие, правда, с некоторым отставанием наблюдается и на территории Перу, поскольку культура кукурузы, как и другие ключевые технологии, попала в Перу с севера только в 700 г. до н. э.[669] Если это так, то культура Перу, как и культура древних египтян, компенсировала некоторое отставание более быстрым развитием[670]. Как бы то ни было, классическая цивилизация майя, похоже, возникла в горных районах Гватемалы практически одновременно с формированием сравнимых классических культур в Центральной Мексике и Перу[671].
Все три цивилизации имели много общего. Как и у древних шумеров, жрецы, по-видимому, играли главную роль в обществе, поскольку на всех трех территориях наиболее важными памятниками являются храмы, пирамиды, священные дороги и другие культовые сооружения. Каждое из этих обществ обладало своим стилем как художественным, где различия можно наблюдать легче всего, так и, судя по всему, общим стилем жизни.
Цивилизация майя была сосредоточена в каком-то десятке или чуть более того, церемониальных центров, созданных в джунглях Гватемалы и соседних районов Мексики. Между жрецами различных общин должен был происходить своеобразный обмен знаниями для сохранения выработанного художественного стиля и поддержания интеллектуального развития, прежде всего для совершенствования удивительно подробного и точного календаря. Крестьянские общины были сосредоточены вокруг великих храмовых центров, существуя за счет примитивного сельского хозяйства, требующего тем не менее лишь минимума усилий для получения необходимого количества продукции[672]. Пользуясь неизвестными нам методами и средствами, жрецы мобилизовали крестьян в свободное от заботы об урожае время на строительство грандиозных сооружений и содержали штат профессиональных скульпторов и резчиков по металлу. Кроме того, жрецы майя разработали систему письменности и счета, которая использовалась, в частности, при астрономических вычислениях и составлении календаря.
Вокруг ядра цивилизации майя развивался ряд сообществ, заимствовавших большую часть технических достижений майя. Но, очевидно, лишь на плато Центральной Мексики, вокруг современного Мехико, до 600 г. был сооружен храмовый комплекс, сравнимый с постройками майя. Архитектурный стиль и искусство этой цивилизации отличались от таковых цивилизации майя, но социальное устройство этих обществ, по-видимому, было сходным.
География Перу обусловила большее разнообразие форм развития. Долины коротких рек, текущих с вершин Анд до Тихого океана, являются местами концентрации перуанских цивилизаций. Эти долины разделены пустынными землями, но в верхнем течении рек, высоко в горах есть долины и плато, подходящие для развития цивилизованных сообществ. География определяет и значительное различие между древними цивилизациями Перу и майя — сельское хозяйство в Перу требовало ирригационных сооружений, в то время как кукурузные поля майя орошались дождями. Перуанцы, живущие на высокогорье, также сажали картофель и разводили лам, которые не были известны жителям Центральной Америки.
К 500 г. в Перу оформились по меньшей мере три цивилизации классического типа: в прибрежных долинах на севере и на юге и на высокогорном плато у озера Титикака. Древние жители Перу явили при этом чудеса ирригационного искусства и инженерного мастерства при строительстве террас. Жрецы не обладали здесь неоспоримой властью — в северных долинах (и возможно, в других местах) важную роль играли воины. Политическая власть отличалась высокой степенью централизации, что естественно для местности, где жизнь зависит от скудных водных ресурсов, которые необходимо строго контролировать. Однако, в отличие от майя, индейцы Перу не создали письменности, и их скульптуры грубее и не столь многочисленны. Поэтому археологи не найдут здесь той информации по религии и мифологии, которую дают каменные монументы майя, хотя ее отчасти заменяют данные, полученные при изучении глиняной посуды[673].
Говоря в целом, уровень этих американских цивилизаций 600 г. н. э. сопоставим с уровнем древних речных цивилизаций Месопотамии, Египта и Индии III тыс. до н. э. В 600 г. цивилизация майя только вступала в эпоху своего расцвета. В Перу, где хронология менее надежна, классический период начался приблизительно в это же время. Это позволяет сделать вывод о запаздывании возникновения древнеамериканских цивилизаций более чем на 3500 лет по сравнению с цивилизациями Старого Света — и этот разрыв цивилизациям Нового Света не удалось преодолеть. Кроме того, некоторые ключевые элементы развития, свойственные Евразии, не были открыты в Америке, например, наскальная живопись, колесо, черная металлургия. Все это ставило американских индейцев в невыгодное положение в сравнении с их евразийскими современниками. Какие бы стимулы, заимствованные из-за океана, ни способствовали развитию культуры Нового Света, все же американские цивилизации оставались независимыми и параллельными культурными явлениями. История американских индейцев не имела жизненно важных связей с современными ей событиями на евразийской исторической арене вплоть до XVI в., когда испанцы вторглись в Новый Свет только для того, чтобы обезглавить его цивилизации.