Эпоха господства Запада с 1500 г. до настоящего времени
Общее введение
1500 г. вполне символизирует наступление современной эпохи как во всем мире, так и в истории Европы. Незадолго до этой даты технические новшества в мореходстве, введенные португальцами при принце Генрихе Мореплавателе (ум. 1460), сделали приемлемыми опасности Северной Атлантики с ее штормами и течениями. После укрощения этих опасных водных просторов для европейских моряков больше не было недоступных морей и не покрытых льдами берегов, которых бы они страшились. Один за другим отважные капитаны открывали до тех пор неведомые моря, и в их числе Колумб (1492 г.), Васко да Гама (1498 г.) и Магеллан (1519-1522 гг.) были лишь самыми известными.
В результате Атлантическое побережье оказалось связанным с большинством других берегов земли. То, что раньше было самым краем Евразии, меньше чем за жизнь одного поколения стало центром мировых морских путей, оказывая и испытывая влияние каждого человеческого общества, живущего в пределах досягаемости моря. Тем самым тысячелетнее равновесие, установившееся на земле среди евразийских цивилизаций, было резко нарушено и в течение трех столетий совершенно изменено. Защитный океанский барьер между Америками и остальным миром был внезапно разрушен, а работорговля поместила большую часть Африки под сень цивилизации. Только Австралия да некоторые мелкие острова Тихого океана оставались на какое-то время в безопасности, но уже к концу XVIII в. они также стали испытывать на себе силу европейского искусства мореплавания и европейской цивилизации.
Западная Европа выиграла, разумеется, больше всех от таких чрезвычайных перемен в мировых отношениях как в материальном, так и в более широком смысле, поскольку она стала местом, не знающим равным по привлечению всевозможных новшеств. Это позволяло европейцам заимствовать понравившиеся им орудия у других народов и побуждало к переосмыслению, переделке и изобретению новых приспособлений на основе собственного возросшего культурного достояния. Наиболее показательными жертвами нового мирового равновесия стали американские цивилизации Мексики и Перу, так как их грубо низвели до относительно простого сельского уровня после того, как.испанцы уничтожили или разложили их правящую элиту. В Старом Свете мусульмане утратили свое положение в центре ойкумены, когда караванные пути были вытеснены океанскими. Только на Дальнем Востоке влияние нового созвездия мировых отношений поначалу было незначительным. Китай не видел большой разницы в том, что торговля с другими странами, регулировавшаяся традиционными формами, перешла из рук мусульман в руки европейских торговцев. Как только европейская энергия экспансии стала угрожать их политической независимости, сначала Япония, а за ней и Китай изгнали нарушителей спокойствия и закрыли свои границы для новых посягательств. И все же к середине XIX в. даже такая сознательно выбранная изоляция не могла больше поддерживаться. Цивилизация Дальнего Востока — одновременно с первобытными культурами Центральной Африки — начала расшатываться под действием только что индустриализованного европейского (и внеевропейского) Запада.
Ключом к мировой истории с 1500 г. служит растущее политическое господство сначала Западной Европы, а затем разросшегося общества европейского типа от американского побережья Атлантики на западе до просторов Сибири на востоке. При этом вплоть до начала XVIII в. старые сухопутные границы азиатских цивилизаций сохраняли немалую часть своего былого значения. И Индия (с 1526 г.), и Китай (ок. 1644 г.) становились объектом завоевательских набегов через эти границы, а Османская империя не исчерпала свою экспансионистскую мощь почти до конца XVII в. Только в Центральной Америке и в западной части Южной Америки европейцам удалось создать в этот период обширные заморские империи. Таким образом, 1500-е — 1700-е гг. следует рассматривать как период перехода от старой сухопутной к новой океанской модели всемирных отношений, период, когда европейская предприимчивость изменила, но еще не опрокинула четырехстороннее равновесие Старого Света.
В следующий знаменательный период 1700-1850-х гг. произошло решительное изменение баланса в пользу Европы, не коснувшееся, однако, Дальнего Востока. К западному миру добавились две большие окраинные части: Россия благодаря петровским реформам и Северная Америка в результате колонизации. Менее масштабные отростки европейского общества укоренялись одновременно в самой южной части Африки, в равнинных областях Южной Америки и в Австралии. Индию подчинили европейским законам, а мусульманский Средний Восток избежал этой участи только благодаря внутриевропейскому соперничеству. Варварский заповедник степей Евразии утратил остатки военного и культурного значения с активизацией процесса завоеваний и колонизации со стороны России и Китая.
После 1850 г. быстрое развитие промышленности на основе механической тяги в огромной степени расширило политическое и культурное превосходство Запада. В начале этого периода дальневосточная цитадель не устояла перед орудиями западных кораблей, а несколько европейских держав расширили и упрочили колониальные империи в Азии и в Африке. Хотя европейские империи после 1945 г. распадались, а лидерство национальных государств Европы скрылось за концентрацией народов и стран под эгидой американского и советского правительств, следует признать, что с конца Второй мировой войны стремление копировать и овладевать наукой, технологией и другими элементами западной культуры чрезвычайно усилилось во всем мире. Таким образом, свержение Западной Европы с трона, на котором она столь недолго правила миром, совпало (и было вызвано) с беспрецедентным быстрым «озападниванием» всех народов земли. Подъем Запада кажется сегодня все еще далеким от своего апогея; неочевидно также, пусть даже и в самом узком политическом смысле, что эра превосходства Запада миновала. Американская и российская окраины европейской цивилизации в военном отношении остаются гораздо сильнее остальных государств мира, тогда как мощь реорганизованной в федеральном духе Западной Европы потенциально выше, чем у названных двух держав, и остается меньше лишь по причине трудностей с увязкой общей политики государств, по-прежнему цепляющихся за атрибуты их приходящего в упадок суверенитета.
С высоты середины XX в. развитие западной цивилизации с 1500 г. представляется сильнейшим взрывом, значительно превосходящим по масштабности любое подобное явление прошлого как по географическим меркам, так и по социальной глубине. Современную историю Европы характеризовало беспрерывное и ускоряющееся самопреобразование, возникающее из пены конфликтующих идей, институтов, устремлений и изобретений. С недавней институционализацией осмысленного нововведения в виде промышленных научно-исследовательских лабораторий, университетов, военных генеральных штабов и всевозможных комиссий по планированию растущие темпы технических и общественных изменений будут оставаться постоянной характерной чертой западной цивилизации.
Такая способность к переменам делает историю Европы и Запада последних веков увлекательной и сложной для исследования. Тот факт, что мы наследники, но также и пленники прошлого, оказавшиеся в самой гуще непредсказуемых и невероятно далеко идущих потоков, не облегчает задачу по сколь возможно хладнокровному, если не безошибочному, установлению знаковых вех для давно минувших эпох и отличных от нашей цивилизаций.
И все же нужно попытаться написать картину европейской и мировой истории в современную эпоху такими же широкими мазками, которыми мы пользовались в этой книге до сих пор, чтобы не утратить художественные пропорции всего труда. К счастью, благородное войско историков уже промаршировало по этой дороге, а потому нетрудно будет поделить историю Запада на периоды и охарактеризовать их достаточно корректно. Более серьезное затруднение возникает в связи с тем, что требуемые периоды истории Запада не совпадают с периодами мировой истории. В этом нет ничего удивительного, так как Европе приходилось первой перестраиваться на новом уровне до того, как действие ее возросшей силы смогло в значительной мере сказаться в других частях света. Можно, таким образом, увидеть разрыв между последовательными самоизменениями европейского общества и их проявлениями на более широкой сцене всемирной истории.
Я соответственно расположил следующие главы по линиям, характерным для мировой истории. При этом в каждой главе для Европы делается поправка во времени, чтобы рассмотреть отдельные трансформации европейской жизни, предвосхитившие и в значительной степени вызвавшие новый этап развития мира. Так, в главе, посвященной 1500-1700 гг., будет рассматриваться развитие Европы только до 1650 г., когда она болезненно выбралась из своей средневековой формы. В главе, отведенной периоду 1700-1850 гг. в истории мира, будет рассмотрена и Европа, и неевропейский Запад времен Старого режима 1650-1789 гг. Заключительная глава, касающаяся процессов 1850-1950 гг., содержит анализ Запада с 1789-го по 1917 г. В заключении рассмотрены вопросы, которые считаются ключевыми в трансформации западного общества с 1917 г., а также сделано несколько предположений относительно возможных путей всемирной истории на будущее.
Компенсацией за неизбежное неудобство такой схемы должна, по замыслу, стать удачно подчеркнутая основная динамика современной истории.
ГЛАВА XI.Вызов Дальнего Запада миру в 1500-1700 гг.
А. ВЕЛИКИЕ ЕВРОПЕЙСКИЕ ГЕОГРАФИЧЕСКИЕ ОТКРЫТИЯ И ИХ МИРОВЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
К началу XVI в. европейцы с Атлантического побережья владели тремя секретами успеха, которые позволили им покорить все океаны мира за какие-то полвека и подчинить себе наиболее развитые районы Америки за жизнь одного поколения. Этими талисманами были глубоко укоренившаяся задиристость и безрассудство (1), реализуемые с помощью сложной военной технологии, особенно в морском деле (2), а также население, привычное к тем видам болезней, которых не знал Новый Свет (3).
О варварских корнях европейской агрессивности, уходящих в бронзовый век, о сохранении в средние века воинских навыков у купечества Западной Европы, а также среди городского и сельского дворянства уже говорилось в нашей книге. При этом, если вспомнить почти невероятную храбрость, отвагу и жестокость Кортеса и Писарро в Америке, поразмыслить о безжалостной агрессивности Алмейды и Альбукерка в Индийском океане, узнать о том пренебрежении, с которым даже такой образованный европеец, как отец Маттео Риччи, относился к воспитанности китайцев[912], становится ясна вся сила европейской воинственности в сравнении с поведением и склонностями других крупных цивилизаций земли. Только мусульмане и японцы могут выдержать сравнение по тому почету, который оказывали они воинской доблести. Однако мусульманские торговцы обычно уступали насилию, которое пребывало в большой чести у их правителей, и редко брали на себя смелость противостоять ему. Таким образом, мусульманским торговцам недоставало голой, хорошо организованной, широкой силы, ставшей основным товарным запасом европейских морских торговцев в XVI в. Японцы, конечно, могли бы скрестить мечи с любым европейцем; но рыцарский стиль их военного искусства в сочетании с сильно ограниченным количеством железа означал, что ни самураи, ни морские пираты не могли бы достойно ответить бортовому залпу Европы.
Господство на море значительно усилило возможности проявления воинственности европейцев с начала XVI в. Однако морское превосходство Европы само было результатом сознательного сочетания науки и практики, начавшегося в торговых городах Италии и достигшего зрелости в Португалии благодаря стараниям Генриха Мореплавателя и его наследников. С введением в обиход компаса (XIII в.) плавание вне пределов видимости земли стало регулярной практикой Средиземноморья, а штурманские карты, или портуланы, требовали для таких путешествий указания берегов, гаваней, береговых знаков и направления по компасу между основными портами. И хотя рисовали их от руки, без точных математических проекций, на портуланах все же соблюдались довольно точные масштабы расстояний. Однако подобным образом составленные карты можно было применять для плавания на большие расстояния в Атлантике, только если удалось бы найти способ точного определения ключевых точек вдоль побережья. Для решения этой задачи принц Генрих пригласил в Португалию некоторых лучших математиков и астрономов Европы, и те изготовили простые астрономические приборы и тригонометрические таблицы, с помощью которых капитаны могли измерять широту вновь открываемых мест вдоль Африканского побережья. Расчет долготы был более сложным, и пока в XVIII в. не изобрели удовлетворительный морской хронометр, долготу определяли приблизительно только навигационным счислением. Тем не менее новые способы оказались действенными, и правительство принца Генриха разрешило португальцам изготавливать практичные карты Атлантического побережья. Эти карты позволяли португальским мореходам смело плавать вне видимости берега неделями и месяцами и уверенно приводить свои суда в нужный пункт[913].
При португальском дворе собирали также систематические сведения об океанских ветрах и течениях, однако хранили их как высшую государственную тайну, поэтому современные исследователи не могут с уверенностью сказать, насколько много знали первые португальские мореходы. В то же время португальские морские мастера взялись за совершенствование конструкции судов. Работали они «на глаз», но систематические продуманные эксперименты быстро позволили повысить мореходность, маневренность и скорость португальских, а затем (поскольку усовершенствования в судовой архитектуре нельзя сохранить в тайне) и других европейских кораблей. К наиболее важным новшествам относятся уменьшение ширины корпуса относительно длины, установка нескольких мачт (как правило, трех или четырех), а также использование вместо одного паруса на мачте, как было изначально, нескольких небольших, но лучше поддающихся управлению парусов. Эти нововведения позволяли команде подбирать паруса соответственно условиям ветра и моря, что значительно облегчало управление судном и предохраняло его от беды при внезапно налетевшем шторме[914].
Благодаря таким усовершенствованиям можно было строить большие корабли, а увеличение размера и прочность конструкции[915] позволяло превратить суда дальнего плавания в артиллерийские платформы для тяжелых орудий.
Таким образом, к 1509 г., когда португальцы вели решающие сражения за контроль над Аравийским морем из-за индийского порта Диу, их корабли могли дать мощный бортовой залп на дальность, чего не могли сделать корабли их мусульманских противников. При таких условиях численное превосходство вражеского флота лишь давало португальцам дополнительные цели для стрельбы. Старая тактика морского боя — таран и абордаж — оказалась почти бесполезной против орудийного огня, эффективного на расстоянии до 200 ярдов[916].
Третье оружие в арсенале европейцев — болезни — было не менее эффективным, чем их агрессивность и сила металла. Эндемические европейские болезни типа оспы и кори были смертельны для американского населения, не имевшего врожденного или приобретенного иммунитета. Буквально миллионами умирали они от этих и других европейских болезней. Эпидемия оспы, свирепствовавшая в Теночтитлане, когда в 1520 г. Кортес с его людьми был выбит из цитадели, сыграла более весомую роль в поражении ацтеков, чем военные действия. Империя инков тоже, очевидно, была опустошена и ослаблена подобной эпидемией до того, как Писарро смог достичь Перу[917].
С другой стороны, такие болезни, как желтая лихорадка и малярия, нанесли большие потери европейцам в Африке и Индии[918]. Однако климатические условия, как правило, препятствовали проникновению новых тропических болезней в саму Европу в серьезных масштабах. Те же болезни, которые могли развиваться в условиях умеренного климата, такие как тиф, холера, бубонная чума, были давно известны в ойкумене, и народы Европы, очевидно, приобрели определенную сопротивляемость к ним. Несомненно, новые, более частые контакты по морю с отдаленными районами имели заметные медицинские последствия для европейцев, как, например, чума, жертвами которой стали Лиссабон и Лондон. Но постепенно инфекции, которые в прежние века спонтанно приводили к эпидемиям, становились не более чем эндемическими по мере того, как у населения вырабатывался достаточный уровень сопротивляемости. До 1700 г. европейцы успешно отражали удары, наносимые им усилившимся в результате их же морских путешествий притоком болезней. Постепенно эпидемии перестали быть угрозой в демографическом смысле[919]. Как результат, с 1650 г. (или еще раньше) наметился ускоренный рост населения в Европе. Более того, насколько позволяют судить несовершенные данные, в 1550-1650 гг. население начало быстро расти в Китае, Индии и на Среднем Востоке[920]. Такое ускорение роста населения в каждой большой цивилизации Старого Света вряд ли может быть простым совпадением. Предположительно одинаковые экологические процессы стали происходить во всех частях населенного мира, когда нашествия старых эпидемий угасли до уровня эндемических болезней[921].
Замечательное сочетание воинственности европейцев, их морских достижений и относительно высокого уровня сопротивляемости болезням изменило культурный баланс мира в поразительно короткий отрезок времени. Колумб связал Америку с Европой в 1492 г., и испанцы бросились осваивать, завоевывать и колонизировать Новый Свет с необыкновенной энергией, невиданной жестокостью и высоким миссионерским идеализмом. Кортес уничтожил государство ацтеков в 1519-1521 гг.; Писарро подчинил себе империю инков в 1531-1535 гг. В последующие поколения менее знаменитые, но не менее отважные конкистадоры основали испанские поселения вдоль берегов Чили и Аргентины, проникли в горные районы Эквадора, Колумбии, Венесуэлы и Центральной Америки, разведали бассейн Амазонки и юг современных Соединенных Штатов. Уже в 1571 г. Испания совершила прыжок через Тихий океан до Филиппинских островов и столкнулась там с морской империей, которую ее соседи по Пиренейскому полуострову -португальцы — тем временем разбросали вокруг Африки и по южным морям Восточного полушария.
Экспансия Португалии в Индийском океане происходила еще быстрее. Ровно десять лет прошло от завершения Васко да Гама его первого плавания в Индию (1497-1499 гг.) до решающей морской победы португальцев при Диу (1509 г.). Португалия тотчас же развила этот успех, захватив Гоа (1510 г.) и Малакку (1511 г.), которые вместе с Ормузом в Персидском заливе (занятым в 1515 г.) служили ей необходимыми базами, откуда можно было контролировать торговлю во всем Индийском океане. Этими успехами Португалия не ограничилась. Ее корабли без промедления отправились за драгоценными пряностями в самое дальнее место их добычи — на Молуккские острова (1511-1512 гг.), а в 1513-1514 гг. португальский купец-путешественник на малайском судне посетил Кантон (Гуанчжоу). К 1557 г. в Макао на южном побережье Китая было основано постоянное португальское поселение. В 1540-е гг. развернулись торговля и миссионерская деятельность в Японии. На другом конце света португальцы в 1500 г. открыли Бразилию и начали обосновываться в этих краях после 1530 г. Береговые посты на западе и востоке Африки, размещенные там в 1471-1507 гг., дополнили цепь портов назначения, связывающих воедино португальскую империю.
На этой красивой, ярко расписанной ширме японский художник конца XVII в. отразил свои впечатления от прибытия португальского корабля. Корабль только что прибыл, матросы еще спускаются по снастям, а некоторые готовятся к высадке. На переднем плане встречающих японских сановников окутали плотные клубы дыма, произведенные, без сомнения, орудийным салютом. Длинный волнообразный язык дыма, вползающий на берег с европейской плавучей орудийной платформы, символизирует начальный этап европейского влияния на весь остальной мир в эпоху великих морских открытий.
Никакая другая европейская держава не могла сравниться с Испанией и Португалией по их первым успехам в заморских странах[922]. Тем не менее оба пиренейских государства недолго безмятежно вкушали плоды своих завоеваний. С самого начала Испании трудно было защитить свои суда от французских и португальских корсаров. Новой страшной угрозой с 1568 г. после первого открытого столкновения между английскими контрабандистами и испанскими властями в Карибском море стали английские пираты. В 1516-1568 гг. другой великий морской народ того времени — голландцы — находился под властью правивших Испанией Габсбургов и пользовался соответственно привилегированным положением посредника между испанскими и североевропейскими портами. Поэтому первоначально голландский флот не посягал на морскую мощь пиренейских государств.
Равновесие на море резко изменилось во второй половине XVI в., когда восстание Голландии против Испании (1568 г.) и последующий разгром Англией испанской Непобедимой армады (1588 г.) ознаменовали отступление пиренейских морских держав перед надвигающимися на них северными морскими государствами. Нападения на голландские корабли в испанских портах лишь ускорили этот процесс, поскольку Голландия ответила тем, что направила свои суда прямо на Восток (1594 г.), а Англия последовала ее примеру. С этого момента голландская морская и торговая мощь стала быстро вытеснять португальскую[923] в южных морях. Размещение базы на Яве (1618 г.), захват Малакки у португальцев (1641 г.) и крупнейших торговых постов на Цейлоне (к 1644 г.) обеспечили голландцам господство в Индийском океане. В этот же период английские купцы закрепились в Западной Индии. Колонизация Англией (1607 г.), Францией (1608 г.) и Голландией (1613 г.) материковой части Северной Америки и захват этими же державами большинства малых Карибских островов подорвали претензии Испании на монополию в Новом Свете, хотя им и не удалось выдворить ее хоть из одного сколько-нибудь важного района, в котором она утвердилась.
Поистине чрезвычайный порыв первых завоеваний пиренейских государств и не менее замечательная миссионерская деятельность, начавшаяся следом за ними, без сомнения, ознаменовали начало новой эры в истории человеческого сообщества. При этом следует отметить, что не все более старые вехи этой истории сразу же исчезли из поля зрения. Движение из евразийских степей продолжало влиять на историю, как, например, завоевание узбеками междуречья Амударьи и Сырдарьи (1507-1512 гг.), а также его прямое следствие — завоевание Моголами Индии (1526-1688 гг.) или завоевание маньчжурами Китая (1621-1683 гг.)
Новый режим морей очень слабо отразился на китайской цивилизации, а экспансия мусульманского мира, бывшая главной особенностью мировой истории в течение многих столетий до 1500 г., не прекращалась и даже заметно не угасала вплоть до конца XVII в. Своими завоеваниями в далеких морях западноевропейские страны, разумеется, окружили мусульманский мир в Индии и в Юго-Восточной Азии, в то время как продвижение России по сибирской тайге отрезало мусульманские земли с севера. Но такая «проба» европейской (и европеизированной) мощи в XVII в. оставалась незначительной и относительно слабой. Мусульмане отнюдь не были раздавлены громадными европейскими клещами, а наоборот, продолжали одерживать важные победы и занимать новые территории в Юго-Восточной Европе, Индии, Африке и Юго-Восточной Азии. До начала XVIII в. мусульмане понесли серьезные территориальные потери только в западных и центральных степных районах.
Таким образом, только два обширных района земного шара претерпели коренные изменения в течение двух веков европейской заморской экспансии: районы высокой культуры американских индейцев и сама Западная Европа. Европейские морские экспедиции, несомненно, расширили масштабы и наладили контакты между различными народами мира, а также познакомили новые народы с разрушительным общественным влиянием высоких цивилизаций. При этом Китай, мусульманские страны, индусы не отклонились по-настоящему от своих прежних путей развития, а значительные пространства суши, так же как Австралия и Океания, тропические леса Южной Америки и Северо-Восточной Азии, почти не были затронуты европейским влиянием.
Тем не менее мировая история получила новую размерность. Край океана, где европейские мореходы и солдаты, купцы, миссионеры и поселенцы встретились с другими цивилизованными и нецивилизованными народами мира, начал угрожать бывшему господству евразийской сухопутной границы, где степные кочевники веками испытывали на прочность и беспокоили цивилизованные земледельческие народы. Древнейшие общественные устои стали меняться, когда берега Европы, Азии и Америки превратились в арену все более значительных социальных процессов и новшеств. Болезни, золото, серебро и некоторые полезные сельскохозяйственные культуры первыми свободно потекли по новым трансокеанским каналам сообщения. Их ввоз имел важные и далеко идущие последствия для Азии, Европы и американских стран. Однако до начала XVIII в. лишь отдельные заимствования более непонятных методов и идей переносились по морским путям, соединявшим отныне четыре великие цивилизации Старого Света. В таких обменах Европа чаще получала, чем отдавала, поскольку ее народы были движимы живой любознательностью, ненасытной алчностью и безрассудным духом авантюризма, резко отличаясь этим от самодовольного консерватизма китайских, мусульманских и индусских вождей.
Отчасти в силу побудительных факторов, принесенных в Европу из-за моря, но преимущественно по причине внутренних конфликтов, возникавших на почве ее собственного разнородного культурного наследия, в 1500-1650 гг. Европа вступила в эпоху настоящих социальных взрывов, принесшую с собой болезненные процессы, которые тем не менее вознесли европейскую мощь на новый уровень действенности, и впервые обеспечили европейцам явное превосходство над прочими великими цивилизациями мира.
Б. ПРЕОБРАЖЕНИЕ ЕВРОПЫ В 1500-1650 ГГ.
1. ПОЛИТИКА
Прежняя направленность европейской цивилизации, прослеживающаяся как минимум до классической Греции, отдавала предпочтение организации в виде государств в ущерб альтернативным типам объединений. Возможно, по этой причине сравнительно нетрудно понять политические аспекты преобразований европейской цивилизации в XVI-XVII вв., когда местничество городов и феодальных сословий, а также универсализм империи и папства рухнули перед промежуточным слоем средневековой политической иерархии — территориальным и в наиболее удачных случаях национальным государством.
Упрочение относительно крупных территориальных государств было достигнуто благодаря переносу в Северную и Западную Европу административных методов и нравственных норм, развившихся первоначально в небольших городах-государствах Италии в XIII-XV вв. Помимо их выдающейся роли в определении порядка налогообложения, судебного процесса и прочего итальянские города показали, что возможно объединить поместную аристократию и городскую буржуазию в действенное территориально-политическое сообщество, держащееся частично на чувстве патриотизма и частично на профессиональном чиновничестве. В Северной Европе город и деревня до XVI в. находились, как правило, в отчуждении друг от друга. Горожане, дворяне и крестьяне относились друг к другу с недоверием и пренебрежением, а связующие их нити, исходившие от королевского или императорского правительства, были слишком тонки и непрочны, чтобы исправить положение. Однако к середине XVII в. территориальные правительства значительно усилили свою власть в большей части Европы, подорвав обособленность городов и обуздав привычку аристократии к насилию. Светские правители также в немалой степени забрали церковные дела в сферу своего управления и заставили даже крестьян почувствовать силу королевского закона, проводимого в жизнь профессиональным чиновничеством. Короче, государства Европы нового времени (автор употребляет термин «новое время» в обычном для западной и дореволюционной российской историографии смысле для обозначения эпохи XVI-XIX вв., причем «раннее новое время» относится к первым двум векам этого периода, которые в советской историографии называли «поздним средневековьем». Советская историография обозначала термином «новое время», или «новая история», период между Английской буржуазной революцией, начало которой датировалось 1640 г., и Октябрьской революцией в России (1917 г.). — Прим. пер.) слили в себе средневековые сословия и создали национальные государства на севере и западе и династические империи в центральной и восточной частях континента. По мере того как накладывались более упорядоченные политические рамки на средневековый лабиринт корпоративных и частных юрисдикции, соперничающие правительства Европы получали возможность еще сильнее концентрировать рабочую силу и средства как для военных, так и (в менее ярких формах) для мирных предприятий. Результатом стал значительный рост мощи Европы, особенно военной.
Появление ограниченного числа сравнительно четко очерченных суверенных образований в Европе означало как более, так и менее выраженное общественное и политическое разнообразие. Громадное множество чисто местных обычаев, законов и институтов, управлявших жизнью большинства европейцев в средние века, в каждом территориальном государстве развивалось в направлении общей нормы — в этом смысле разнообразие было невелико. Однако одновременное ослабление папского престола и империй приводило к более резкой дифференциации между регионами и между государствами. Разные государства по-разному регулировали равновесие между соперничающими классами и группами интересов. Каждый такой баланс, сохранявшийся национальными и территориальными институтами, способствовал выделению и разделению населявших Европу народов сильнее, чем это происходило в эпоху средневековья. Отказ от латыни как «лингва франка», языка международного общения, и использование местных диалектов для все более разнообразных целей ускорило эту дифференциацию. Нет сомнения, однако, в том, что именно религиозное разнообразие, внесенное Реформацией и расширенное дальнейшими расхождениями в протестантской среде, больше всего повлияло на разделение населения Европейского континента на самостоятельные, соперничавшие части.
Начиная с XVI в. самые процветающие и богатые государства Европы располагались по побережью Атлантики. Первой великой державой современной Европы была Испания, где Фердинанд Арагонский (1479-1516 гг.) воспользовался своим браком с Изабеллой Кастильской, чтобы слить два королевства в одно новое мощное государство. Самым действенным средством, которое Фердинанд использовал для того, чтобы привести отдельные королевства и сословия его державы к повиновению, стала испанская инквизиция. Это была система церковных судов, предназначенная для искоренения ереси и наделенная с этой целью власть отменять местные иммунитеты и любые формы социальных привилегий. Поскольку неподчинение королевской воле могло указывать также на религиозную ересь, по-настоящему исполнительный инквизитор был обязан арестовать и допросить ослушников. Если их религиозные убеждения оказывались вне подозрений, то их, разумеется, отпускали, но перспектива провести несколько дней, недель, а то и лет в руках инквизиции действовала весьма устрашающе на внутренних противников Фердинанда.
Тесный союз с католической церковью был не единственным источником испанского политического величия. Наращиванию силы Испании способствовали также американские сокровища и высокопрофессиональная армия. Однако и этой силы оказалось недостаточно, чтобы нести бремя династических амбиций и случайностей. Когда юный Карл Габсбург заявил о своих претензиях на испанский трон своего деда Фердинанда (1516 г.), он принес с собой земли Габсбургов в Германии, бургундское наследство на Нидерланды и вскоре добавил к этой палитре власти еще и претензии на положение императора «Священной Римской империи» (1519 г.). В силу этого государственная политика Испании оказалась нераздельно связанной со всеевропейскими династическими интересами Габсбургов и вобрала в себя блестящие, но умирающие имперские идеалы. Католического рвения, испанской крови и американского серебра было мало, чтобы нести такой груз. Даже после того, как Карл V отрекся от престола (1556 г.) и императорский титул перешел к его брату в Австрии, что дало возможность сыну Карла Филиппу II (ум. 1598) сосредоточить силы Испании на поддержке только одного из двух универсальных институтов средневекового прошлого — папства, испанцы все равно были не в состоянии справляться с Голландией (с 1568 г.) и Англией.
Тем не менее крестовый поход Испании увенчался реальными успехами в Италии, где оружие подкрепило католические реформы и помогло отточить лезвие Контрреформации[924]. Дело средневековой империи было, конечно же, абсолютно проиграно и к 1648 г. сведено до положение Hausmacht -«семейного дела» австрийской ветви Габсбургов. Однако папство и католицизм совершили поразительный взлет после периода религиозной пассивности и политической слабости начала XVI в. — в значительной степени благодаря испанской религиозности и политике Испании. Почти полностью искоренив протестантство в Южной и Восточной Европе, властный союз Испании, Габсбургов и папства наложил прочный отпечаток на религиозную и культурную карту континента.
В XVII в. главенствующие роли в Европе переместились на север — во Францию, Англию и Голландию. Во Франции Генрих IV (1589-1610 гг.) восстановил монархию после долгого периода гражданских и религиозных войн. Официально государство оставалось католическим, но национальные интересы Франции были старательно отделены от интересов папы или международного католицизма. Действенный королевский контроль над церковью во Франции, восходивший к XIV в., жестко и успешно поддерживался против ожившего папского престола в XVI-XVII вв.[925] Так, Ришелье, первый министр французского короля и кардинал церкви, без колебаний выступил на стороне протестантов в Тридцатилетней войне, когда этого потребовали интересы Франции.
Во время царствования Людовика XIII (1610-1643 гг.) Ришелье использовал королевское войско для разрушения замков и покорения городов, сопротивлявшихся централизованному управлению. После этого королевская власть впервые стала по-настоящему действенной во всех уголках Франции. Однако лишь после поражения длительного, многопланового восстания, известного как Фронда, французская форма абсолютной монархии окончательно вырисовалась в качестве выдающейся модели государственного управления для Европы нового времени в целом.
К тому времени власть во Франции стала широко опираться на профессиональное чиновничество, набираемое преимущественно из средних классов, и на регулярную армию. Эти привычные инструменты позволили французскому правительству осуществлять более жесткий контроль над более многочисленным и зажиточным населением, чем это могло делать какое-либо другое европейское правительство. Более того, административное объединение страны поддерживалось широко распространенным чувством гордости французов за то, что они принадлежат к самому сильному и цивилизованному королевству Европы. При этом приверженность масс режиму достигалась также точным равновесием между теоретически абсолютной властью короля и традиционными привилегиями дворян, интересами горожан и правами крестьян.
Король редко упразднял старые политические институты. Чаще всего он позволял им постепенно вырождаться в пустые вычурные церемонии, тогда как настоящие дела по управлению передавались в руки новых административных каналов, создаваемых специально для того, чтобы обходить неуправляемые местные обычаи и законы. Из-за такой осторожной политики часто складывалось впечатление административной путаницы, но пока королю Франции служили энергичные, способные чиновники, система показывала себя чрезвычайно эффективной, несмотря на вкрапления (а возможно, даже благодаря им) алогичных пережитков средневекового прошлого.
Голландия с ее федеральной формой правления, ставшей продолжением лиги самостоятельных средневековых городов, и не менее архаичный английский парламентский стиль правления находились не на главном направлении политического развития Европы. Тем не менее, несмотря на внешнюю архаичность, обе эти страны предоставили средним классам больше свободы, чем французская монархия. Конечно же, зажиточные горожане в Голландии стремились влиять на городское управление, а через него и на все государство. В Англии поместные аристократы всегда уравновешивали и обычно перевешивали интересы городов, представленные в парламенте. Но представители городов и страны были достаточно близки к делам власти в английском обществе, чтобы превратить парламент в значащий фактор во всех внутренних делах. Победа в английской гражданской войне (1640-1649 гг.)[926] над зарождавшимся королевским абсолютизмом позволила парламенту добиться права на надзор за правительственными финансами, а контроль за казной дал парламенту возможность контролировать управление государством вообще. Таким образом, дворяне и купцы Англии стали играть более активную и прямую роль в вопросах большой политики, чем это могло быть при абсолютной монархии во Франции.
Оригинальным формам правления в Англии и Голландии отвечала в Центральной Европе федеральная лига городских и сельских швейцарских кантонов, также сочетавшая в себе внешнюю архаичность с необычной внутренней гибкостью. В Восточной Европе шляхетская республика в Польше отказалась от французских моделей правления и ослабляла королевскую власть с каждыми выборами на трон. Волею судьбы восточный сосед Польши, Московия, двинулся в противоположном направлении от европейских норм, поскольку здесь самодержавие царей затмило собой права всех общественных классов, а при Иване Грозном (1533-1584 гг.) провело нечто похожее на социальную революцию сверху[927].
Несмотря на эти и многие другие местные особенности, а также несмотря на все военные и дипломатические конфликты (воистину, в значительной мере благодаря им), система управления постепенно укреплялась почти во всех государствах Европы. Это значит, что сила европейской государственной системы в целом возрастала очень быстро по сравнению с остальным миром, где традиционные политические системы испытывали гораздо меньшее давление. С наибольшей очевидностью новая европейская государственная мощь проявлялась в военной сфере. Европейские армии обучались жесткой муштрой и крупными маневрами, причем и то, и другое было направлено на достижение максимальной огневой мощи в любой момент сражения. Аналогичные принципы, применяемые в морском военном деле, позволили флотам, действующим в качестве боевых единиц, еще больше повысить и без того сокрушительную действенность стрельбы одиночных кораблей. При численном равенстве европейские армии и флоты стали гораздо более совершенными инструментами насилия, чем силы любого другого цивилизованного народа, исключая разве что Японию.
Такие преобразования в организации и управлении вооруженными силами были частью общего повышения эффективности государственного управления. По мере того как вооружения в Европе становились все совершеннее и дороже, монархам было легче монополизировать организованное насилие внутри своих государств, укрепляя тем самым внутреннюю власть. Но даже и укрепив свой дом изнутри, правители не давали себе большой передышки в своих усилиях по обновлению, ибо внешние противники, стремящиеся к власти теми же способами, постоянно вынуждали даже самые сильные государства разрабатывать все новые и новые военные технологии, от которых столь очевидно зависели их власть и безопасность.
2. ЭКОНОМИКА
Процессы экономического развития Европы шли рука об руку с процессами политического становления и дифференциации. С возникновением более крупных образований и по мере того, как государство дополняло или вытесняло цеховое и городское управление, предпринимательство получило больше свободы и возможность разворачиваться на более обширных территориях. Купцы, рудокопы и ремесленники часто могли расширять теперь географические масштабы своей деятельности, не опасаясь дискриминации со стороны местных властей в отношении пришлых или не путаясь в противоречащих друг другу системах права. Кроме того, понимание большинством европейских правительств торговых и финансовых интересов и прямые действия многих из них по созданию новых мануфактур и ремесел на своей территории, очевидно, способствовали ускорению экономического развития. Точнее, экономическая политика обычно диктовалась податными и военными целями, война же разрушала экономику. Тем не менее к XVII в. европейские государственные мужи твердо усвоили, что процветающая торговля и промышленность несут прямую выгоду государству. Усилия официальной власти по поощрению торговли и ремесел не всегда приводили к желаемым результатам, однако противоположную политику подавления торговли путем государственного вмешательства (как в Китае) в Европе проводить перестали.
Правительства стран в других частях цивилизованного мира не проявляли подобной заботы о процветании городского населения, возможно, потому, что социальный разрыв между правящими кликами и торговцами и ремесленниками был слишком велик. Разрыв этот существовал не менее реально и в Европе, однако он не был настолько непреодолимым. У европейских горожан была за плечами традиция самоуправления и эффективного отстаивания своих прав против любых чужаков, и даже после слияния в более широкие рамки национальных или династических государств европейские горожане сохранили немалую часть своего прежнего политического влияния. В тех странах, где в XVII в. были достигнуты наибольшие политические успехи, средние классы обеспечили себе надежное место в правительственных механизмах и оказывали прямое влияние на большую политику. Купеческие сыновья поступали на королевскую службу и занимали высокие посты, а многие разорившиеся дворяне смиряли гордыню и брали в жены дочерей банкиров с хорошим приданым. Тем самым сокращался разрыв между купцами и аристократами, и несмотря на то что новая бюрократия наложила руку на многие свободы и права, когда-то гордо осуществлявшиеся горожанами и дворянами, оба эти класса нашли себе более или менее удовлетворительное место в преобразованном государстве.
Хотя правительства многих стран и пытались всерьез прибрать к рукам торговлю, в частности пряностями, европейская торговая экономика никогда по-настоящему не была разбита на отдельные ячейки соперничающих политических образований. В XVI-XVII вв. торговля между различными частями Европы активизировалась и была дополнена растущим объемом торговли с заокеанскими странами и территориями. Завозимые издалека товары по-прежнему были товарами, имевшими высокую удельную цену на единицу веса. Пересечение границы при перевозке из Северной Италии на склады Южной Германии не было непреодолимым препятствием для такой торговли, на долгое время ставшей главным направлением торговой деятельности в Европе. Как следствие, прибыли накапливались в Италии и Южной Германии, так что, когда процентное кредитование перестало, хотя бы отчасти, считаться занятием предосудительным и низким[928], международные банковские фирмы, сыгравшие важную роль в развитии в Европе горнорудного дела и других видов хозяйственной деятельности, стали стремиться располагать свои конторы в городах, стоящих на этом пути, таких как Флоренция, Генуя, Венеция, Аугсбург и Ульм.
Такой порядок торговли и использования финансов дополнился, а к XVII в. был оттеснен перемещением центра международной торговли в Нидерланды. Большинство товаров, перевозимых по морю: зерно, сельдь, треска, лес, металлы, шерсть, уголь и т.д. — составляло в северной торговле более значительную часть, чем специи и пряности, хотя эти и другие товары старой торговли тоже проходили через руки голландских и фламандских купцов.
Еще в средние века изрезанное побережье и судоходные реки Северо-Западной Европы обеспечили существенное развитие крупной торговли на дальние расстояния. В финансовом же смысле превосходство оставалось за торговлей предметами роскоши, сосредоточенной в Италии. Тем не менее в XVII в. массовая торговля более дешевыми товарами обогнала старый стиль торговли, и европейская товарная экономика тем самым достигла той степени прагматизма, который отличал ее от торговых моделей в других частях света. Это означало, что по сравнению с остальным миром гораздо большая часть населения активно вступила в рынок, покупая товары из дальних краев. Венцом такого расширенного участия в рыночных отношениях стало то, что изменения цен начали все шире сказываться на повседневной деятельности, побуждая европейцев расширять одни и сокращать другие традиционные занятия, а также осваивать совершенно новые виды. В европейскую экономику были тем самым внесены элементы сравнительно радикального рационализма. В силу того, что ресурсы перебрасывались с одного участка на другой в соответствии с требованиями рынка, стало возможным мобилизовать средства и усилия для особо привлекательных проектов — как, например, торговля с Индией — гораздо быстрее и в более обширных масштабах, чем было способно любое другое цивилизованное сообщество. Благодаря этому рост богатства и мощи Европы все более ускорялся.
В сельском хозяйстве тоже проявлялось влияние расширения и интенсификации торговой экономики. В наиболее активных центрах европейской жизни расчет цен и прибыли начал приводить к изменениям в севообороте и в методах обработки земли, а также в балансе между животноводством (овцеводством) и земледелием. Порой даже земля и аренда рассматривались как товар для купли-продажи. В результате, возможно, впервые за всю цивилизованную историю для абсолютного большинства населения жизнь перестала ограничиваться установленным с незапамятных времен кругом традиционных сельскохозяйственных работ. Взамен пришли взлеты и падения непредсказуемой рыночной экономики, когда кто-то мог разбогатеть, некоторые становились зажиточными людьми, а многие — нищими, но при этом и богатые, и нищие испытывали неизбежную неуверенность в завтрашнем дне.
Цена, особенно для бедных, была, разумеется, высока, но растущая сложная рыночная экономика Европы, опирающаяся на недорогую перевозку по воде больших грузов, служила мощным рычагом для подъема европейской силы и богатства до уровня, превышающего все, что было достигнуто в любом другом месте. Технические достижения в горнорудном деле, в производстве товаров и в транспортировке, как правило, приносили финансовую отдачу, так что реальная надежда на прибыль уравновешивала и часто побеждала традиционное сопротивление переменам. Тем временем поистине массовый рынок придал европейской товарной экономике энергию, гибкость и размах, равных которым не было больше нигде.
В итоге быстрый рост цен, сильно подкрепленный невиданным притоком золота и серебра из Америки, стал действовать как мощный растворитель на все традиционные экономические и общественные отношения. Когда цены удваивались, утраивались или даже учетверялись в течение одного столетия, рантье и наемные работники, а также правительства испытывали на себе серьезное сокращение реальных поступлений, в то время как всевозможные предприниматели увеличивали свои прибыли. Такая «революция цен» помогает лучше понять подъем средних классов к политическим высотам в Северо-Западной Европе, хотя противоположный ход событий в Испании показывает, что один только рост цен не мог привести к такому результату. Более того: революция цен вылилась в систематическое нарушение традиционных общественных отношений и внесла серьезную напряженность в традиционные ожидания почти всех слоев общества. Ощущение тревоги и чувство неуверенности, охватившее людей в эпоху, когда ничто не казалось надежным, сыграло большую роль в чрезвычайных по степени насилия религиозных и политических столкновениях XVI — начала XVII вв.
3. КУЛЬТУРА
Процессы Возрождения и Реформации разорвали имевшее коренное значение слияние древнегреческих и иудео-христианских элементов в культурном наследии Европы. Крайние представители каждой из этих культур, подчеркивая справедливость только своей точки зрения, отвергали деликатный компромисс между этим светом и тем, разумом и верой, чувственными наслаждениями и духовным совершенствованием, который отстаивали мыслители и художники позднего средневековья[929]. При этом отношения между двумя этими движениями были чрезвычайно сложны и зачастую парадоксальны. Протестантские реформаторы твердили о достижении радикального освящения всех человеческих стараний перед Богом, но фактически через каких-нибудь два поколения добились в некоторых частях Европы невиданного прежде усердия в деле обогащения. В то же время иезуиты, борясь за души для Христа и папы, обнаружили в языческом учении гуманистов один из самых эффективных способов воспитания.
Не исключено, что путем обобщения в таком смешении и борьбе противоречий можно видеть, что и религия, и сторонники светского общества обретали новую энергию от столкновений друг с другом. В мире, полном новых достижений разума и охваченном религиозными страстями, стало одинаково трудно как не проявлять усердие в вере (тем более отрицать ее), так и сохранять догматическую убежденность в способности христианского учения направлять людей во всем и всюду.
Если после 1648 г. страсти утихли, то достижения разума сохранились, но при этом расширилась и углубилась приверженность народов к той или иной устоявшейся форме христианской веры, поддерживаемая развитыми образовательными системами, находившимися под контролем духовенства. Новая атмосфера в общественном мнении, проявившаяся во второй половине XVII в. в наиболее активных центрах европейской культуры, позволила разуму и вере двигаться постепенно расходящимися путями. Претензии на открытие и предъявление абсолютной истины, утверждаемой при необходимости силой, утратили свое влияние на людские умы и перестали быть вопросом практического руководства государством. В таких условиях растущая самостоятельность отдельных интеллектуальных сфер стремилась лишить теологию привычного господства над искусством и наукой, хотя при этом не бросала вызов традиционным прерогативам религии.
Результат бурной борьбы в XVI — начале XVII вв. оказался прямо противоположным намерениям почти всех тех, кто в ней участвовал. Именно неспособность европейцев договориться об истинах религии как в пределах государств, так и за их границами открыла дорогу светскости и современной науке. В тех государствах, где религиозные устремления эпохи Реформации наиболее приблизились к успеху, т.е. там, где светские и церковные верхи объединили усилия, чтобы добиться почти совершенного религиозного послушания, последовал определенный интеллектуальный застой, компенсировавшийся иногда художественным блеском. Таким образом, политическое разнообразие Европы помешало горячему желанию чуть ли не всех интеллектуалов той эпохи[930], сделав невозможным построение единственно авторитетной, окончательной и опирающейся на силу кодификации истины.
По иронии судьбы оказалось, однако, что неудача с установлением всеобщего согласия, которое могло бы управлять мировоззрением, стала великим достижением рассматриваемой эпохи. Европейцы унаследовали от страстной и исполненной мук борьбы XVI в. большее упорство в погоне за знаниями и спасением. Они унаследовали также ряд нерешенных проблем и новых вопросов, обеспечивших продолжение быстрого интеллектуального и художественного развития. Ни интеллектуальное дилетантство, к которому сползало итальянское Возрождение в XV в., ни вулканический догматизм Реформации XVI в. не смогли бы справиться с проблемами, поставленными каждым из них для другого. Коллизии и взаимодействие Возрождения и Реформации, увеличивая напряженность между несовместимыми нераздельными величинами в сердце европейской культуры — древнегреческим язычеством и иудео-христианским наследием, — умножали разнообразие и потенциальные возможности, поднимали интеллектуальную и духовную энергию Европы на новую высоту.
Богословские страсти периода Реформации легче понять, чем разделить. Когда дела людей более или менее отвечают общим ожиданиям, интеллектуальные гипотезы и новые учения могут привлекать внимание ограниченного круга профессионалов, но пройдут почти незамеченными для подавляющего большинства населения. Так было в XIV-XV вв., когда планы коренной церковной реформы нашли поддержку только у малого числа последователей, когда в итальянских интеллектуальных кругах свободно распространялись еретические мысли о природе Бога и человека, когда ученые-гуманисты все больше относились с презрением к схоластической теологии и философии. Все это резко изменилось в 1517 г., когда один монах в далеком немецком университетском городе вывесил на дверь замковой церкви Виттенберга девяносто пять тезисов, действуя в лучших традициях средневековых академических диспутов. Но вместо диспута вспыхнула вся Германия. Со скоростью взрыва проповедники и печатники распространяли все более радикальные взгляды Мартина Лютера, пока не только Германию, но и всю Северную Европу не охватил спор. Прошла жизнь целого поколения, прежде чем владыки католической церкви в Риме по-настоящему обратили внимание на вызов Реформации. Но когда римская церковь перестроилась, то самоотверженность ее представителей, и прежде всего иезуитов, сравнялась с религиозным рвением и превзошла строгую дисциплину протестантов. К 1648 г. после столетия поражений и побед установилось прочное деление континента на католические и протестантские государства: большая часть германской Европы стала протестантской, тогда как почти вся латинская Европа вместе со славянской, венгерской и ирландской окраинами средневекового христианства остались верны Риму.
Сложные богословские споры между протестантами и католиками, а также между различными протестантскими церквами вспыхнули вслед за крутой волной лютеранского движения. Такие тонкости вероучения, как точное определение сущности и случайности в таинстве причастия или доводы в пользу супра- или инфралапсарианизма (спор о том, было ли предопределено наказание грешникам еще до грехопадения. — Прим. пер.), казавшиеся когда-то жизненно важными, перестали привлекать к себе внимание. Самой же важной точкой разногласий между протестантами и католиками оставался вопрос о природе и истоках религиозной власти. Лютер, Кальвин и их последователи учили, что священнодействовать могут все верующие, распространяя тем самым на всех христиан религиозные обязанности и власть, которые средневековая теология оставляла за профессиональным сословием рукоположенного духовенства. Реформаторы утверждали, что церковная служба налагает определенные обязанности и ответственность, но не наделяет особыми правами по отпуску или лишению спасительной Божьей благодати. Благодать нисходит от самого Бога на тех, кто избран им для спасения от проклятия, которое они заслужили, а единственной подлинной силой в вопросах религии есть слово самого Бога, записанное в Библии. Задача духовенства состоит в том, чтобы излагать и объяснять Божье слово, прививать веру мирянам и ждать с надеждой чуда Божьей благодати.
Точности ради следует сказать, что когда лютеранская и кальвинистская церкви обрели свою форму, практические следствия этих учений перестали быть очевидными. Учения и обряды, выведенные лютеранскими и кальвинистскими священнослужителями из Библии, во многих деталях отличались от вероучения и литургии римской церкви. При этом все учения догматически толковали люди, не позволявшие себе сомневаться в богословских вопросах и подготовленные к насаждению своих взглядов силой, если это позволяли политические условия. Тем не менее, отрицая монополию профессионального духовенства на сверхъестественную силу, протестантские теологи оказались в трудном положении, когда другие пришли к иным выводам из Священного Писания. В результате ярко выраженной чертой протестантства с самого начала стали умножение сект и расколы. А когда некоторые головы отошли от борьбы за бесспорную религиозную истину, предпочитая изучать мир и его чудеса без каких бы то ни было богословских предположений, протестантское духовенство обрушилось со своих кафедр на такое уклонение от вечных истин, но оказалось, по крайней мере логически, с точки зрения своего же собственного определения власти священника, не в силах воспрепятствовать этому.
В итоге непосредственное, личное и отдельное общение верующего с Богом, лежавшее в основе протестантского движения в его начале (1517-1525 гг.), было быстро заглушено созданием ортодоксальных протестантских церквей, оказавшихся столь же авторитарными, как и католическая иерархия, а в некоторых отношениях и более тоталитарными в требованиях к вере. При этом индивидуалистическая слабость осталась под толщей протестантских учреждений и открыто проявилась только тогда, когда протестантские меньшинства перестали слушать официальную религиозную власть, ссылаясь на ту же самую Библию, к которой взывали все протестанты. Сложность с достижением согласия на основе Библии способствовала расширению границ терпимости в протестантских государствах. В католических — границы терпимости были значительно уже по той причине, что высшая религиозная власть в лице папы и каноническое право оставляли куда меньше простора для толкований или сомнений[931], чем Священное Писание протестантам.
Представленные здесь картины ясно указывают на сложные связи и силы, объединявшие европейское Возрождение и Реформацию. Полотно Боттичелли «Рождение Венеры» колеблется между языческим и классическим духом. Портреты четырех евангелистов кисти Дюрера возвращают нас к библейским временам в не меньших раздумьях. Оба произведения разделяют реалистический идеал искусства и используют технику перспективы для создания объема, в котором фигуры обретают свободу обернуться, сделать движение в глубь полотна или навстречу зрителю. При этом «Венера» Боттичелли смущена наготой, как это ни странно для языческой богини любви. Евангелисты Дюрера серьезны, напряжены, исполнены внутренней работы мысли, обходясь, однако, без трансцендентного взора и твердости в вере, характерных для русских икон того времени (см. «Спас Нерукотворный», гл. X). В этих произведениях, таким образом, отразились безмерно плодотворные неопределенности европейской культуры XVI в.
Независимо от того, ускорила Реформация воцарение разнообразия мысли и терпимости в протестантских государствах или нет, не вызывает сомнения, что, разделив Европу на противоборствующие лагери, протестантство вывело на арену новый ряд религиозного разнообразия в рамках европейской цивилизации. Такое разнообразие ставило под сомнение непогрешимость любой отдельной религиозной или интеллектуальной системы, и такая ситуация будила мысль лучше, чем любая другая, способная возникнуть, пока устройство церкви оставалось незатронутым.
В вопросах политики и протестантская, и католическая Реформация прямо способствовала продвижению светской власти за счет папства и империи. Протестантские правители конфисковывали церковные владения и зачастую переводили духовенство на положение наемных служащих государства. Даже в католических странах, где церковь сохранила за собой часть собственности, папство было вынуждено уступить очень широкие полномочия местным правителям в таких сферах, как назначение духовенства, налогообложение церковного имущества и судебная власть над священнослужителями. В результате стали формироваться совершенно различные национальные или государственные церкви даже в универсальных рамках католицизма. И хотя международные образования, подобные ордену иезуитов, стремились препятствовать раздроблению церкви по национальному признаку, даже иезуитам пришлось договариваться со светскими правителями, и, действуя обдуманно, они достигли некоторых блестящих успехов, завоевав доверие королей.
Протестантство также объединило немецких князей в борьбе против намерений Габсбургов подчинить Германию своей империи. Сугубо религиозные объединения влияли, но не управляли на самом деле союзами, успешно создававшимися в ходе Тридцатилетней войны (1618-1648 гг.), разрушившей имперские амбиции. Так, католическая Франция объединилась с еретиками и турками, когда этот шаг ей продиктовала общая вражда к Габсбургам. С другой стороны, отдельные князья в Германии не единожды становились на сторону Габсбургов в своих собственных интересах. К концу войны территориальные князья Германии стали по-настоящему суверенными благодаря выступлению Швеции, Франции и других иностранных государств против Габсбургов. Таким образом, окончательное крушение средневековой идеи имперского единства (и косвенным путем крах зарождавшегося немецкого национализма), а также в не меньшей степени развал Вселенской церкви можно приписать влиянию немецкой Реформации.
Громогласный шум Реформации и Контрреформации резко отличается от тонких песнопений сирен Возрождения. Хотя звуки сирен были тоже действенными. Их можно' было слышать даже среди вулканических страстей и бунтов, вызванных религиозными раздорами, и они мучили многих тех, кого не могли одолеть. Красота, созданная воображением и искусством человека ради самой красоты, и истина, к которой стремился сбросивший оковы разум, не зависящий от какой-либо внешней власти, оказывали притягательное действие даже на тех, кто отчаянно цеплялись за религиозную и духовную определенность. Когда такие идеалы нашли ясное и бескомпромиссное выражение, как это произошло в Италии в XV в. и в Северной Европе в начале XVI в., дорога назад стала невозможной. Люди делали выбор между этими идеалами и громкими требованиями религии подчас болезненно, как это случилось с Эразмом (ум. 1536), Паскалем (ум. 1662) или Мильтоном (ум. 1674), подчас с приятным чувством освобождения, как это было с Лойолой (ум. 1556), Кальвином (ум. 1564) и Декартом (ум. 1650), а подчас без какой-либо видимой внутренней борьбы, как это видно на примере Шекспира (ум. 1616), Сервантеса (ум. 1616) и Френсиса Бэкона (ум. 1626).
Возможно, оттого, что так много основ старого европейского общества и цивилизации были поставлены под сомнение, эта эпоха оказалась чрезвычайно плодовита в искусстве и литературе и дала жизнь точным естественным наукам. Ни одна последующая эпоха не была столь революционной, и никогда больше европейская культура столь отчетливо не поднималась на новый уровень.
Прогресс культуры разрывался между явно противоположными направлениями. Искусство и литература стремились к выделению в самобытные национальные школы, тогда как науки и ремесла сохраняли общеевропейский характер, хотя при этом и проявлялась растущая профессиональная независимость и самостоятельность мышления. Оба эти пути развития выводили ведущих европейских представителей культуры из-под власти какого бы то ни было всеобъемлющего философско-богословского мировоззрения, чем и объясняется бесчисленное множество противоречий в европейском культурном наследии и достижениях.
Народные языки Испании, Португалии, Франции, Англии и Германии нашли свое прочное литературное выражение в XVI-XVII вв. Сервантес и Лопе де Вега (ум. 1635) в Испании, Камоэнс (ум. 1580) в Португалии, Рабле (ум. 1553) и Монтень (ум. 1592) во Франции, Лютер (ум. 1546) в Германии, Шекспир, Мильтон и переводчики Библии короля Якова (1611 г.) придали своим языкам окончательную литературную форму. В Италии, где народный язык раньше обрел литературный вид, эти века в данном смысле сыграли лишь второстепенную роль. В Центральной же и Восточной Европе литературные диалекты увяли, когда Контрреформация придавила всем весом латинской, германской и итальянской литературы еще нежные и несмелые ростки, выпущенные различными местными славянскими языками.
В изобразительном искусстве языковой барьер не способен изолировать национальные школы друг от друга, и убедительный пример итальянских стилей в живописи и архитектуре был широко воспринят и за Альпами. Хотя и в этих краях художники Голландии, Германии создали собственные национальные школы, невзирая на то что такие основополагающие приемы, как математическая и воздушная перспектива, светотень и идея о том, что живопись должна так копировать природу, чтобы создавать иллюзию оптического опыта (а приемы эти и идеи зародились и достигли полного расцвета в XV-XVI вв.), придавали общую связность всем самостоятельным европейским школам живописи. Архитектура в Северной Европе была более консервативной, итальянское барокко, как правило, ограничивалось католическими странами, тогда как в протестантских — вариации старого готического стиля продержались вплоть до второй половины XVII в.
Развитие науки, техники и ремесел в Европе происходило не путем региональной или национальной дифференциации, а путем разделения на специальные дисциплины и области знаний. Тем не менее заимствования и взаимное влияние нарождающихся дисциплин были важны. Математика особенно стремилась занять среди наук главенствующее место, некогда принадлежавшее Аристотелевой логике. Таким образом появились на свет математическая география и картография, математическая физика, математическая астрономия и (после Декарта) математическая философия. Латынь продолжала оставаться общепринятым языком ученых, так что республика учености, сконцентрировавшаяся преимущественно в Италии, но имевшая крепкий второй центр в Голландии, легко преодолевала национальные и местные языковые барьеры.
Быстрый прогресс естественных наук в Европе объяснялся в значительной мере растущей привычкой проверять теории тщательными измерениями, наблюдениями, а при случае и экспериментом. Такой подход предполагал отказ от веры в авторитетность унаследованной учености, а некоторые проявления новых веяний, как, например, вскрытие человеческого тела и практические опыты в физике и оптике, также бросали вызов давним предубеждениям образованных людей против возможности испачкать свои руки чем-нибудь еще, кроме чернил[932].
В эпоху, когда экспериментальный метод достиг ранга догмы, следует подчеркнуть, что астрономы и физики принялись за активные наблюдения и более точные измерения только после того, как Коперник (ум. 1543) выдвинул альтернативу традиционным теориям Птолемея и Аристотеля для ученого мира, причем сделал это Коперник не на основе наблюдений и измерений, а опираясь на логическую простоту и эстетичную симметрию. Его гелиоцентрическая теория родилась, как представляется, отчасти из знания того, что некоторые из древних, в особенности Аристарх [Самосский], отстаивали такое объяснение небесного движения, а отчасти из-за моды на пифагорейский числовой мистицизм и «культ солнца», исповедовавшийся в итальянских интеллектуальных кругах в годы его учебы в Падуанском университете.
Интеллектуальные пристрастия Коперника были не просто его личной эксцентричностью, поскольку пифагорейско-платоническая традиция сказалась на многих (если не на большинстве) первопроходцах современной математической науки, по меньшей мере вплоть до эпохи Ньютона (ум. 1727). Разумеется, едва ли было бы преувеличением сказать, что дверь для точных измерений и наблюдений явлений природы была открыта в Европе XVII в. трениями между схоластической ортодоксальностью Аристотелевой физики и разнородностью ожившего пифагорейско-платонического математического мистицизма. При наличии на поле брани альтернативных гипотез точные измерения движений планет и подробные математические расчеты, основанные на таких наблюдениях, получили смысл как средства разрешения спора между соперничающими теориями. Более того, учитывая, что защитники идей Пифагора и Платона принялись разрушать устоявшееся здание научной доктрины, именно они и возглавили поход за новыми данными. Так, например, Иоганн Кеплер (ум. 1630) решился посвятить жизнь утомительным расчетам в надежде свести музыку сфер к математическим формулам. Благодаря необыкновенной удаче он нашел часть того, что искал, в простой элегантности своих законов движения планет, хотя и не ответил на главный свой вопрос: как различаются гармонические отношения параметров орбит планет.
Следует иметь в виду, что и измерения, и наблюдения вошли в жизнь вовсе не с черного хода. Прогресс таких прикладных наук, как горное дело, гидротехника, кораблестроение, печать, литье пушек, производство стекла и т.д., географические открытия, привлекшие внимание Европы к новым растениям и животным, появление в Европе диковинных изделий чужестранных мастеров, например китайского фарфора или индийского хлопка, навели Френсиса Бэкона (ум. 1626), в частности, на мысль, что у природы еще много тайн, которые наблюдательный ум может раскрыть и применить на практике, если только возьмет на себя довольно труда, чтобы наблюдать, записывать и сравнивать явления природы. Такой оптимистический эмпиризм нашел родственную почву в медицине, где простейшие анатомические и клинические наблюдения развенчали массу общепринятых идей о физиологии и лечении болезней и ран. При этом даже в медицине напыщенность слога Парацельса (ум. 1541), творившего главным образом под влиянием неоплатонического мистицизма и убежденной самозначимости («эготизма»), помогла расчистить дорогу для детальных трудов Везалия (ум. 1564) по анатомии человека и Уильяма Гарвея (ум. 1657) по физиологии. Оспаривая древний авторитет Галена, Парацельс дал жизнь альтернативной теории в своей науке, подобно Копернику в астрономии.
Вторым залогом успеха точных наук стало быстрое развитие приборов, расширивших природные возможности человеческого глаза и других органов чувств. Такие устройства, как телескоп (изобретен ок. 1608 г.), микроскоп (изобретен ок. 1590 г.), термометр (изобретен ок. 1592 г.), барометр (изобретен ок. 1643 г.) и маятниковые часы (изобретены ок. 1592 г.), придали новый масштаб и точность наблюдениям и измерениям физических явлений[933]. Изобретение новых знаков для математических записей оказало подобное же действие благодаря упрощению расчетов. Даже более крупные, значительно более обобщенные знаки часто подсказывали новые действия и новые взаимосвязи, которые были надежно скрыты за несовершенством старых выражений или за сложностью прежних методов расчета. Аналогичным образом использование гравюр и рисунков для иллюстрирования трактатов по ботанике, географии, медицине и прочим наукам позволило записывать и передавать личные свидетельства наблюдателя с точностью, недостижимой с помощью одних только слов.
Обычай эмпирической проверки теории, использование (и изобретение) усовершенствованных приборов и математический склад ума, вышедший из пифагорейско-платонической традиции, соединились в личности Галилео Галилея (1564-1642), который больше других заслужил право считаться отцом современной европейской науки. Выведенные Галилеем законы движения Земли, поразительные открытия, сделанные им с помощью телескопа (пятна на Солнце, спутники Юпитера), изобретательные опыты и тщательные измерения в сочетании с его упорядоченными (порой ошибочными) теоретическими объяснениями того, что он открыл, вывели европейскую физическую науку на путь открытий, который до сих пор не исчерпан. Несмотря на осуждение его астрономических выводов папской инквизицией, европейский интеллектуальный мир постоянно преобразовывался под влиянием его трудов не меньше, чем под влиянием литературного искусства и полемического мастерства, с которым он высказывал свои мысли.
Ко временам Галилея средневековая иерархия наук, уложенная логикой и теологией в стройное мировоззрение, оказалась разрушенной неустанными исследованиями. Какие-либо новые авторитетные обобщения не возникали, хотя законы Ньютона вплотную подошли к этому в области астрономии и физики. В отличие от своих средневековых предшественников, ученые и изобретатели XVI-XVII вв. ограничивались усилиями, необходимыми, чтобы понять лишь маленькую частичку действительности за раз, оставляя в стороне крупные вопросы религии и философии. Быстрый рост объема данных, все больше получаемых наблюдениями и опытным путем, постоянно приводил к сомнению в правильности старых понятий и к появлению новых. Таким образом, в добром десятке отдельных наук установился самоподдерживающийся круг все более усложняющейся профессиональной деятельности. В таких обстоятельствах все усилия вместить научную теорию в те или иные авторитетные рамки были обречены на неудачу, даже если они пользовались поддержкой церковных властей, энергично ссылались на непогрешимость Священного Писания или опирались на строгую дисциплину картезианского сомнения и априорной дедукции.
Деталь картины Иеронима Босха (ум. 1516) «Ад» слева и голова св. Иоанна Крестителя кисти Эль Греко (ум. 1614) справа показывают контрастные аспекты поисков европейцами определенности перед лицом невиданного общественного и культурного переворота, ознаменовавшего собой вступление в эпоху нового времени. Босх изображает пороки чувств с неким завороженным отвращением. Такая живопись ведет в подсознательные глубины человеческого духа — глубины, оказавшиеся необычно близкими к открытому выражению в период бурного перехода Европы от средневековой к новой форме. Картина Эль Греко, с другой стороны, воплощает слияние земного великолепия и стремления к внеземному, присущее католической Европе в XVII в. Эль Греко использует здесь мастерство художников итальянского Возрождения, чтобы выразить обновленное религиозное видение католической реформации. Он достигает задуманного эффекта, свободно уходя от идеала оптической точности, удлиняя лица, увеличивая их глаза и другими способами создавая образ, напоминающий критско-византийский художественный стиль, с которым он познакомился в юности. Такое смешение греческой манеры, итальянской техники и испанской религиозности служит великолепным образцом культурной открытости Западной Европы — открытости, в которой заключены и тайна, и мера ее усилившейся мощи в ранний период нового времени.
Величие достижений европейской культуры в XVI-XVII вв., сила и размах религиозных, политических и общественных сдвигов этой эпохи пробуждают интерес и вызывают восхищение. Прежние отношения между людьми, старый образ мыслей и старые шаблоны чувств и набожности утратили привычную твердость, а значение личности соответственно возросло, как еще никогда в истории цивилизации. В каждом конкретном случае традиции лишились былой ортодоксальной точности в определении того, что следует думать, и в указании того, что надлежит делать. Вместо этого отдельные личности и группы получили возможность выбора. В результате стали проявляться необычайной широты человеческие возможности. Высоты и глубины человеческого духа нашли необычно разнообразное выражение, когда формируемые способности человека столкнулись с неопределенностью как с безвыходной ситуацией. Тут уже европейцы воспользовались всеми своими преимуществами: и богатым культурным наследием, и совершенной для своего времени техникой, и стимулирующим действием контактов по всему свету — для разрешения проблем быстрого распада общественных и культурных рамок их средневекового прошлого.
В Древнем Риме подъем христианства стал реакцией цивилизации на разрушение традиционного общества, аналогично тому, как произошла религиозная революция в Китае во времена династии Хань. В XVI в. индуистская Индия и Европа нашли в религии ответ на распад своего культурного мира: в Индии — в виде эмоционально ожившего и обретшего широкую популярность индуизма, в Европе — в виде Реформации и Контрреформации. Европа к тому же отреагировала на разрушение своего средневекового порядка созданием точных наук и светской литературы, искусства барокко и рационалистической философии, и в этом были заложены ростки силы для прыжка к светскому обществу, ставшему главной чертой последующей истории Европы.
Многообразие реакции на общественный и культурный кризис в Европе XVI-XVII вв. легче понять, если учесть изначальную двойственность европейского культурного наследия. Однако Европа не была единственной частью мира с подобной двойственностью. Китай тоже получил двойное культурное достояние после наводнения его буддистами, а взаимовлияние конфуцианства и буддизма, несомненно, стало существенным фактором роста для позднейшей китайской культуры. Мусульманский мир также с самого начала испытывал культурное раздвоение между эллинистическим и древневосточным наследием. Следует отметить, что взаимодействие между культурными течениями в Китае и на Среднем Востоке, ограничиваясь обычно узкими интеллектуальными кругами, оставалось сравнительно мягким, без страстей и резкости, крайностей и безрассудства, характерных для европейского процесса. Этот контраст объясняется общей устойчивостью китайского и средневосточного общества, всегда основывавшихся на полярном положении землевладельцев и крестьян при вкраплении подавленного населения городов.
Следует иметь в виду, что приведенные объяснения оставляют в стороне фактор личности и стимулирующую роль, которую отдельные люди способны играть в критических ситуациях. Реформацию без Лютера, иезуитов без Лойолы или современную науку без Галилея поистине трудно представить. Недостаток исторических трудов, подобных этому, заключается в том, что уникальный личный жизненный путь либо особо важный момент в мышлении той или иной личности могут быть легко перекрыты весом неточных обобщений.
Даже после того, как надлежащим образом рассмотрены все благоприятные обстоятельства и условия, всегда остается элемент непредсказуемости в делах человека. Элемент этот принимает особенно большие размеры в ситуациях, подобных тем, с которыми столкнулись европейцы в XVI — начале XVII вв., когда человеческое величие, — как и порочность, — расцвели буйным цветом на благодатной почве духовной неопределенности. Интерес и изумление, возникающие при виде проявлений таких масштабов человеческих возможностей, опираются на подобающее признание личных и коллективных ограничений, в рамках которых должны жить все люди. Мы все и весь мир XX в. в особенности — творение и наследники гениальных личностей ранней эпохи современной Европы, поскольку именно они определили особые и отличные современные черты европейцев, в частности западных, а теперь — на весьма существенном уровне — и мировой цивилизации.
В. СТРАНЫ, ЛЕЖАЩИЕ ПО ОБЕ СТОРОНЫ ЕВРОПЫ: АМЕРИКА И РОССИЯ В 1500-1650 ГГ.
1. АМЕРИКА
Взаимодействие между европейской цивилизацией и цивилизацией американских индейцев в XVI-XVII вв. было на редкость односторонним. Испанцы нашли немного привлекательного для себя в коренных американских культурах и за исключением таких полезных местных растений, как кукуруза, табак и картофель[934], мало что переняли у покоренных ими народов. Что касается самих индейцев, то военное превосходство завоевателей было чрезвычайно преумножено упадком духа местных вождей, чьи вековые устои и правила оказались совсем непригодны для того, чтобы противостоять испанским идеям, испанским болезням и испанской мощи. Таким образом, высокая политическая и культурная организация империй ацтеков и инков исчезла почти внезапно, когда жрецы и воины, поддерживавшие эти структуры, утратили веру в свои традиционные общественные и культурные системы. Вместо того чтобы упорно держаться за привычные идеи и установки, индейцы оцепенело подчинялись словам миссионеров и приказам чиновников. Они оказались такими покорными, что христианство закрепилось в Мексике и Перу чуть меньше, чем за жизнь одного поколения.
Пионерами испанской Америки стали миссионеры, когда утихла золотая лихорадка конкистадоров. Поскольку иезуиты, доминиканцы и францисканцы охотились не за золотом, а за душами, им было легче проникать в сравнительно первобытные районы, такие как Парагвай или долина реки Ориноко, где они основали крупные миссионерские колонии. Впечатляющий характер европейской техники[935], а также католического ритуала и доктрины, самоотверженность (не лишенная порой своекорыстия) тысяч священников и монахов, поразительная податливость менталитета американских индейцев перед лицом почти полного развала их прежних общественных систем — все это способствовало успеху испанских миссионеров. К концу XVII в. очаги нетронутого язычества в пределах контроля испанцев были немногочисленны и сильно разбросаны по территории. В каждом крупном городе красовались большие церкви впечатляющей архитектуры, а индейцы хранили лишь остатки своих прежних религий, переодетых, иногда вполне сознательно, в христианские одежды[936].
Воцарение испанских порядков и светской культуры шло рука об руку с распространением христианства. Система законности и политических взаимоотношений на уровне, выше сельского, стала быстро строиться по испанскому образцу, а в наиболее доступных индейских деревнях новые экономические шаблоны, вводимые испанцами, быстро вытесняли традиционное натуральное хозяйство. Полупринудительный труд на испанских хозяев в рудниках и на ранчо требовал рабочей силы из деревень, так что к концу XVII в. самостоятельные деревни доколумбового типа оставались лишь в отдельных районах гор, пустыни или джунглей[937].
Правительство Испании и многие миссионеры на местах добросовестно пытались защитить права индейского населения. Испанские предприниматели были менее щепетильны и находили способы обеспечивать себе индейских работников для рудников и плантаций как с официальными разрешениями, так и обходясь без них. Непривычные и порой очень тяжелые условия труда приводили к гибели части индейских работников, однако непрерывные вспышки европейских болезней были гораздо более опустошительны. По иронии судьбы попытка восполнить нехватку рабочей силы за счет негритянских рабов из Африки только усугубила проблему появлением еще и африканских болезней. Результатом стало резкое вымирание населения. По некоторым оценкам, население Центральной Мексики, равнявшееся в 1519 г. 11 млн., сократилось до 2,5 млн. к 1600 г., и вымирание продолжалось, так что в 1650 г. это население составляло около 1,5 млн.[938] Приведенные цифры при всей их относительной точности красноречиво объясняют деморализацию коренного населения и легкость, с которой численно небольшое испанское меньшинство[939] навязало ему свои культурные и экономические порядки.
Ближе к окраинам испанской империи в Новом Свете распад индейского общества был не таким резким и глубоким. Так, в Чили арауканы противостояли испанской военной силе два десятка лет, прежде чем были разбиты; воинственные племена в северной части Мексики нередко беспокоили испанцев в течение всего XVII в. Еще более изолированные общины, например воинственные племена Северной Мексики, избежали глубокого нарушения своих традиционных устоев, даже когда оказались под сенью испанского господства.
Однако на великих равнинах Северной Америки, куда не добралась испанская сила, к быстрым общественным преобразованиям привело распространение коневодства. Племена, жившие на территории пастбищ или поблизости, стали охотиться на буйволов верхом, что позволило им значительно увеличить добычу по сравнению с пешими охотниками. Это было всего лишь начало коренных общественных изменений, так как племена, перебравшиеся в прерии и пересевшие на лошадей, должны были также пересмотреть и приспособить немалую часть общественных обычаев к полувоенному, полукочевому образу жизни[940].
Когда в XVII в. поселения французов, англичан и голландцев стали разрастаться на Атлантическом побережье Северной Америки, индейцы восточных лесистых районов ощутили на себе действие тех же болезней и подавленности, которые столь серьезно сказались на их собратьях в испанской Америке. Французы, как и испанцы, уделяли значительное внимание миссионерской деятельности среди индейцев Канады, в то время как голландцы и англичане предоставили это занятие эксцентричным одиночкам и по большей части относились к индейцам как к врагам или как к легковерным партнерам по торговле. В силу этого французы в целом поддерживали лучшие отношения с индейцами, чем их английские соперники, однако болезни от этого не становились менее опустошительными. Крепкие напитки усугубили разлагающее влияние военного поражения, экономической эксплуатации и болезней. Вследствие всего этого коренное общественное устройство индейцев было поражено гнетущей апатией, которую время от времени нарушали спонтанные и безуспешные восстания как на французской, так и на английской территории поселений.
Смешанные в расовом отношении общества возникли на большей части территории испанской и португальской Америки и состояли из европейцев, индейцев и вкраплений африканцев. Довольно распространенная практика предоставления вольной смягчала тяготы рабства в этих районах, а католическая церковь поощряла браки белых иммигрантов с индейскими женщинами в качестве средства от половой распущенности. Однако в южных английских колониях и на большинстве островов Карибского моря наличие вывезенных из Африки рабов способствовало созданию более резко поляризованного двухрасового общества. Строгие расовые предрассудки и рабское положение почти всех чернокожих эффективно препятствовали смешанным бракам, даже если не было законодательного запрета. Такая дискриминация все же не мешала смешению кровей, но дети от родителей разной расы наследовали положение матери. Мулаты и индейские метисы были, таким образом, исключены из белого сообщества. На испанских (и, с некоторым отличием на португальских) территориях установился более тонкий и менее жесткий принцип расовой дискриминации. Немногие родившиеся в Европе притязали на самое высокое положение в обществе, за ними шли потомки европейских переселенцев, а ниже располагались различные расовые смеси, образующие общественную пирамиду, где многочисленные расовые классификации означали, что ни один барьер не может стать таким же трудным и непреодолимым, как те, которыми темнокожие отделены от белых в английских, голландских и французских колониях[941].
В Аргентине и в северной части английских и французских колоний индейцы были слишком отсталы и слишком малочисленны, чтобы служить серьезным источником рабочей силы, а плантационное сельское хозяйство, основанное на труде черных рабов, было невыгодным. Поэтому в Новой Англии и в колониях на среднем побережье Атлантики тяжелым трудом по расчистке лесов и обработке полей приходилось заниматься самим поселенцам, а в Аргентине тем же приезжим европейцам выпадал более легкий труд на ранчо. Таким образом, в этих районах возникли прочные европейские общества, во многом похожие на родственные общества Старого Света в своих основах и ценностях. Самым очевидным отличием между обществами Старого и Нового Света была слабость или отсутствие класса аристократов в Америке, за исключением рабовладельческих районов. Не менее важным была и более пестрая религиозная картина Нового Света в силу того, что английское правительство разрешило религиозным меньшинствам свободно выезжать в колонии. При этом Франция, как и Испания, ограничивала иммиграцию правоверными католиками и поддерживала строгое религиозное послушание в своих колоссальных владениях.
Французское и испанское правительства удерживали свои колонии в жесткой политической и экономической зависимости от метрополии. В отличие от них власти Англии позволяли колониальному самоуправлению развиваться в широком масштабе отчасти потому, что конституционные трудности и гражданские войны в Англии середины XVII в. отвлекали ее внимание от дел в Америке. В отсутствие тесного надзора и контроля со стороны метрополии на поверхность всплывала тенденция к установлению в обществе равноправия, дремлющая в недрах любого общества, где население невелико, а земли в изобилии, что придавало английским колониальным правительствам четкую демократическую окраску.
В перспективе более свободные, более незарегулированные и более демократичные модели английских колоний должны были создать (и позже создали) большие возможности для развития. В XVI-XVII вв., однако, забота Испании о своих американских владениях давала лучший результат. Суровые условия жизни в Новой Англии не идут ни в какое сравнение с роскошью Лимы или Мехико. Утонченным манерам при дворе вицекоролей в Мексике и Перу, великолепию церквей в стиле барокко в мексиканских провинциях, образовательной и благотворительной деятельности испанских миссий ничего нельзя было противопоставить в лесной глуши Массачусетса. Но за такие достижения нужно было платить. В короткий срок демографический и экономический упадок подорвали величие колониальной жизни Испании, а экономическому подъему последующих веков не удалось выправить ситуацию. Скованной, стесненной и связанной священниками, чиновниками, законниками и землевладельцами, постоянно удерживаемой вожжами из Мадрида латиноамериканской общине пришлось нелегко, когда самозванные покровители испано-индейско-негритянской общины Америки перессорились друг с другом, а подчиненные классы перестали принимать опеку над собой с безропотной покорностью предшественников двух столетий[942].
2. РОССИЯ
Экспедиции и открытия европейцев в XVI-XVII вв. не ограничивались только далекими морями. В те самые десятилетия, когда испанцы исследуют Новый Свет за туманной Атлантикой, итальянцы, немцы, голландцы и англичане начинают подобное предприятие по открытию для Западной Европы России. Хотя русские православные княжества, разумеется, соседствовали с латинским христианским миром с XIII в., а ганзейские купцы обосновались крупными поселениями в Новгороде и в некоторых других русских городах с XIV-XV вв., масштабы таких контактов были ограничены, а случаи проникновения в глубь российской территории были редки. Когда же Москва стала политическим центром обширного государства, русские меха и древесина начали привлекать азартных торговцев с Запада как раз в тот момент, когда минеральные богатства Нового Света ускорили освоение заокеанских территорий испанцами.
Естественно, Россия не была такой же отсталой по сравнению с Западной Европой, как американские индейцы. Коренные российские устои и культура легко пережили захват Москвы поляками в 1610 г., в то время как цивилизации ацтеков и инков были безвозвратно разрушены под натиском испанских конкистадоров. Но несмотря на эту разницу, Россия, как и Америка, с XVI в. тоже стала окраиной Западной Европы. И не только в географическом смысле, но и потому, что решающе важным для нее стал вопрос о том, как выстоять перед натиском европейцев и их цивилизации.
Московские правители поначалу гостеприимно принимали западных купцов и авантюристов, ценя мастерство и технические знания, которые те несли с собой. При этом с самого же начала существовала и загадка русского ума и души, которые с силой отвергали иностранное влияние во имя православия и самодержавия. По мере того как превосходство западных наций над русской цивилизацией становилось все очевиднее, отношение России к ним принимало все более болезненный двойственный характер. Противоречивое отношение часто раздирало душу отдельных людей, так что каждое обращение к Западу выглядело лишь временным, а отказ от западного влияния всякий раз считался окончательным. В XVI в., когда контакты с Западной Европой были все еще слабыми, и до того, как западная угроза православной культуре и обществу стала явной, русские в целом были вполне готовы к тому, чтобы усваивать те чужеземные приемы мастерства и знания, которые казались выше их собственных. Однако в первой половине XVII в., после того как нападение Польши наглядно указало на опасность, идущую с Запада, возникло противодействие и главным стало стремление укрыться за самобытным русским прошлым.
Глубокая ирония судьбы, связанная с военными потребностями, ослабляла все усилия России, направленные на освоение западного мастерства. Русское правительство никогда не могло совершенно спокойно пренебрегать угрозой, исходящей от любого изменения западной военной технологии. К тому же усилия по переносу всего арсенала западных вооружений на русскую почву требовали быстрых преобразований в существующих общественных отношениях и в практической жизни. Это, в свою очередь, побуждало, если не требовало, прибегать в массовом порядке к насильственным мерам как к простейшему способу заставить народ делать то, что верхи считают необходимым. При том, что технический разрыв между русским и западным обществом сужался, массовое применение силы для того, чтобы принудить население выполнять то, что правители находили нужным, в то же время расширяло пропасть между общественным устройством России и западных держав. Таким образом, срочные усилия России по копированию западных технологий сделали невозможным полный перенос достижений западной культуры. Более того, массовое применение правительством мер насильственного принуждения для достижения целей, которые в большинстве своем были непонятны русскому крестьянству, вызвали сильное стихийное сопротивление большинства русского народа, который, будучи вынужденным подчиняться, никогда полностью не мог смириться с тяжелой неволей, в которую его ввергало государство.
Такого рода дилеммы начали возникать в период правления Ивана III (1462-1505 гг.), установившего дипломатические отношения с некоторыми западными государствами и приглашавшего иностранных мастеров и зодчих (в основном из Венеции) для строительства в Москве каменных дворцов и церквей. Иван IV Грозный (1533-1584 гг.) оказал гостеприимство английским купцам, прибывшим через Архангельск, и предоставил им специальные торговые привилегии. Даже в XVII в., когда неприятие Запада достигло наивысшей точки, первый царь из династии Романовых Михаил Федорович (1613-1645 гг.) пригласил голландца для налаживания оружейного дела в Туле, с тем чтобы обеспечить надежную поставку оружия своему войску.
Несмотря на то что превосходство Запада в технике никого не оставляло равнодушным, следует иметь в виду, что мастера и промышленники, которых Россия приглашала или допускала на свою территорию, должны были служить только ее интересам. Эффективность контроля, под которым находились иноземцы, определялась силой двух центральных институтов русского общества — православной церкви и московского самодержавия. При этом перед лицом растущего вызова Запада показывать такую силу было нелегко. Поэтому и русской церкви, и русскому государству нужно было принимать радикальные меры по урегулированию давления Запада, и в ходе этого процесса ему не удалось избежать серьезных внутренних волнений.
Русскую церковь в конце XV — в начале XVI вв. раздирали сильные противоречия. Страстные защитники каждой капли существующих форм русского православного обряда и веры вели жесткие схватки с теми, кто желал коренных преобразований. Реформаторы сначала действовали в одиночку и более или менее тайно, за что противники клеймили их словом «жидовствующие», скорее звучавшим как поношение, нежели отвечавшим смыслу их действий. Не успели предать их идеи анафеме, как вспыхнул новый спор о том, имеют ли право церкви и монастыри владеть землями[943]. По этому вопросу московские законники заняли двусмысленную позицию, поскольку они колебались между соблазном конфисковать обширные владения церкви, как это предлагали радикалы, и торжественным прославлением пышной власти, бывшим главным козырем консервативного лагеря. Спор привел к выражению диаметрально противоположных взглядов на само назначение церкви. Критики православной верхушки хотели, чтобы духовенство подражало Христу и апостолам и жило в смирении и бедности вместе с народом, тогда как их противники желали, чтобы церковью руководили набожные и грамотные священники, которые бы дисциплинировали и воспитывали рядовое духовенство и вывели бы церковь в первые ряды защитников от чужеземной ереси и греха. В конце концов Василий III (1505-1533 гг.) встал на сторону консерваторов и потребовал от войска и чиновников подавления критиков, радикалов и реформаторов.
Иван IV Грозный (1533—1584 гг.) построил этот храм в ознаменование покорения им Казанского и Астраханского ханств. Перед нами предстает старая Московия: церковь и государство, объединенные в самой идее собора, построенного самодержцем в честь военных побед. Черты византийского, персидского, итальянского и русского средневекового зодчества соединились и вылились в странный в своей гармонии и колоритный результат. Этот архитектурный подвиг отразил в кирпиче и камне не менее замечательное политическое достижение, заключающееся в том, что Иван Грозный и его ближайшие предшественники перетянули татарских и европейских мастеров на службу России и использовали их технические знания для укрепления и расширения московского самодержавия.
Но и такая политика натыкалась на подводные камни. Русские богослужебные книги и обряды значительно отличались друг от друга в силу того, что за прошедшие века переводчиками и переписчиками в них было сделано немало ошибок. Казалось бы, что необходимо было привести все к единому виду, однако подлинные нормы нельзя было определить без критического изучения написанного, на что русское духовенство тогда не было способно. Требовалось, следовательно, обратиться к иностранным ученым. Но такая мысль противоречила глубокому убеждению, вынашиваемому со времени падения Константинополя (1453 г.), что только Россия сохранила православную веру в ее цельной чистоте. Таким образом, когда одна церковная партия пригласила из Италии ученого мужа по имени Максим Грек в Россию, дабы привести русские церковные книги в соответствие с греческими оригиналами, разыгралась новая буря, и несчастный ученый окончил свои дни (1556 г.) заточенным в одном из отдаленных монастырей.
Проблема обострилась после 1568 г., когда в Речи Посполитой (Польско-Литовском государстве) активизировались иезуиты, вооруженные научным багажом Контрреформации. Они быстро добились успеха в борьбе с польскими протестантами, а затем обратили свое внимание на многочисленных православных. Степень учености и благочестия православной верхушки Украины (большая часть которой была тогда в составе Польско-Литовского государства) была весьма низкой. Ввиду этого православное духовенство было практически неспособно действенно противостоять иезуитам, опиравшимся на силу королевской власти и дворянства. В результате в 1595 г. большинство православных епископов Украины и Литвы согласились на унию с Римом при условии, что им разрешат сохранить старославянский обряд. Так возникла «униатская» церковь. Это вызвало глубокий страх и враждебность в русском православном духовенстве, видевшем в униатстве компромисс с папством и повторение отступничества (Флорентийская уния 1439 г.), приведшего к падению Константинополя.
Тем не менее доводы и ученость римских католиков опровергать было трудно, особенно если в официальных русских церковных книгах находили очевидные ошибки. Однако у православия было одно сильное средство, которое могло выдержать наступление латинян: большая древность греческого христианства. Нужно было возобновить усилия по реорганизации русских церковных обрядов и по приведению богослужебных книг в соответствие с греческими образцами, и в 1653 г. патриарх Никон[944] официально приступил к реформе. Чтобы опровергнуть нападки иезуитов, Никону нужно было «обобрать египтян», пользуясь методами разбора текстов, в которых большими мастерами слыли римские католики. Хуже всего, по мнению его православных противников, было то, что люди, способные воспользоваться такими методами, все учились в Киеве или где-нибудь еще, в среде, испорченной тесными связями с западными еретиками.
В результате русское православие на долгое время раскололось, поскольку властолюбивый Никон и такие же неподатливые и фанатичные по духу его противники[945] не терпели компромиссов. Даже после того, как Никон поссорился с царем и был лишен своего сана, его политику продолжили церковь и государство. Бегство и ссылки старообрядцев, сопровождавшие официальные гонения на тех, кто не принимал новшества Никона, лишь распространили раскол во всю ширь и глубь России. Старообрядческие секты ушли в подполье, оказывая оттуда упорное сопротивление своим гонителям, в которых они видели посланцев и даже воплощение антихриста. Таким образом, русское православие выдержало наступление Запада только ценой серьезного раскола, вызванного намерением усвоить одним разом науку, которую Запад постигал постепенно в течение четырех-пяти столетий.
Как и церковь, русское государство переживало сильные потрясения и трудности, пытаясь справиться с нападениями из-за рубежа и внутренней анархией. В 1564 г. царь Иван IV[946] развязал террор против наследственной аристократии (боярства) России, отбирая его земли и наделяя поместьями людей, состоявших на воинской и других видах службы у государства. Таким путем царь полагал создать войско и систему управления, способные одолеть его иностранных врагов. Выдающиеся успехи были одержаны им на Востоке. Так, русские войска начали занимать Сибирь и открыли Волгу для русской торговли с завоеванием Казанского и Астраханского ханств (1552 г., 1558 г.). Однако в противостоянии с Польшей и Швецией Россия одерживала лишь редкие победы и в течение царствования Ивана IV уступила некоторые свои территории западным соседям.
После смерти Ивана IV правление его неумелого сына и ряда самозванцев привело к периоду беспорядков, известного в российской истории как Смутное время (1584-1613 гг.). Здесь смешались кровавые заговоры в среде высшего боярства, стремление казаков к грабежам и наживе, слепой гнев угнетенных крестьян[947], и все это увенчивалось путаным, но массовым единением с православным прошлым России в борьбе против захватчиков из католической Польши. Больше всех выиграли от такой реакции народа патриарх Московский Филарет и его сын Михаил Романов, возведенный на российский трон (1613-1645 гг.) и восстановивший самодержавие и служилое дворянство в качестве основ правления российским государством.
В XVI в. русские правители экспериментировали с полунезависимыми органами местного самоуправления и с Земскими соборами, — совещательными органами в составе представителей высшего чиновничества, дворянства, мещан и духовенства, — однако эти органы сошли со сцены при первых Романовых. Их аналоги во Франции — провинциальные собрания и генеральные штаты — в ту же эпоху уступали путь централизованной власти абсолютной и бюрократической монархии. Таким образом, по своему внешнеполитическому развитию Россия вплотную приблизилось к самым передовым странам Западной Европы. Однако вместо сложного равновесия между монархом, дворянством и буржуазией, на которое опирался французский абсолютизм, русское самодержавие оседлало закрепощенное, угнетаемое и в основном недовольное крестьянство и деспотически относилось к мещанам и духовенству. Только созданное самодержавием служилое дворянство могло добиться, чтобы государство прислушивалось к его желаниям; но даже и это сословие, как бы оно ни было необходимо правительству, можно было заставить плясать под дудку волевого правителя. Видно, что, несмотря на внешнее сходство, русское самодержавие и французский абсолютизм на самом деле очень отличались друг от друга.
При первых Романовых Россия стремилась исключить иностранное влияние настолько, насколько это позволяла ее безопасность. Это значит, что хотя в иностранцах и нуждались как в инструкторах по подготовке войска и в оружейных мастерах, что хотя иностранные купцы нужны были для сбыта мехов, приносивших казне существенный доход[948], тем не менее всех иностранцев держали насколько возможно на безопасной дистанции. Им выделяли для проживания специальные слободы в Москве и других городах и относились к ним с общим подозрением как к опасным еретикам. Живое любопытство и скорее капризная благосклонность, с которой Иван Грозный согласился на приезд в Россию первого англичанина, исчезли. При этом протяженная и открытая сухопутная русская граница с Западом не позволяла полностью исключить проникновение назойливых чужеземцев, как это могли, например, сделать японцы. Невзирая на все усилия избежать иностранного влияния, Россия оказалась крепко втянутой в дела расширяющейся, опасно могучей и весьма притягательной западноевропейской цивилизации.
В то же время опирающееся на военную силу русское самодержавие занимало очень выгодное положение на южных и восточных границах страны, поскольку уровень готовности к войне с Западом обеспечил русской военной и политической машине решающее превосходство над всеми соперниками в Сибири, а также позволил Москве оторвать большую часть Украины от разваливающегося Польского государства во второй половине XVII в.[949] Амбиции России и болезненные отношения с Западной Европой получили превосходную компенсацию на других границах и, несомненно, превратили Россию в полузападное государство по отношению к более отсталым народам лесных и степных районов Северной Азии.[950]
Г. ИЗМЕНЕНИЕ МИРОВОГО БАЛАНСА В 1500-1700 ГГ.
1. МУСУЛЬМАНСКИЙ МИР
К концу XV в. обращенные в ислам степные воины, воспользовавшись помощью мусульманских миссионеров, купцов и местных мусульман, захватили сердце православного христианства, проникли глубоко в Индию и принесли мусульманскую веру и культуру во внутренние провинции Китая. Даже в Африке к югу от Сахары и в Юго-Восточной Азии, вдали от стрел кочевников, купцам и миссионерам удалось многих обратить в ислам к началу XVI в. Энергия мусульманской экспансии не угасла, когда немногочисленные европейцы обошли вокруг Африки и установили свое превосходство в Индийском океане. Мусульманские воины и купцы вместе с суфийскими святыми и учеными-богословами продолжали, как и до XVI в. завоевывать новые территории и новых верующих в XVI-XVII вв. И хотя военные победы мусульман после 1700 г. стали более редкими, тихая пропаганда ислама и обращение в него не прекращаются и в наши дни.
Более того, общественная поддержка, на которую опиралась мусульманская экспансия до XVI в., продолжала действовать в почти неизменном виде на протяжении последующих двух столетий. Так, в 1507-1515 гг. узбекские кочевники вторглись в города междуречья Амударьи и Сырдарьи, как это делала не одна племенная конфедерация до них. Остатки бывшей правящей верхушки этого района — тюрки, ассимилировавшиеся в персидской культуре, враждовавшие между собой наследники Тимура, ринулись на юг, в долины Северной Индии, где основали империю Великих Моголов[951]. Почти в то же время, в 1565 г., мусульманские правители в Южной Индии, набрав войско в Иране и Туркестане, объединились для захвата Виджаянагара — последнего сильного индуистского государства. Ислам одержал победу и на Яве, где в 1513-1526 гг. объединение мусульманских прибрежных княжеств свергло индуистское правительство внутренней части острова и начало распространять свою веру в глубь территории. Другие острова и прибрежные территории Юго-Восточной Азии, особенно те, где активно велась торговля, в XIV-XVIII вв. также были вовлечены в орбиту ислама[952].
Практически такие же миссионерские процессы проходили и в Судане — в западной части Африки, где купцы и праведники, поддерживаемые такими мусульманскими государствами, как Тимбукту, Кано, Борну, Марокко, спорадически распространяли ислам даже в периоды войн между собой[953]. В Восточной Африке мусульманские торговые города с начала XVI в., как правило, находились под португальским господством, однако кочевые мусульманские племена проникали глубоко внутрь территории (главным образом на севере региона), несмотря на то что побережье находилось под контролем христиан[954].
Подъем сильного Персидского государства был также отчасти вызван узбекской угрозой. Все происходило в соответствии с очень давними прецедентами с той разницей, что это был последний в истории Западной Азии случай, когда степные народы смогли свергнуть цивилизованные правительства и привести в действие цепную реакцию создания государств в Индии и на Среднем Востоке. Завоевание маньчжурами Китая в следующем веке — та же ситуация для восточных степей.
Даже в христианской Европе, где культурное и военное сопротивление исламу было гораздо сильнее, чем в Африке или в Азии, Османскому государству удавалось теснить христиан вплоть до начала XVIII в. Османские войска в 1526-1543 гг. захватили большую часть Венгрии и создали кольцо зависимых государств вокруг Черного моря. После периода волнений (1579-1623 гг.), когда из-за недостатков османской системы престолонаследия была парализована центральная власть, новый султан (1623-1640 гг.) провел победоносную войну, однако на этот раз против соперничающей мусульманской империи, появившейся в Персии. По завершении еще одного периода слабого правления решительный и воинственный великий визирь Мухаммед Копрюлю развязал еще одну (оказавшуюся последней) кампанию военной экспансии в Европе (1656 г.), выдохшуюся в 1683 г. при осаде Вены[955]. Такой ход истории, казалось, приносил успех мусульманской экспансии, вытеснявшей христианство, хотя оно и возникло раньше ислама. Все правоверные мусульмане могли чувствовать себя уверенно, по крайней мере, до победы Австрии при Зенте в 1697 г., настолько, что тысячелетняя борьба против христианства складывалась, как и в прошлом, в пользу мусульман.
И все же, несмотря на такое впечатляющее продолжение процессов предыдущих столетий, мусульмане потерпели в начале XVI в. три серьезные неудачи, от которых так и не смогли оправиться, а именно: 1) победы государств Пиренейского полуострова в войнах против ислама в Средиземном море, в районе Атлантического и Индийского океанов; 2) укрепление Московского государства, в результате которого ханства западных степей уже не могли больше противостоять русской военной мощи; 3) глубокий раскол между суннитскими и шиитскими мусульманскими сектами, произошедший после побед шаха Исмаила Сефеви.
Последнее обстоятельство, несомненно, воспринималось современниками как наиболее серьезное, а последовавшие изменения в исламе, вызванные или усиленные соперничеством суннитов и шиитов, со всей очевидностью подтверждают этот вывод. Войны с Испанией и Португалией отвлекали значительную часть сил Османов, но к концу XVI в. турки могли поздравить себя с отражением этой угрозы. В то же время мусульмане Индийского океана — не без помощи Османов — избавились от угрозы со стороны португальцев в отношении их политических и торговых завоеваний в Южной Азии. Что же касается Русского государства, то исламскому миру не удалось организовать сколько-нибудь внушительного отпора. Процветание ислама в западных степях было тесно связано с судьбой тюркской конницы, чье традиционное преимущество перед оседлым населением исчезло с началом использования огнестрельного оружия. Тем не менее до 1676 г., когда Россия и Турция стали впервые граничить между собой, остатки прежних степных империй служили буфером между центрами мусульманской и русской силы. Поэтому какое-то время великие мусульманские державы могли безнаказанно пренебрегать новым, но все еще отдаленным соперником на севере.
ИБЕРИЙСКИЙ КРЕСТОВЫЙ ПОХОД И ОТВЕТ МУСУЛЬМАНСКОГО МИРА. Крестовые походы в Испании начались раньше и длились дольше, чем в любой другой части Европы. И даже еще до падения последнего мусульманского государства на полуострове в 1492 г. Испания и Португалия отправились воевать по морю в Африку. Португальцы укрепились у Гибралтара еще в 1415 г. и продолжали удерживать различные участки побережья Западной Африки вплоть до 1578 г. Главной целью всего португальского замысла в отношении Африки было обойти мусульман и связать христианскую Европу с легендарным христианским царством пресвитера Иоанна. И хотя царство пресвитера Иоанна к вящему разочарованию сжалось до размеров полуварварской Эфиопии (куда португальцы добрались по суше уже в 1493 г., а южным морским путем в 1520 г.), военные успехи Португалии в Индийском океане позволили ей перекрыть торговые пути мусульман в южных морях. В этот же период Испания возобновила военные действия против мусульман, завоевав сначала Гранаду (1492 г.), а некоторое время спустя перенеся их в Северную Африку (1509-1511 гг.). Когда Карл V присоединил земли Испании к владениям Габсбургов в Германии и Нидерландах, Испания оказалась косвенно вовлеченной в третий фронт против мусульман — на этот раз на Дунае.
Османская империя ответила решительными действиями на угрозу Габсбургов. На суше Сулейман Кануни (Законодатель) (1520-1566 гг.) отодвинул границы империи до Карпат. На Средиземном море долгая и безрезультатная борьба завершилась в 1578 г., когда заключенный между Испанией и Турцией мир, мыслившийся простой передышкой, стал продолжительным modus vivendi в силу истощения финансовых возможностей Испании и ведения ею действий на других фронтах. Несмотря на победу христиан при Лепанто (1571 г.), Турция могла справедливо гордиться окончательным успехом, поскольку она удержала, по меньшей мере под своим номинальным контролем, Тунис и Алжир, а также сохранила превосходство в Восточном Средиземноморье, отвоеванное ею у Венеции в XV в.
Исламу не удалось достичь подобных решающих успехов в Индийском океане. Хотя турецкие флотоводцы преодолели серьезные географические препятствия[956], чтобы снарядить три крупные экспедиции против Португалии (1536 г., 1554-1556 гг., 1586-1589 гг.), они не смогли ликвидировать превосходство португальцев в южных морях[957]. Тем не менее ко второй половине XVI в. инициативные действия местных мусульманских мореходов способствовали восстановлению торговли мусульманских купцов почти в прежних размерах в Южной Азии. Избегая портов, находившихся под контролем португальцев, и беря на борт достаточно вооружения, чтобы отбить случайные нападения, мусульманские суда легко проскальзывали мимо португальских патрульных кораблей. С точки зрения мусульман усилия португальцев по поддержанию своего превосходства на море сузились в тот период до размеров терпимых пиратских наскоков. И действительно, мусульмане настолько успешно ускользали из-под контроля португальцев, что еще до конца столетия те открыли свои порты мусульманским судам, считая портовую пошлину более выгодной, чем добычу от пиратства и войны[958].
Господство иберийских держав в Средиземном море и в Индийском океане постепенно переходило к голландцам, французам и англичанам. Их успехи объяснялись в значительной мере официальным положительным к ним отношением мусульманских правителей, видевших в них солидный противовес Испании и Португалии. Так, например, в 1536 г. Франция получила торговые преимущества как участница франко-османского военного союза против Габсбургов, заключенного в том же году. Английская «Левантийская компания» добилась подобных льгот в 1580 г. В 1597 г. в Восточном Средиземноморье (под французским флагом до 1612 г.) появились голландцы, быстро составившие торговую конкуренцию и французам, и англичанам[959]. Подобным образом голландские и английские купцы добрались до Индии, пользуясь защитой договоров, заключенных с Моголами и другими мусульманскими правителями. Более того, принимая во внимание первоначальную зависимость от доброй воли мусульман, протестантские державы намеренно воздерживались от миссионерской деятельности, бывшей основной особенностью экспансии с Иберийского полуострова[960].
Таким образом, деятельность французских, голландских и английских купцов на мусульманских землях, несмотря на то что она велась при покровительстве местных правителей, подготовила почву для будущего европейского владычества. Особенно ярко это проявилось в Индии и в Ост-Индии (Индонезии), где еще в XVII в. торговая активность англичан и голландцев повлекла существенные перемены в экономике азиатских стран. Крупные голландские и английские торговые компании упорно насаждали в Европе спрос на восточные товары, такие как индиго, хлопковые ткани и селитра из Индии, шелк, чай и фарфор из Китая, арабский кофе и персидские ковры, а растущая популярность этих товаров в Европе не замедлила оказать серьезное влияние на производственную систему Азии.
Голландские и английские купцы не довольствовались торговлей между Европой и азиатскими странами, а активно и настойчиво стремились развивать торговлю и промышленность в самих «Индиях». Ставилась цель сделать выгодной внутреннюю торговлю в Азии, так как европейские компании крайне нуждались в получении прибыли в Азии, с тем чтобы ограничить отток золота и серебра из Европы, вызывавший год от года возрастающую тревогу правительств европейских стран. Вывоз звонкой монеты из Европы нельзя было сдержать (если не прекратить ввоз новых восточных товаров), пока в Азии не появится вкус к европейским товарам. Однако до второй половины XVII в. европейские товары были, как правило, непригодны для азиатских рынков и часто выглядели грубыми и неотделанными по сравнению с местной продукцией. Даже после того, как европейские мастера научились имитировать некоторые виды азиатского шелка и изобрели более совершенные методы производства, азиатский рынок для европейских товаров оставался очень узким, а значит, давление на торговые компании с целью принудить их добывать деньги в самой Азии оставалось весьма сильным.
Последствия для экономики азиатских стран в некоторых случаях были поразительны. Голландцы, например, широко вводили рациональные методы ведения сельского хозяйства на Яве и близлежащих островах, наладив выращивание яванскими крестьянами чайных кустов, сахарного тростника и пряностей. В свою очередь, англичане мало-помалу устанавливали широкий управленческий контроль над текстильщиками Западной Индии. Выдавая небольшие суммы ткачам в качестве аванса, английские агенты могли указывать типы товаров, которые им требовались, а размер предоставляемых средств непосредственно регулировал количество одежды, поступающей на рынок. Произведенные таким образом товары предлагали затем на продажу европейские посредники не только в Европе, но и в прибрежных странах Африки и на южном побережье Азии, а также в Японии и Китае, короче говоря, там, где открывались выгодные рынки. В таких экономических условиях стали быстро развиваться отсталые ранее районы, например Филиппины и восточное побережье Бенгальского залива. Европейские торговцы, объединенные в мощные, хорошо оснащенные компании, повсеместно захватывали решающий контроль над крупной торговлей, тогда как местные предприятия постепенно оттеснялись в мелкую локальную торговлю[961].
Экономическое проникновение Европы в Османскую империю шло гораздо медленнее. Хотя следует отметить, что к концу XVII в. французские, английские и голландские корабли осуществляли основную массу дальних торговых перевозок из турецких портов. Модель обмена турецкого сырья на европейские готовые изделия обрекала Восток на экономическую пассивность. Неблагоприятный социальный статус купцов в Османской империи, находившихся в зависимости от военных и чиновничьих кругов, которые, в основном относились к их интересам безразлично, а то и враждебно, препятствовал и в конце концов подорвал широкомасштабное торговое соперничество подданных султана с европейскими купцами. Доходы посредников от продажи товаров из Азии резко сократились в результате завоевания европейцами океанов, и после такой потери традиционного экономического положения Среднего Востока местные ремесленные и торговые предприятия оказались не в состоянии удерживать за собой ведущее место в мировой торговле. Тем не менее до самого начала XVIII в. европейские купцы редко могли продвигаться дальше османских портов, поскольку внутренняя торговля оставалась в руках местных торговцев, а после 1592 г. торговля на Черном море стала вотчиной Османов[962].
В начале XVIII в. никто не смог бы предугадать отдаленные последствия европейской торговой мощи. Крестовые походы иберийских государств получили отпор в Средиземное море и угасли в Индийском океане, а политические намерения Голландии, Франции и Англии, связанные с торговым проникновением в исламские земли, были еще не очевидны. Мусульмане, следовательно, имели достаточные основания надеяться, что вековые устои послужат им и в будущем, как служили в прошлом. По всем признакам наступление Европы на ислам провалилось, как провалились когда-то средневековые крестовые походы. Казалось, не было повода для тревоги, причин для реформ и оснований для сомнений в существенном преимуществе пути мусульман.
ВЗЛЕТ РОССИИ И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ ДЛЯ ИСЛАМА. Когда в 1480 г. Иван III Московский добился политической независимости от Золотой Орды, татары были настолько ослаблены междоусобицами, что оказались неспособны противопоставить ему нечто большее, чем безрезультатную демонстрацию военной силы. В итоге к 1517 г. Московия и Польско-Литовское государство разобрали между собой все русские княжества, находившиеся ранее под властью татар, и обе эти державы начали быстро распространять свое влияние на южные степные районы.
В XVI в. независимые казацкие общины в южных степях сформировали непокорные республиканские объединения, оказавшиеся на короткое время способными образовать силовые центры, соперничающие с Варшавой и Москвой[963]. Однако в XVII в. продвижение России, Польши и Турции в степь все сильнее подрывало независимость казаков. Казацкая старшина считала выгодным заключать союзы то с тем, то с другим соседним правительством, получая взамен плату за военную службу и гарантии от Польши и России (но не от Турции) признания их помещиками и господами над чернью. После сложных маневров между Россией, Польшей и Турцией казацкие общины в итоге в 1681 г. высказались за объединение с Россией, в результате чего так называемые реестровые казаки, т.е. мужчины, внесенные в специальные воинские реестры, образовали боеспособные вспомогательные силы русского войска. Преданные собственными вождями, остальные рядовые казаки были низведены до состояния крепостных. Таким образом, не признающая никакой власти вольница первых казацких общин ушла в легенды и в тайное сопротивление, чтобы затем вспыхивать в виде стихийных крестьянских восстаний в XVII-XVIIII вв. (Можно оставить на совести автора многочисленные неточности данного абзаца, достаточно серьезные, чтобы вызвать протест, но тем не менее не отвлекающие от основной логики повествования. — Прим. пер.)
Задолго до укрепления своей власти в Украине Россия завоевала Казанское (1552 г.) и Астраханское (1556 г.) ханства, открыв все Поволжье для русских поселений и торговли. Вслед за этим первые купцы и авантюристы перевалили через Уральские горы и начали устанавливать власть России в верховьях Оби (1579-1587 гг.). Братоубийственные раздоры в мусульманском ханстве Сибири сделали победу России относительно легкой. Перед ней открывались обширные пространства тайги и тундры, населенные преимущественно первобытными и невоинственными народами, а также горностаем и другим пушным зверем. Русским агентам нетрудно было принудить коренное население добывать меха и отдавать их в качестве дани. Освоив способы передвижения на санях по замерзшим рекам и перетаскивания грузов волоком от одной реки к другой, русские исследователи и авантюристы уже не встречали непреодолимых препятствий на всем пути до Охотска на берегу Тихого океана, куда они вышли в 1638 г.[964]
Успехи России в западных степях и в сибирской тайге, а также продвижение ламаизма в центральных[965] и восточных степях способствовали значительному оттеснению северной границы ислама в XVI-XVII вв. Великие мусульманские державы не предпринимали серьезных усилий, чтобы повлиять на ход событий[966]. Персия — этот естественный страж ворот, ведущих в центральные степи, вела тяжелую борьбу с Османской империей и не имела лишних сил. Бухарская узбекская империя, принявшая строго ортодоксальный и ограниченный вариант суннизма, активно подавляла миссионерский дух суфизма, принесший исламу в предыдущие столетия его главные успехи в обращении степных народов. Сами степи были бедны и бесперспективны, тем более после того, как караванные пути в Азии утратили в основном былое значение, уступив свою роль новым морским и речным путям, протянувшимся далеко на юг и север Центральной Азии. У представителей мусульманской цивилизации, таким образом, оставалось мало возможностей для проникновения в степные просторы. Образовавшийся культурный и религиозный вакуум соответственно заполнялся тибетским ламаизмом.
Итак, ислам потерпел свои первые серьезные поражения в степях Восточной Европы и Центральной Азии, тогда как в районах, подвергавшихся прямому наступлению Запада, мусульманские империи по-прежнему победоносно расширяли свои границы.
КОНФЛИКТ МЕЖДУ СУННИТАМИ И ШИИТАМИ И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ ДЛЯ ИСЛАМА. Расходящиеся во взглядах секты, которые мусульманское учение в какой-то мере произвольно выделило в сообществе правоверных, разделились по вопросу о законности правопреемства пророка на две основные группировки: шиитов, считавших, что наследство должно переходить только по линии зятя Мухаммеда — Али, и суннитов, признававших законность власти Абу Бекра, Омара, Османа и их наследников в халифате. С появлением многочисленных суфийских орденов, братств и других религиозных объединений основной спор о правоверности осложнился еще больше. Четкие границы спора стали расплываться с увеличением разнородных религиозных групп, бравших набожность у шиитов, но остававшихся суннитами в вопросах признания законности трех первых халифов. Смешение усугублялось еще и тем, что, хотя в большей части мусульманского мира шииты оставались в меньшинстве, имитация ими суннитской ортодоксальности с посвящением в истинное положение дел только надежных сторонников позволила шиитским общинам распространиться по всем мусульманским землям. В таких условиях долгое время между сектами ислама удерживалось непростое равновесие, нарушавшееся на местном уровне, когда какой-нибудь особо правоверный законник брался бороться за чистоту принципов или же появлялся некий фанатик, предвещавший проклятие всем, кто не придерживался его богословских принципов.
Политическая нестабильность на мусульманских землях после X в., частые случаи непрочного захвата власти турецкими военачальниками, делившими ее во многих частях исламских земель, способствовали сохранению этого религиозного равновесия, поскольку немногие правители хотели или отваживались вызвать бунт, слишком энергично добиваясь религиозной покорности. Османское государство не было исключением, так как, хотя султаны и пришли к поддержке суннитской ортодоксальности, сделав суннизм в XV в. государственной религией, они не разрывали отношений с разнородными общинами дервишей, чей религиозный порыв так сильно помог расширению Османской империи на первых этапах.
Религиозное и политическое равновесие ислама было резко нарушено в 1499 г., когда фанатическая шиитская секта, чьи руководители уже несколько веков жили по соседству с южной оконечностью Каспийского моря, начала одерживать одну за другой головокружительные победы. Начав всего лишь с горстки горячих последователей, предводитель секты 13-летний Исмаил Сефеви быстро создал фанатичное и мощное войско, в течение года захватил Тебриз и был объявлен шахом (1500 г.). Затем последовали новые победы, и в 1506 г. все иранское плато было объединено под флагом нового завоевателя. В 1508 г. Исмаил установил свою власть над Багдадом и над большей частью Ирака, а в 1510 г. нанес жестокое поражение среднеазиатским узбекам, укрепив тем самым свою восточную границу.
Секрет этих успехов лежал в религиозном фанатизме воинов Исмаила, который после нескольких поколений подпольного проповедования шиизма увенчался столь поразительными победами. Следуя силе своих шиитских убеждений, Исмаил подвергал преследованиям всех мусульман-суннитов, попадавших под его власть, и оказывал мощную поддержку распространению шиизма как внутри своего нового государства, так и за его пределами. Более того, победы Исмаила подталкивали многих приверженцев шиизма открыто выступать в различных частях мусульманского мира, в частности в Восточной Анатолии, где брошенный ими вызов не мог остаться без внимания со стороны османского султана. Так, в 1514 г. в Анатолии вспыхнул массовый бунт шиитов против Османов, и султану пришлось собрать в кулак всю силу своего войска, чтобы подавить его. Подавив еретиков у себя дома, османские силы двинулись на восток, против самого источника заразы. При Чалдыране, недалеко от Тебриза, османская артиллерия взяла верх над фанатизмом Сефевидов (1514 г.), но волнения среди янычар вынудили султана отступить, так и не уничтожив власть Исмаила[967].
На протяжении XVI в. империя Сефевидов оставалась силой, нарушавшей спокойствие в мусульманском мире, защищая и распространяя шиитское учение у себя дома и в других странах. Такая политика приводила, естественно, к состоянию вражды с Османской империей, в котором мир наступал лишь на короткие периоды. Тем не менее к XVII в., когда империя Сефевидов достигла своего апогея при шахе Аббасе Великом (1587-1629 гг.), фанатизм шиитского движения стал угасать, по крайней мере в придворных кругах, и в 1639 г. был заключен долгий мир с Османами[968].
Резкое противостояние между шиитами и суннитами, больше века разделявшее самое сердце ислама, отразилось на мусульманском мире и превратилось в неизбежный политический вопрос для каждого мусульманского правителя. Прежний непростой симбиоз мусульманских сект повсюду грозил превратиться в тяжелые междоусобицы по мере того, как религиозные убеждения становились критерием политической лояльности. Самые крайние проявления шиизма ограничивались в основном владениями Сефевидов, в то время как на османских землях жесткими и эффективными контрмерами султану удалось подавить шиитскую ересь до того, как она смогла приобрести политическое влияние. Но за пределами Османской империи, на окраинах мусульманского мира местные правители находились в нелегком положении и постоянно колебались между лагерями суннитов и шиитов.
После того как в 1514 г. не удалось искоренить первоисточник нарушения всего установившегося порядка, следующим шагом османского султана стало завоевание находившихся под властью мамелюков Египта и Сирии. Селим I Грозный одержал победу за одну кампанию 1516-1517 гг. благодаря все тому же превосходству в артиллерии, которым он воспользовался против шаха Исмаила. Эта победа предотвратила зарождавшийся союз между шахом Исмаилом и мамелюками. Она также позволила Османам взять под свой контроль стратегически важные в религиозном отношении священные города Мекку и Медину, долгое время находившиеся в зависимости от мамелюков.
Кроме того, Селим распространил свое влияние на побережье Северной Африки: отчасти для отражения испанской угрозы мусульманской Северной Африке, а отчасти для предотвращения экспансии еще одного очага шиитской власти — марокканской династии шерифов Саади. К 1511 г. шерифы создали мощное государство на основе племен и городского населения мусульманского Дальнего Запада, действуя с помощью религиозной пропаганды, подобной той, которая в это же время одерживала столь яркие успехи в Персии и Ираке[969]. В том же году османские морские силы стали вести активные действия вблизи Алжирского побережья, вызвав тем самым длительные морские войны с Испанией, шедшие почти весь XVI в.
Безрезультатность морского противостояния с Испанией не отвратила Турцию от ее цели: опередить Испанию и Марокко в Алжире[970]. Общая вражда с иберийскими христианами помогла избежать прямого столкновения между Османским и Марокканским государствами. Когда натиск иберийских держав был отражен (после 1578 г.), Марокко обратило свои взгляды на юг — на негритянское королевство Тимбукту (завоевано в 1591 г.), тогда как силы Османов были по-прежнему полностью заняты на других фронтах[971].
Революция Сефевидов вызвала более сложные политические изменения на мусульманском Востоке. Новая узбекская держава довольно естественно встала на защиту суннитского правоверия против соседних еретиков Сефевидов. Тем временем в Индии Моголы балансировали, как на проволоке, между суннитами и шиитами вплоть до эпохи Аурангзеба (1659-1707 гг.). В критические моменты своего неспокойного правления и Бабур (ум. 1525), основатель государства Моголов, и его сын Хумаюн публично исповедывали шиизм, чтобы заручиться более необходимой помощью Сефевидов. Когда же нужда отпадала, каждый из них демонстрировал свою политическую независимость, переходя к вере суннитов. Но и такая политика не была полностью удовлетворительной, поскольку османские султаны выдвигали претензии на главенство над всей суннитской общиной в противовес поддержке, оказываемой шиитам Сефевидами[972].
В результате династия, ведшая свою родословную от Чингисхана и Тимура и глядевшая на Османов и на Сефевидов просто как на выскочек, не могла чувствовать себя хорошо ни в стане суннитов, ни в стане шиитов. И как только император Акбар (1556-1605 гг.) укрепил власть Моголов, установив твердое и эффективное правление над всей Северной Индией, он заявил претензии на независимую религиозную власть[973]. Сын Акбара Джа-хангир мало интересовался вопросами религии и, следовательно, поддерживал значительно лучшие отношения с мусульманскими богословами, чем его отец. Следует отметить при этом, что, внешне соблюдая требования суннизма, правительство не становилось на сторону ни суннитских, ни шиитских улемов, пока император Аурангзеб силой оружия не поддержал суннитов. Его войско разбило шиитских правителей Южной Индии, расширив тем самым империю Моголов до наибольших ее размеров. Со временем, однако, религиозное рвение Аурангзеба ослабило империю, так как его нетерпимость к индуистскому идолопоклонству привела к массовым народным выступлениям в Центральной Индии, а мусульманское сообщество было настолько сильно разделено борьбой суннитов и шиитов, что не могло уже вести согласованные действия против наступавшего индуизма[974].
Более серьезно шиизм затронул Азербайджан, Персию и Ирак, так как именно в этих странах Исмаил и его последователи предприняли значительные усилия для перестройки общества согласно своим религиозным принципам. Трудности не заставили себя ждать, когда Сефевиды принялись устанавливать новый режим, поскольку, как и многие другие революционеры до и после них, они быстро обнаружили, что простое сектантское рвение само по себе было недостаточной основой для правления. Тогда Исмаил призвал шиитских богословов и ученых правоведов со всех концов мусульманского мира, где они нашли себе прибежище, и предписал им (как двумя столетиями раньше при почти аналогичных обстоятельствах османские султаны использовали суннитских правоведов) составить правила, по которым должны жить его последователи и подданные. Религиозных противников, включая суфийские братства, ордена дервишей и, разумеется, все суннитские общины, жестоко истребляли — столь же беспощадно, как примерно в это же время уничтожали монастыри в протестантской Европе.
Приведенные здесь миниатюры выполнены при дворе могольского императора Джахангира (1605—1627 гг.). На миниатюре слева Джахангир обнимает шаха Сефеви, а у их ног лежат лев и овечка. Художник отразил политическое и духовное примирение суннитов и шиитов, прекращение индийско-иранского соперничества. На миниатюре справа император изображен на своем троне. Он принимает книгу (Коран?) из рук мусульманского священника в присутствии двух европейцев и индуса. Молитвенная поза темноволосого европейца с бородой указывает, что он, возможно, прибыл испросить разрешение на торговлю (или какую-то другую привилегию) у могущественного мусульманского правителя Индии.
Неудивительно, что императорское окружение и шиитские богословы быстрее пришли к согласию о том, что следует уничтожить, чем о том, что следует создать. Шахи неохотно расставались с малейшими из своих прерогатив даже в пользу духовенства, а борцы за чистоту шиизма не склонны были прощать остающиеся отклонения даже тем, кто больше других симпатизировал шиизму. Тем не менее ссоры с шахским окружением только усиливали энергию, с которой шиитские распространители идеи двенадцати имамов внушали населению принципы своей веры[975]. Пользуясь репутацией людей, обладающих чудодейственной силой, которым открыта воля бога, шиитские богословы оказывали большое влияние на широкие народные массы, пока их мнение не стало превращаться в средство контроля за действиями самого шаха[976].
Система светского правления и военная организация развивались не столь быстро, пока при шахе Аббасе Великом племенная основа войска Исмаила[977] и его правительства не была заменена и уравновешена созданием регулярной армии, набиравшейся преимущественно из грузин и армян, обращенных в ислам, по образцу янычарского корпуса Османов[978].
Жесткие реформы, проводимые Сефевидами, были беспримерны как для Османской империи, так и для государства Моголов. Сунниты давно смирились с религиозным многообразием, и в народе больше не возникали вспышки суннитского фанатизма, которые могли бы приводить к религиозным революциям, подобно той, которая преобразила Персию в XVI в. Разнородные ордена дервишей были слишком тесно сплетены с основами Османского государства, чтобы их можно было спокойно уничтожить[979], а после восстания и резни 1514 г. выжившие на османских землях шииты прибегали к обычному для них средству спасения, соблюдая внешне суннитские обычаи. Когда опасность открытых выступлений была таким образом устранена, суннитская община с ее терпимым характером не допускала и мысли о жестокой контрреформации, подобной той, которая как раз начиналась в католической Европе. Османские султаны ограничивались административными мерами предосторожности. Так, Сулейман Кануни (1520-1566 гг.) усовершенствовал и расширил иерархическую структуру улемов империи, предоставил средства суннитским учебным заведениям, и его администрация, как правило, стояла на стороне более четко определившегося суннизма. Благодаря таким взвешенным законодательным мерам религиозные и политические институты Османской империи достигли вида, в котором они сохранялись практически без изменений на протяжении более двух столетий[980]. Похожей формы достигли институты Моголов при императоре Акбаре (1556-1605 гг.). Акбар построил свой двор и центральную администрацию по образцу персидских, но позволил в селах и городах преобладать местным обычаям. Он дал разрешение некоторым индуистским кланам и местным феодалам — раджпутам — отправлять правосудие на местах. Однако высшие сферы правления оставались за мусульманами. Пестрота религий в империи представляла собой деликатную проблему. В XVII в. суфийские мистики и различные объединения индуистов и мусульман приобрели влияние над беднейшими слоями населения, видевшими в таких вероучениях выход из тяжелого положения, в которое их ставила индуистская доктрина. Огромная пропасть, разделявшая беднейших мусульман и тонкий слой чиновников и военных, окружавших императоров, позволяет понять провал усилий Аурангзеба, направленных на удержание индийского ислама в рамках официального суннизма[981].
Оба здания украшают город Исфахан — столицу Сефе-видов. Мечеть (фото вверху) сооружена в 1621 г., во времена правления шаха Аббаса Великого. Медресе (фото слева), построенная в 1710 г., —доказательство востребованности персидского искусства вплоть до сравнительно недавних пор. Внешнее обрамление обоих зданий представляет собой важную часть всего ансамбля, ведь Исфахан выглядит как город-сад, служащий для царской услады. Бассейны и обширные площади для игр и других массовых церемоний свидетельствуют о мастерстве зодчих и о самодержавной власти шаха, сумевшего на деле дать жизнь новому городу.
Религиозные и политические трансформации исламского мира, последовавшие за восстанием шиитов, привели и к определенным резким изменениям в мусульманской культуре. Так, в литературе иссякли источники персидской поэзии, поскольку нетерпимый фанатизм не мог совмещаться с тонкой чувственностью и религиозной двусмысленностью классической персидской поэзии. Знание произведений великих персидских поэтов и подражание их стилю было главным элементом в образовании людей из высшего общества в Османской империи и в государстве Моголов, однако, когда дело доходило до собственных сочинений, угодливые рифмоплеты подменяли подлинную тонкость образцов словесной ловкостью и цветистыми клише.
Упадок персидской литературы в какой-то мере компенсировал развитие литературы на турецком языке (в обеих его формах — османской и среднеазиатской) и на языке урду — разновидности хинди с заимствованиями из персидского, использовавшейся при дворе Моголов. Как носители поэзии эти новейшие литературные языки испытывали сильнейшее влияние персидских образцов, однако некоторые произведения турецкой прозы, например замечательные мемуары Бабура, производили эффект дуновения свежего воздуха в паутине традиционного многословия[982].
Расцвет великих императорских мусульманских дворов в Турции, Персии и Индии означал более устойчивое и щедрое покровительство для зодчих и всевозможных мастеров — художников, каллиграфов, ковроделов. И хотя многие произведения этого последнего периода исламского художественного величия утрачены, осталось достаточно их образцов, оставляющих неизгладимое впечатление великолепия и вкуса, необычайного мастерства и изумительного колорита. Известно, что живопись считалась сомнительной с религиозной точки зрения и мусульмане относили ее к низшим искусствам, однако в XVI-XVII вв. придворные художники в Персии и в Индии пытались выйти за рамки своей традиционной роли по украшению рукописей и росписи ванных комнат, создавая портреты, картины на исторические и даже религиозные (!) сюжеты. Такое стремление, очевидно, поддерживалось примерами Европы и Китая, но, как бы то ни было, китайские пейзажные мотивы и европейская линейная перспектива не были чужды мусульманским придворным живописцам и находили среди них подражателей. При этом художники, прибегавшие к таким заимствованиям, не отказывались от собственной стилистической самобытности, в которой яркая цветовая гамма и щедрое обилие мелких деталей в целом приводили к великолепному, чарующему глаз результату.
В XVI-XVII вв. архитектура оставалась великим искусством ислама, и когда правители новых империй возжелали увековечить свою набожность и величие в камне, по всему мусульманскому миру прокатилась волна строительной активности. Творения персидских и индийских зодчих отличались порой необычайной утонченностью и красотой как в общем плане, так и в деталях. Индийский мавзолей Тадж-Махал, построенный императором Шах-Джаханом в 1632-1653 гг., и царская мечеть в Исфахане, возведенная для шаха Аббаса Великого двумя десятилетиями раньше, представляют собой всемирно известные образцы искусства и вкуса зодчих и мастеров, которых эти правители у себя собирали. Здания в Персии и в Индии часто сооружали среди строго распланированных садов, разбитых вокруг прудов и бассейнов и украшенных кипарисами и цветниками. Такие сады служили островками прохлады, цвета и тонкого вкуса на изнывающей от зноя и пыли местности и выступали такой же неотъемлемой частью всего произведения искусства, как и само здание. Архитектура в Османской империи была традиционно более монументальной и строгой, выдержанной в византийском стиле. Этот стиль предполагает подчеркнуто замкнутое внутреннее пространство — будь то мечеть или дворец, тогда как персидский и особенно индийский стиль характеризуется созданием декоративных и смысловых эффектов на основе места расположения и окрестного пейзажа. Таким образом, сравнительно суровые климатические условия Константинополя отвечали строгости суннитского учения, которому приличествовала монументальная и массивная архитектура в османских владениях, резко отличавшаяся от более роскошных, почти женственно утонченных зданий в Персии и в империи Моголов[983].
Тот, кто знакомится с мусульманским искусством XVI-XVII вв., отмечает разнообразие дворцовой культуры, отражаемой каждым стилем, а глядя на смешение персидских, турецких, арабских, индуистских, китайских и европейских элементов, а также на удачное объединение различных стилей искусства из такого разнообразия, трудно поверить, что мусульманская культура и цивилизация с начала XVI в. находились в состоянии упадка. Мусульманская литература, художественное крыло которой пробавлялось игрой слов, а философское под крепкой уздой богословов и законников предназначалось лишь для ядовитых выпадов между суннитами и шиитами, выглядит, конечно же, менее привлекательно на вкус западного читателя, однако и здесь расцвет новых диалектов как литературных носителей может, очевидно, восприниматься как признак непрекращающейся способности к росту.
Изящные линии и четкий орнамент этих двух образчиков мусульманского искусства XVI в. свидетельствуют о поразительном мастерстве, опирающемся на вековые традиции. Такому уровню в XVI—XVII вв. Европа еще не могла противопоставить ничего подобного.
Не вызывает сомнений тот факт, что по всем стандартам за исключением только одного, имеющего отношение к делу, а именно стандарта, установленного современным развитием европейской цивилизации, — ислам находился в состоянии процветания, а с учетом того, что острота религиозных конфликтов в XVII в. притупилась, мусульмане вполне справедливо могли считать, что они успешно прошли через все невзгоды, угрожавшие в начале XVI в. их сообществу как изнутри, так и извне. Результатом была чрезмерная самоуспокоенность по отношению к миру неверных — европейцев и пр., тогда как непоколебимый внутренний консерватизм стоял твердой преградой на пути всяким новшествам.
Обращенный по своей сути в прошлое характер исламского права и обрядовой системы, несомненно, предрасполагал мусульманский мир к такой негибкой позиции. При этом жестокие столкновения между суннитами и шиитами в XVI в. еще сильнее привязывали мусульман к старым догматам об истине и вели к отказу от тех элементов в исламском интеллектуальном наследии, которые могли позволить им в меньшей степени отставать от невиданных революционных преобразований в культуре и экономике Европы[984]. Дух, подобный духу итальянского Возрождения, широко присутствовал при дворе Мехмеда Фатиха[985] и Акбара, однако Селим I Грозный и Сулейман Кануни принимали меры для искоренения опасных мыслей в Османской империи, тогда как Аурангзеб пытался делать то же самое в Индии. Сулейман здесь настолько преуспел, что в Османской империи (да и в других мусульманских государствах) иссякли пытливый дух и стремление к новшествам, которые в XVII в. в Европе дали жизнь современной литературе и науке. Именно в этом гораздо больше, чем в утрате прибылей от посредничества в торговле пряностями, лежит главная причина неудач ислама в современную эпоху.
Такому результату в значительной мере способствовала социальная структура исламского мира. Новые идеи наталкивались на невосприимчивую почву в государствах, опиравшихся на небольшой класс чиновников и военных, стоявший гораздо выше обремененного податями крестьянства. Рабская покорность горожан в отношении чиновников и землевладельцев была постоянно характерна для общества Среднего Востока начиная со II тыс. до н. э., а Османская империя и империя Моголов самим размахом своей имперской структуры лишь закрепили такую модель общественных отношений. Только в империи Сефевидов, где распространение шиитского учения привнесло некоторый вес народного фактора в политический баланс и где остатки тюркского племенного строя служили противовесом царской бюрократии, политикам удалось создать несколько более широкую социальную базу.
В XVI в. раскол между суннитами и шиитами не отразился на основных социальных характеристиках в мире ислама. Тем не менее, побуждая султанов к более твердому принятию суннитского учения, он мог бы способствовать еще большему расширению разрыва между сельским и городским населением. Как бы то ни было, в XVII-XVIII вв. ремесленники и торговцы в Османской империи оставались открыты для различных форм религиозного иноверия, а ордена дервишей, оторванные от поддерживаемых государством образовательных заведений и от высшего мусульманского учения, все больше пропитывались духом суеверий и колдовства[986].
К такому результату привело углубление пропасти между суннитской верхушкой и простыми горожанами и мещанами, а также подавление шиитского восстания. Таким образом, в этом отношении, как и в плане политических и культурных последствий, раскол на суннитов и шиитов оказался центральным событием истории ислама в XVII-XVIII вв. По сравнению с ним противостояние с Европой носило незначительный характер.
2. УГНЕТЕННЫЕ РЕЛИГИОЗНЫЕ СООБЩЕСТВА В МУСУЛЬМАНСКОМ МИРЕ
ИНДУИСТСКАЯ ИНДИЯ И БУДДИЙСКАЯ ЮГО-ВОСТОЧНАЯ АЗИЯ. Несмотря на политический закат индуизма в XVI в., подавляющее большинство индуистов оставались верны своей древней религии и образу жизни. Завоевание страны Моголами лишь слегка затронуло простых крестьян и городских жителей, которые относились к мусульманам в своей среде как к еще одной касте. Главное звено связи правительства с населением -сборщики налогов — управлялось по большей части индуистами, поскольку только они разбирались во всех лабиринтах традиционных земельных систем и податных списков. Более того, во многих районах индуистская аристократия сохранила за собой свои владения, и, как мы видели, император Акбар даже допускал раджпутов в свои официальные высшие круги в армии и чиновничестве. Таким образом, политическое господство мусульман в Индии существенно не влияло на преемственность жизни индуистов со всей ее незапамятной древностью.
И все же переход политической власти к чужой религиозной общности способствовал обеднению высокой индуистской культуры. Так, например, строительство индуистских храмов велось за счет казны и соответственно остановилось, когда править стали мусульмане. Только на крайнем юге, где политический контроль мусульман никогда не был более чем номинальным, продолжалась некоторая архитектурная деятельность. Кроме того, высшие индуистские классы стремились приобрести внешний лоск персидской культуры своих мусульманских сюзеренов, даже если они и оставались при этом верны своей собственной религии. Наиболее ярким продуктом такого смешения культур была живопись раджпутов, так как применение персидской художественной техники при изображении индуистских божеств и героев вскоре привело к возникновению искусства, отличавшегося по стилю от своего прототипа и наделенного собственным очарованием.
Как уже указывалось, религиозный синкретизм между индуистскими и мусульманскими традициями значительно предшествовал завоеваниям Моголов. Так, сикхи, крупнейшая из сект, которые стремились примирить обе веры высшим откровением, предприняли в XVII в. интересную попытку преобразований. Их канон священных писаний был официально закрыт в 1604 г. Сразу же после этого сикхская знать вступила в конфликт с властями Моголов, а община взялась за оружие в такой мере, что когда в XVIII в. империя распалась, сикхи оказались самым сильным преемником Моголов в Пенджабе. За этот успех пришлось дорого заплатить, поскольку преобразование сикхской общины в военное государство на деле означало отказ от стремления ранних сикхских учителей ко всеобщему спасению душ. Многообразие индуистской религиозной традиции и выработанные официальные заповеди ислама не могли быть сведены к тонкой нити повиновения сикхским гуру, независимо от того, насколько впечатляюще оправдывалось их учение успехами в сражениях.
Гораздо более значительными для индуистской общины были народные верования и литературное творчество, которые не поддавались ученым определениям, но оказывали сильнейшее эмоциональное воздействие на своих последователей. До XVI в. обширное разнообразие местных индуистских правил существовало для большинства населения в виде простых обычаев, немногие из которых оформлялись в письменных источниках или какими-то определениями. Древнее учение брахманов, хотя и не было отброшено, мало что значило для неграмотных людей, которым санскрит был недоступен, и брахманские претензии на общественные привилегии, основанные на санскритской традиции, не всегда с легкостью воспринимались низшими кастами. Однако в XVI в. индуизм пережил процесс жизненно важного реформирования. Святые мужи и поэты не только переместили направленность народных верований, но смогли также дать литературное выражение диалектам Северной Индии и стали пользоваться такими языками для резко усилившихся религиозных проповедей. Тем самым индуизм получил мощную эмоциональную поддержку, обеспечившую ему постоянную приверженность подавляющего большинства индийцев с тех пор и поныне.
Выдающуюся роль в этом процессе сыграли три личности: святой «возрожденец» Чайтанья (ум. 1534) и индуистские поэты Тулсидас (ум. 1627) и Сурдас (ум. 1563). Творения поэтов и деятельность секты, сформировавшейся вокруг харизматической личности Чайтаньи, привели в итоге к проявлениям высоко эмоционального почитания одного, отдельно взятого божественного воплощения, хотя его выбор из множества инкарнаций, воспеваемых в традиционной индуистской мифологии, у разных адептов отличался.
Чайтанья был незаурядным человеком даже с точки зрения традиции индийских аскетов. По мере становления его личности под влиянием необычайных впечатлений от силы и славы Кришны он отошел от жизни брахмана, для которой был рожден, и стал бродячим проповедником. Легкость, с которой он входил в экстаз и достигал абсолютного отрешения чувств, выражавшегося в сильных конвульсиях и в бесконечном вознесении похвал божеству, давали его недругам основания считать его больным, однако собиравшиеся вокруг него толпы людей видели в нем человека, действительно воплощавшего в себе божество, которому он поклонялся. Бог во плоти не был обычным явлением даже для Индии, и религиозное возбуждение, охватившее последователей Чайтаньи, стирало кастовые и прочие общественные различия и внушало им острое чувство близости к божеству[987].
Поэт Тулсидас, со своей стороны, ревностно служил другому воплощению божества — Раме, и неустанно описывал его подвиги и славные деяния. И хотя он черпал материал из «Рамаяны», его поэмы были гораздо большим явлением, чем простым переводом с санскрита на хинди. Он обрабатывал и развивал отбираемые эпизоды, постоянно заботясь о подчеркивании божественного начала в прославляемом им боге-человеке. Поэмы Тулсидаса завоевали широкую популярность и играли огромную роль в духовном и религиозном воспитании последующих поколений индуистов.
Весьма схожим по характеру было творчество Сурдаса, в котором мифы о детстве Кришны, в частности истории о его юношеской любви к пастушке, были преобразованы в аллегорию любви божества к людям. Позднее Сурдас был приглашен ко двору Акбара, а его религиозные взгляды и чувства очень напоминали сплетение божественной и плотской любви, долгое время наполнявшее персидскую поэзию и мистицизм суфизма. Возможно, отчасти в силу такого чужеземного налета его влияние на религиозную восприимчивость более поздних поколений было не так ярко выражено, как влияние Тулсидаса.
Согласно индуистской традиции, и Рама, и Кришна были аватарами бога Вишну, а последователи Чайтаньи считали его еще одним воплощением этого же бога. Таким образом, сообщества, выросшие под влиянием Чайтаньи и двух великих индуистских поэтов, были почти совместимы в плане учения, так как каждое из них могло утверждать, что фактически оно поклонялось одной и той же божественной реальности, хотя и в разных проявлениях. При этом каждое сообщество, сосредоточиваясь почти исключительно на выбранной им форме божества, практически создавало отдельную секту с собственными обрядами и книгами, отодвигая на задний план другие стороны разнообразного индуистского наследия. Так, часть своих последователей потерял Шива, а тантрические заклинания и ритуалы растворялись в тепле поклонения очень человечному и в то же время высоко божественному существу, называемому Рамой, Кришной или Чайтаньи.
Ни в одной из этих сект учение и обряды брахманов не играли какой-либо роли. Тем не менее древняя санскритская традиция сохранялась и пользовалась большим уважением у всех, кроме последователей Чайтаньи, и брахманов по-прежнему приглашали на семейные торжества при рождении детей, свадьбах, похоронах и в других особых случаях. Учитывая, что сокровища санскритского учения были закрыты для подавляющего большинства населения, индуизм как практическая религиозная система стал опираться на новую литературу, созданную на диалектах, и вошел в семейные церемонии, народные процессии и другие красочные проявления религиозности[988].
Эти процессы привели к популярности индуистской веры в противовес прелестям и суровости ислама. Тепло и колорит религии, построенной на боге-человеке, с которым в моменты религиозного душевного подъема может отождествить себя бедный, ничтожный человек точно так же, как и богатый, не нуждались в поддержке формального богословия. Живой личный опыт миллионов, подпитывавшийся и, конечно же, вырабатывавшийся публичными внехрамовыми обрядами, сам утверждал себя. Ни строгость традиционного знания брахманов, ни рутина священнодействий больше не могли удерживать индуизм в своих рамках. Религиозность народа была также спасена от незамысловатых и низменных проявлений тантризма. Человек, хоть раз лично и непосредственно видевший живого бога индуизма, какие бы одежды на том ни были, становился невосприимчивым к мусульманской, христианской и любой другой религиозной пропаганде. Таким образом, индуизм избежал упадка и разрушения, настигших индийский буддизм всего пятью веками раньше.
Однако описанные преобразования не смогли укрепить индуизм за морями, и ислам вытеснил культ Шивы из Юго-Восточной Азии, за исключением лишь далекого острова Бали. Буддизм, напротив, выжил на Цейлоне (Шри-Ланке), в Бирме и в Сиаме (современный Таиланд). С древних времен на Цейлоне находилась особо почитаемая буддийская святыня, а центральная роль храма в Канди для буддизма всей Юго-Восточной Азии способствовала сохранению этой веры на Цейлоне. Еще важнее было то, что буддизм стал оплотом сингальской культурной самобытности, служившей противовесом вторгшимся на остров с Индийского субконтинента тамилам с их индуистской верой. Подобные силы способствовали сохранению буддизма в Бирме и Сиаме, поскольку народы этих стран держались за свою религию уже в силу того, что она оберегала их от мусульманских общин, окруживших их со всех сторон. Приход европейских торговцев и миссионеров привнес новый беспокоящий фактор в жизнь Бирмы и особенно Сиама. Однако после периода имперской экспансии и соперничества в XVI в. обе страны замкнулись в своих границах, ограничили контакты с иностранцами и стали стремиться с помощью политики изоляции свести до минимума давление, которое мусульмане и европейцы начали на них оказывать[989].
ХРИСТИАНЕ В МУСУЛЬМАНСКИХ СТРАНАХ. В XVI в. на основных исламских территориях оставались лишь мелкие вкрапления сирийских и коптских христиан. Они жили крестьянским трудом в отдаленных горных районах либо занимались каким-либо ремеслом в городах и играли очень незначительную роль в османском обществе. Более обширные христианские общины сохранились в Грузии, Армении и на Балканском полуострове. Грузия удерживала политическую автономию и управлялась царями из местных династий, опасно балансировавшими между османским и персидским сюзеренитетом. До конца XVII в. румынские провинции Молдавия и Валахия часто лишь номинально находились под османским контролем. Однако анатолийские армяне, а также греки и славяне на Балканах жили в условиях прямого османского правления. Это не означало тем не менее полной утраты самостоятельности, поскольку священники греческой, сербской и армянской церквей выполняли немало обязанностей, которые в Западной Европе возлагались на правительства. Христианское духовенство разрешало споры между собратьями по религии, когда сельских обычаев оказывалось недостаточно. Священники выступали также посредниками между христианской общиной и османскими властями. Еще одним важным звеном между османскими чиновниками и подчиненным им христианским населением были откупщики, многие из которых — христиане.
В XVII в. стала быстро возрастать роль товарного сельского хозяйства. Важнейшими культурами в земледелии были хлопок, табак, пшеница и кукуруза. Традиционные способы крестьянского хозяйства, особенно в плодородных долинах восточной половины Балкан, насильственно меняли сельскохозяйственные предприниматели, заинтересованные в максимальном увеличении доходов от земли. Как правило, товарное производство сельскохозяйственных продуктов способствовало увеличению доли помещиков в общем объеме собираемого урожая в ущерб интересам крестьян[990].
Еще одной жизненно важной переменой для христианского крестьянства стало прекращение после 1638 г. практиковавшегося османскими властями угона в рабство христианских юношей, которых обучали для службы при дворе и в армии. Это означало конец своеобразной дани, часто вызывавшей возмущение крестьянских семей. Однако для османского общества в целом такое решение вылилось в гибельную потерю социальной мобильности. В результате разрыв между христианами и мусульманами, землевладельцами и крестьянами, деревней и городом в XVII в. и в последующем серьезно расширялся. Поскольку все государственные чиновники первые 12-20 лет своей жизни жили в христианских деревнях и обычно сохраняли определенные сдержанное чувство симпатии к своей прежней нации и вере[991], политика управления не могла отражать только интересы мусульманских землевладельцев и городских группировок общества. Когда же, напротив, в войска и в государственный аппарат стали набирать детей мусульман, причем отцы многих из них уже находились в числе военной и государственной верхушки, такая политика прекратилась. Крестьяне-христиане стали объектом узаконенного и беззаконного угнетения. Энергичные крестьянские юноши, которые в прежние времена могли рассчитывать на высокое положение в государстве, вынуждены были заниматься разбоем, и скрытая, сдерживаемая в нормальных условиях вражда между крестьянином-христианином и помещиком-мусульманином, не проявлявшаяся в ранний период существования Османской империи, начала разделять и ослаблять общество в целом. Возможно, эти явления в большей степени, чем другие одиночные факторы, подорвали и разрушили государственность Османов, но их последствия в XVII в. только начинали сказываться.
В XVI-XVII вв. культура христиан в Османской империи достигла нижней отметки. Церковные иерархи и немногочисленные городские торговцы, банкиры и откупщики, составлявшие верхушку христианского населения, как правило, были довольны привилегиями, предоставленными им османским строем. Часто они даже не уступали турецким феодалам и чиновникам в угнетении своих собратьев христиан. Отголоски религиозных споров, так сильно будораживших христианство на Западе в период Реформации, едва-едва доносились до христиан православных. Однако давнее народное предубеждение против латинских еретиков усиливало духовное и интеллектуальное безразличие продажных интриганов, стоявших во главе православной церкви в эпоху, когда должности открыто покупались у султана или его великого визиря. Таким образом, усилия патриарха Кирилла Лукариса, направленные на более эффективную борьбу с католицизмом путем реформирования православия на кальвинистский манер, были успешно подавлены его противниками, убедившими султана казнить его по надуманному обвинению (1638 г.). После этого иерархи греческой церкви сосредоточились на расположении к себе османских властей, с презрением отвергая все западное как ересь.
В то время как городские культурные традиции балканских христиан пребывали в состоянии такого застоя, живая крестьянская культура расцветала в горах дикого Запада полуострова, где в героических балладах описывалось поражение сербского рыцарства на Косовом Поле (1389 г.) и подвиги благородных лесных разбойников. Однако балканские христиане практически ничего не создали на более высоком уровне в литературе, искусстве или в науках. Лишь в нескольких монастырях сохранялись некоторые жалкие остатки былого византийского, сербского и болгарского великолепия в виде заброшенных библиотек и приходящих в упадок церквей[992].
ЕВРЕИ В МУСУЛЬМАНСКИХ СТРАНАХ. XVI в. можно назвать золотым веком для евреев Османской империи. Многие из них нашли здесь убежище от преследований со стороны Испании и Португалии. Принося с собой не только капитал, но и торговые связи и дух предприимчивости, они очень быстро достигли значительного положения в экономической жизни Османской империи. Так, например, некто Иосиф Нази завоевал доверие султана и играл важную роль в финансовых и дипломатических делах османского правительства в течение более чем двух десятилетий (1553-1574 гг.)[993].
В XVII в. наметился, однако, сильный спад, поскольку закат торгового процветания Османской империи сказался на евреях более заметно, чем на других общинах. Экономические трудности, в свою очередь, стали основой для необычайного взлета Шаббатая Цви, объявившего себя в 1666 г. долгожданным Мессией, что привело в состояние неистового возбуждения евреев по всей Османской империи и за ее пределами. Результатом стала дискредитация всех евреев в глазах султана, переставшего доверять их политической лояльности. Это позволило выдвинуться на стратегические посты в османском обществе, ранее занятые преимущественно евреями, грекам и армянам. Так, например, христиане стали банкирами османского строя, предоставляя турецким пашам средства, необходимые для покупки должностей, и широко вознаграждая себя получением сложных процентов, всевозможных официальных привилегий и мест откупщиков. Греки стали также основными переводчиками и посредниками для турок в их делах с собственными христианскими подданными и с западными европейцами. Таким образом, во второй половине XVII в. основная масса еврейской общины состояла из подавленных торговцев, бедствующих ремесленников и отвергнутых толмачей. От привилегированного и прочного положения предшественников осталось совсем мало[994].
3. ДАЛЬНИЙ ВОСТОК
КИТАЙ. С точки зрения Пекина, «варвары южных морей» из Европы, которые с 1513 г. время от времени появлялись в портах Южного Китая и к 1557 г. основали постоянную базу в Макао, были наименьшим из зол, нарушавших покой династии Мин. Центральное правительство постепенно теряло контроль над страной, пока на смену ему не пришло в течение каких-то шести десятилетий (1621-1683 гг.) правление варваров-завоевателей, нахлынувших из маньчжурских лесов и степей на северо-востоке. Такие перемены вряд ли потрясли Китай до основания, поскольку маньчжурские завоеватели XVII в. были гораздо более окитаены перед захватом Китая, чем большинство их предшественников среди варваров. Соответственно жизнь и государственные органы в Китае оказались затронуты меньше, чем при прошлых вторжениях варваров.
Несмотря на не изменившийся в целом характер жизни Китая, новый режим на морях, возвещенный прибытием первых португальских купцов в Кантон в 1513 г., имел важные последствия для китайского общества. К концу XVII в. новые морские связи впрыснули в жизнь Китая элементы брожения, начавшие разъедать из глубины традиционную структуру. Однако эти явления сказались не сразу. Напротив, в 1700 г. Китай был по-прежнему велик и благополучен, а его древние устои, искусства и обычаи пребывали в хорошем действующем состоянии.
Переход от династии Мин к маньчжурскому правлению вполне соответствовал историческим примерам, поскольку обычные проблемы долго находящихся у власти китайских династий постепенно подорвали и династию Мин. Тяжелую и несправедливую податную систему дополняли страхи и амбиции лишившихся расположения двора чиновников, способных поднимать бунты в провинции, а военная верхушка империи, по-прежнему многочисленная и временами грозная, утратила свою сплоченность, когда ее руководители погрязли в трясине дворцовых интриг[995].
Естественно, внутренней слабостью воспользовались варвары. К давним врагам китайцев — монгольским и маньчжурским племенам на северо-востоке — прибавились японские и европейские морские пираты, при этом китайские бунтовщики часто помогали и тем, и другим. В конце XVI в. слабость Китая стала соблазном для Японии, незадолго перед тем объединившейся при военном диктаторе Хидэеси и решившей развить локальные успехи пиратов массовым вторжением на материк. После нескольких лет победных, но не получивших логического завершения военных действий в Корее смерть Хидэеси (1598 г.) вынудила японцев отступить.
Ничто подобное не мешало продвижению маньчжуров. Образовав после 1615 г. прочную конфедерацию, они начали захватывать китайские поселения в Южной Маньчжурии (1621 г.) и в 1644 г. коварством захватили Пекин: маньчжурские войска вошли в столицу как союзники «верного» императору династии Мин генерала, но отказались признавать верховенство Мин и провозгласили новую династию — Цин. Последние сторонники династии Мин продолжали бороться вплоть до 1683 г., а после того, как были повержены или принуждены сдаться, в Китай вернулись мир и порядок и была создана основа для нового периода процветания, надежности и стабильности.
Маньчжуры восстановили китайскую администрацию во всех гражданских сферах, но военное дело держали в своих руках. Лучшие регулярные части стояли по всей империи в стратегически важных пунктах. Если солдатскую службу, кроме маньчжуров, несли и монголы, и некоторые китайские подразделения, то в высшем командовании были только маньчжуры. Прилагались сознательные усилия, чтобы традиции, обмундирование и приемы маньчжурских воинов отличались от китайских, так что в течение нескольких поколений варварская сила и воинская дисциплина новых хозяев Китая позволяли им держать Тибет и Монголию в страхе, если и не всегда в полной покорности.
Все эти события полностью соответствовали предыдущей истории страны. Каждая новая китайская династия стремилась контролировать западные и северные пограничные земли, и все варварские завоеватели рано или поздно признавали преимущества восстановления китайской администрации в центральных районах страны. В этом можно было видеть и симптомы ослабления степных народов, когда в своей борьбе с организованной военной системой цивилизованных государств маньчжурам пришлось столкнуться с новым соперником за влияние на степных кочевников — Россией. Передовые казацкие отряды простерли щупальца Российского государства на сибирскую тайгу еще в начале XVI в., а в дальнейшем не без успеха стремились распространить свое влияние на южные степные районы Центральной и Восточной Азии. Но центры российской власти находились очень далеко, а русские войска были целиком заняты на Западе, поэтому после нескольких стычек между обеими империями они договорились (Нерчинский договор 1689 г.) о разграничении зон влияния на Дальнем Востоке в целях урегулирования караванной торговли между Сибирью и Пекином. По этому договору, Внешняя Монголия и центральные степные районы оставались ничейными. Китайские силы впоследствии продвинулись глубже в Центральную Азию, и Кяхтинским договором (1727 г.) Россия была вынуждена признать юрисдикцию Пекина над последними крупными оплотами политической власти кочевников[996]. Никогда ранее китайским династиям не удавалось столь успешно укрепить свои границы с кочевниками.
Однако точного соблюдения традиционных способов вскоре уже оказалось недостаточно для защиты китайских берегов. Японские пираты и европейская морская мощь намного превосходили все, с чем прежним китайским правительствам приходилось когда-либо сталкиваться, а морская империя, созданная вблизи южного побережья Китая пиратским главарем Коксингой[997], оказалась такой угрозой, которой традиционная военная машина не могла легко противостоять[998]. Основным принципом китайской дипломатии был все же принцип «разделяй и властвуй», и, вежливо договариваясь с назойливыми европейскими морскими купцами, и династия Мин, и маньчжуры обеспечивали нужный противовес местным пиратским силам[999].
Еще важнее для ослабления идущей с моря опасности оказалась политика японского правительства, становившаяся все более враждебной по отношению к пиратству, из-за которого уже больше ста лет слова «японец» и «пират» означали в китайских морях одно и то же. Венцом этой политики стал указ 1638 г., официально запрещавший японцам покидать их острова и строить морские суда. Тем самым был перекрыт главный источник пополнения пиратов людьми и их снабжения. После этого Китай получил возможность заняться приспособлением своих вооружений к таким нападениям, отражать которые они были неспособны в силу вековой сосредоточенности на защиту сухопутных границ от конницы кочевых народов.
Вот так, в значительной мере благодаря стечению обстоятельств (поскольку меры Японии против морского разбоя были вызваны внутренней политической ситуацией) и отчасти дипломатической хитростью, китайскому правительству удалось существенно уменьшить угрозу с моря. После 1683 г., когда внук Коксинги сдал Тайвань маньчжурам и тем самым прекратил существование последнего публичного оплота сторонников династии Мин, спорадические нападения пиратских джонок и европейских купцов-пиратов стали рассматриваться всего лишь как дела местного масштаба на южном побережье Китая. Вплоть до 1759 г. основные военные усилия Китая сосредоточивались на его западных границах, где традиционная задача по подчинению и управлению кочевыми общинами выполнялась традиционными же методами, но с более чем обычным успехом.
В отличие от монголов Чингисхана, маньчжуры абсолютно не запятнали себя контактами с какими-либо другими цивилизациями, кроме китайской. Вследствие этого, захватывая постепенно Китай, они с минимальными трудностями усваивали всю широту китайской культуры. При этом под непотревоженной поверхностью китайского государственного устройства стали проявляться медленные и практически не замечаемые изменения, вызванные к жизни европейской торговлей и открытиями. В начале XVIII в. эти нововведения достаточно легко встраивались в здание китайской цивилизации и не ослабляли, а скорее укрепляли империю. Те европейские новшества, которые с трудом вписывались в китайские традиции, просто отвергались как недостойные внимания.
Крупнейшим преобразованием, которое можно приписать завоеванию европейцами океанов, стал ввоз в Китай американских продовольственных культур. В течение XVI-XVII вв. завезенный в страну батат, отличающийся неприхотливостью к почвам и высокой урожайностью при интенсивном земледелии, позволил обрабатывать склоны холмов и другие неплодородные и непригодные для риса земли[1000]. Социальный эффект этого нововведения вместе с внедрением других, менее ценных новых культур (кукуруза, арахис, табак, «ирландский» картофель и др.) оказался аналогичным результату распространения скороспелого риса в XI-XIII вв. Появилась возможность обрабатывать новые обширные площади, особенно в Южном Китае. Это, в свою очередь, способствовало повышению веса помещиков в китайском обществе в целом, что можно расценивать как вопрос критической важности в эпоху, когда ремесленничество и торговля также заметно находились на подъеме.
Второй важной особенностью, проявившейся во второй половине XVII в., стал рост населения. Ему, несомненно, способствовали новые американские сельскохозяйственные продукты и умиротворение Китая в результате побед маньчжуров, а также, вероятно, повышение иммунитета к эпидемическим болезням. К началу XVII в. население Китая составляло около 150 млн. человек, т.е. в два с половиной раза больше, чем в начале царствования династии Мин (1368 г.). И хотя длительные политические волнения и войны XVII в. привели к сокращению населения, основные потери были восполнены к 1700 г., когда общее население Китая снова достигло примерно 150 млн.[1001]
Китайская торговля и ремесленничество в XVI-XVII вв. также расширялись. Китайский экспорт нашел для себя новые рынки в Европе и Америке (через Филиппины), а по некоторым видам товаров, например фарфоровым изделиям, было организовано своего рода массовое производство для заморских рынков. Наплыв мексиканского серебра восполнил давнюю нехватку в Китае металла для чеканки монет. Описанные процессы обогатили новых китайских торговцев и, очевидно, способствовали росту числа ремесленников, хотя и не привели к заметным изменениям в социальном статусе тех или иных групп. Пока сельское хозяйство развивалось на равных с городом, ничто не могло разрушить старый порядок подчинения торговцев и ремесленников классу помещиков и чиновников, а вся китайская традиция, политика правительства и даже самые высокие ценности, взлелеянные самими горожанами, были направлены на сохранение такой общественной иерархии.
Культурные процессы в Китае в точности отражали прочную устойчивость китайского общества в целом. Новшества, когда они мирно вписывались в существующие шаблоны мысли и чувств, воспринимались активно, независимо от того, расходились ли они с городских улиц, как это случилось с плутовской прозой, обосновавшейся в китайской литературной культуре в XVII в., или их приносили европейские варвары, как, например, очень интересные новые сведения по математике, астрономии и географии. Отдельные китайские художники экспериментировали также с европейской линейной перспективой и светотенью, а придворным очень нравились часы с боем и другие механические игрушки, розданные в качестве подарков иезуитами-миссионерами в Пекине.
Отметим, что сам по себе интерес к заграничным вещам ничего не означал. Иностранные взгляды и техника оставались не больше, чем забавными курьезами, ничуть не способными нарушить то самодовольство, с которым образованные китайцы взирали на свое культурное достояние. В конце концов, главной задачей было сохранять это высокое наследие добросовестным почитанием предков как в искусстве, так и в науках. Официальной доктриной государства оставалось неоконфуцианство, и хотя писатели серьезно расходились, толкуя учение Конфуция, все они были согласны, что основные усилия должны направляться на более тесное соответствие «классике Хань» путем очищения от буддийского и даосского наслоений. Такая робкая архаичность[1002] едва ли вела к отрыву от неоконфуцианских идеалов; она лишь отчасти ограничивала смелость ранних интерпретаций классики, сосредоточивая внимание на тщательном анализе слов и их значений[1003].
Итак, к 1700 г. торговое, военное и миссионерское давление Европы на традиционный китайский уклад успешно сдерживалось восстановленным государственным устройством Срединного царства. Интеллектуальные вызовы, приносимые новым дыханием мира, в основном пролетали мимо. Китайские политические проблемы успешно решались традиционными методами, а экономические перемены лишь укрепляли и упрочняли китайское общество.
ЯПОНИЯ. Несмотря на сохранение призрачной императорской власти, Япония в 1500 г. была разделена на многочисленные феодальные владения и то там, то тут шла гражданская война. Общины воинствующих монахов оспаривали власть самурайских родов, а под руководством буддийских сект даже простые крестьяне время от времени брались за оружие. Морской разбой, организованный владетелями прибрежных княжеств и шайками городских авантюристов, дополнял беспорядки на суше. Пиратские банды совершали опустошительные набеги в глубь территории Китая, поднимаясь даже по Янцзы до Нанкина, который был осажден ими в 1559 г., а японские корабли выходили временами в Индийский океан. В течение XVI в. все более крупные объединения самурайских родов увеличивали масштабы военных действий, а более высокое мастерство и организованность этих профессиональных воинов вскоре привели к тому, что буддийские монахи и их крестьянские ополченцы были изгнаны с полей сражений. Укрепление военной системы[1004] не прекратилось с победой самураев, поскольку к 1590 г. все военные кланы были вынуждены признать верховенство самозванного диктатора Хидэеси (ум. 1598). После временного перерыва, когда Хидэеси тщетно, но упрямо пытался с помощью пиратов полностью захватить Китай, его преемники, сегуны рода Токугава, ликвидировали единственный оставшийся оплот независимой военной силы, запретив выходить в море и строить корабли (1626-1628 гг.).
Благодаря этим мерам в Японию вернулись мир и порядок. За ними последовала вспышка экономического процветания, позволившего по иронии судьбы купечеству вернуть многое из утраченного во время войны. Лишенные в наступившей мирной эпохе своих занятий самураи бросились в расточительство и безнадежно завязли в долгах. Финансисты и купцы, со своей стороны, использовали богатство для поддержки городской культуры средних классов, отличавшейся силой и чувственностью и вольно или невольно противостоявшей суровому кодексу самураев. Таким образом, города взяли на себя ту роль, которую ранее в истории японской культуры играл императорской двор, и предложили альтернативу жизненному укладу, почитавшемуся, хотя и не всегда соблюдавшемуся, военной земельной аристократией.
Такие стремительные и резкие перемены в японском обществе вызывали сильные водовороты и противные течения, и действия правителей, сменявших друг друга в высших сферах власти, должны были учитывать развитие событий. Хидэеси, начавший свою карьеру подручным конюха и ставший в конце концом деспотичным диктатором, чьи приказы не обсуждались нигде и никем в Японии, в течение всей своей жизни проводил безудержную агрессивную политику. Основатель сегуната Токугава — Иэясу — был человеком совершенно другого склада, и его политика была куда менее грандиозной, чем политика его друга и предшественника. Его целью и целью его преемников было укрепление внутренней мощи против всевозможных врагов, а не распространение величия Японии за ее рубежами. Хидэеси пытался слить самурайские традиции с такими же кровожадными традициями морских пиратов. Иэясу предпочитал использовать свою власть над самураями, получившими из его рук право на сбор податей с крестьян, против морских пиратов и всех самовольных военных авантюристов. Таким образом, экспансионистская самоуверенность эпохи Хидэеси была сведена до забот сторонников линии внутреннего развития о сохранении их привилегированного положения перед лицом возможных соперников. Для осуществления таких преобразований потребовалось время. Только к 1639-1638 гг. осторожная политика Токугава пришла к своему логическому завершению, когда третий сегун закрыл Японию для внешнего мира и запретил японским морякам выходить из внутренних вод и строить морские корабли[1005].
Проведению такой политики изоляции способствовала деятельность христианских миссионеров. Португальские авантюристы впервые достигли Японии в 1542-м или 1543 г., а миссионерская деятельность началась с прибытием св. Франциска Ксавье в 1549 г. Успех миссионерской пропаганды объяснялся праведностью и властным характером Ксавье, мужеством, ученостью и упорством его собратьев иезуитов, а также привлекательностью христианских обрядов и учения. При этом в других районах цивилизованной Азии подобные миссии производили небольшое впечатление. Следовательно, необычный успех христианской миссии в Японии, как и последующий ее провал, надлежит приписать местным особенностям.
Успешным начинаниям первых иезуитов, прибывших в Японию, благоприятствовал политический хаос и наличие массы суверенов по всей Японии. Если какой-либо феодал отвергал попытки миссионеров, то его сосед автоматически настраивался в их пользу, тем более, когда усматривал в этом возможность получить более совершенное оружие или другие преимущества от торговли с португальцами. В отличие от Китая, в Японии сразу же оценили техническое превосходство европейского оружейного искусства, и восхищение мушкетами и пушками вскоре перешло и на другие аспекты португальской цивилизации. Так, мода на европейскую одежду сопровождалась и широким распространением моды на крещение, так что в течение нескольких десятилетий иезуиты в Японии могли поздравлять себя с казавшимся им неминуемым обращением в христианство целого народа.
Подъем действенной центральной власти в Японии поначалу не казался опасным для христианских миссий. Начавший этот процесс Нобунага (ум. 1582) и продолживший его Хидэеси, завершивший объединение страны, были оба дружественно настроены к миссионерам, разделяя с ними ярую неприязнь к буддийским монахам, представлявшим собой огромное препятствие и для политики военных диктаторов, и для планов иезуитов. Впрочем, следует отметить, что Хидэеси принадлежал к религиозным скептикам и не доверял христианам как реальным или потенциальным агентам иностранных государств. Так, в 1587 г. он издал указ об изгнании иностранных миссионеров из Японии, но затем остерегся от введения его в силу, очевидно, потому, что не желал прекращения португальской торговли[1006].
В отличие от Хидэеси, Иэясу был практикующим буддистом, но, как и его предшественник, питал недоверие к политическим пристрастиям христианских миссионеров. К тому же появление с 1609 г. в японских водах голландцев стало дополнительным источником оружия и других западных товаров, и примирение с португальцами казалось уже необязательным. В результате начались спорадические преследования христианских общин. Большинство японских феодалов, принявших крещение, отреклись от христианской веры, а некоторые лишились своих владений. Однако представители отдельных низших слоев общества оставались непоколебимыми христианами даже перед лицом растущих преследований. Такое упорство вызвало сильные опасения третьего сегуна Токугава, усматривавшего в религиозном рвении японских христиан открытый вызов его власти. В 1637 г. вспыхнуло восстание на острове Кюсю, подтвердившее опасения сегуна и предопределившее полный разгром христианства в Японии. Больше года потребовалось войскам сегуна, чтобы захватить последний оплот христиан. Борьба сопровождалась массовыми убийствами и травлей христиан по всей Японии. Иностранных миссионеров пытали и казнили вместе с обращенными в их веру японцами, а отношения с португальцами были полностью разорваны. С этого времени торговля с другими странами была сведена к минимуму и находилась под жестким контролем, чтобы предотвратить повторение нарушения европейцами вообще и римскими католиками в частности политического порядка, созданного в Японии династией Токугава.
Высокоразвитая японская культура XVI-XVII вв. претерпела такие же резкие изменения, как и те, что сотрясали общественную арену. Крупные военачальники, объединившие Японию, в общественном плане были выскочками, мало ценившими тонкую и неброскую чувственность китаизированной традиции придворного искусства. Хидэеси был великим строителем, и возводившиеся по его приказу строения отличались огромными размерами и яркостью украшений. Однако при сегунах Токугава вновь утвердилась прежняя эстетическая сдержанность. Моральный кодекс воина — бусидо -получил письменное закрепление в официальном эдикте 1615 г., и постепенно этические каноны придали деяниям, приличествующим самураям, некоторую дополнительную элегантность. Ритуалы, наподобие чайной церемонии, в центре которых лежали использование и восхищение древней и прекрасной посудой для угощения чаем, или стилизованный театр «Но» задавали тон этой поновому оформившейся самурайской эстетике.
А кричащая вульгарность эпохи Хидэеси сохранилась в развивающихся городских центрах, где профессиональные артисты — гейши, кукольники, мимы театра «Кабуки», акробаты и другие угождали прихотям богатых горожан. Поэзия, проза, драматургия и живопись принимали новые формы, отражая роскошь и распущенные нравы растущих городов. Традиционные моральные нормы редко открыто отвергались, хотя искусство и литература отличались духом непочтительности, веселья, а порой явной сексуальности, плохо сочетавшихся со сдержанной благопристойностью старой аристократической Японии. Такие развлечения легко соблазняли самураев, отвлекая их от строго дисциплинированной жизни людей, чьим ремеслом было насилие.
Правительство сегуна с подозрением относилось ко всем этим новшествам и прилагало усилия к тому, чтобы с помощью соответствующих законов и цензуры ограничивать наиболее яркие проявления нового духа. Правительство поощряло неоконфуцианские взгляды, и немало известных ученых пытались — не без определенного успеха — популяризировать идеи Конфуция. Буддизм, политически выведенный из строя в войнах XVI-XVII вв., погрузился в культурную спячку, в то время как древняя религия богини солнца синто стала почвой для сплочения неортодоксальных ученых, отвергавших принятые официально неоконфуцианские доктрины. Но поскольку в синтоизме превозносилось положение императора как потомка богини солнца в ущерб власти сегуна, то такие мысли вполне могли бы вызвать официальный отпор. Они, однако, высказывались с такими учеными предосторожностями и так замысловато, что нужда в жестких преследованиях отпадала.
Таким образом, после изгнания европейцев и уничтожения христианства Япония вошла в период любопытной культурной двойственности. Официальный мир бусидо, неоконфуцианства и китаизированных стилей в искусстве столкнулся с новой, нерелигиозной, городской культурой, несдерживаемая чувственность и стихийная сила которой отчетливо противостояли официально поддерживаемой благопристойности и сдержанности. Столь явные различия не помешали хитросплетенному балансу японского общества и культуры, установившемуся при первых сегунах Токугава, сохраняться на протяжении более трех столетий.
ТИБЕТ, МОНГОЛИЯ, СРЕДНЯЯ АЗИЯ. В период, когда Япония продолжала свой независимый путь развития по соседству с континентальным Китаем, происходили также интересные и в исключительной степени неясные преобразования в тибетском и монгольском обществе. Центральным явлением стало расширение ламаистской «желтой церкви» среди практически всех монгольских племен. «Желтая церковь» возникла в XIV в. и отличалась требованием безбрачия и строгой дисциплиной монахов. В начале XVI в. «желтая церковь» подчинила себе тибетское правительство, когда ее глава -Далай-лама из Лхасы стал своего рода управляющим царского дворца и взял на себя политическую и религиозную власть в крае.
К концу XVI в. многие монгольские племена начали признавать власть «желтой церкви», а к началу XVII в. большинство их было обращено в ее веру. Китайское правительство пыталось установить дипломатическое влияние на высших пастырей этой церкви, однако точные сведения о том, насколько успешными были эти попытки, отсутствуют. Так, например, религиозная верхушка ламаистов, очевидно, приложила руку к укреплению внушительной конфедерации калмыков, которая из своего центра на реке Или противостояла самым смелым военным предприятиям китайского правительства вплоть до 1757 г., когда эпидемия оспы довершила начатое китайскими войсками и поставила точку на политическом существовании упорных кочевников. После этого Тибет отказался от существовавшей в предыдущие десятилетия двусмысленности в своих отношениях с более сильным соседом и покорился Китаю.
Какой бы ни была роль ламаизма в кочевых объединениях XVI-XVII вв., религия, как представляется, послужила для защиты степных наездников от духовного владычества их более цивилизованных соседей даже в эпоху, когда развитие военной техники лишало азиатских кочевников привычного для них значения в мировой истории[1007].
4. АФРИКА
До начала XVI в. Африка к югу от Сахары была знакома с цивилизованным миром только благодаря посредничеству мусульман, поскольку изолированные христианские государства Эфиопии и Нубии были едва способны противостоять давлению мусульман на собственные границы и не могли соперничать с исламом в плане влияния на всю Африку. Ситуация изменилась, когда португальцы обогнули мыс Доброй Надежды и наладили торговлю и основали морские стоянки в удобных местах на побережье Африки. В результате народы Африки оказались зажаты между европейским и исламским миром и в отдельных случаях могли выбирать тот или иной из них. И мусульмане, и христиане активно занимались работорговлей, так что не раз их хищнические повадки сводили на нет усилия миссионеров в африканских племенах и царствах. Таким образом, язычество сохранялось, а порой и возрождалось и после официального обращения в христианство или в ислам.
Вплоть до XVIII в. проникновение европейцев в Африку носило очень поверхностный характер. В Западной Африке, где установился ислам и веками существовали мириады сменяющих друг друга местных государств и империй, европейцы просто занимали некоторые прибрежные стоянки, с которых могли заниматься работорговлей. Попав дальше на юг, португальцы открыли обширные по своей территории царства, расположенные в бассейне реки Конго или между реками Замбези и Лимпопо в Восточной Африке. Однако эти государства были сравнительно слабыми, и даже обращение их правителей в христианство привело к незначительным результатам.
Как бы то ни было, и королевство Конго, и империя Мономатапа в Восточной Африке развалились или практически утратили свое значение в течение XVII в., несмотря на поддержку португальцев (а может быть, и по ее причине).
В XVI-XVII вв. Африка претерпела два важных вида экономических перемен. Во-первых, во многих частях континента стали развиваться животноводство и кочевой образ жизни, чего там до тех пор не было либо же оно существовало в незначительных масштабах. Двигаясь через северные районы Судана, от восточной окраины Африки к Марокканскому побережью, кочевые племена расширяли свою среду обитания порой за счет оседлых сельскохозяйственных общин. Кочевники были мусульманами, хотя и откровенно примитивного уровня, но их движение означало проникновение ислама все глубже в Африку. Вдобавок к этому языческие племена народности банту перемещались со своими стадами скота на юг через восточные нагорья Африки по направлению к мысу Доброй Надежды. Их продвижение вынуждало первобытные охотничьи племена бушменов и готтентотов искать себе надежные убежища и в отличие от нашествия кочевников на севере обеспечивало заметные преимущества в техническом уровне использования окружающей среды.
Во-вторых, в Африку было завезено немало сельскохозяйственных культур, скорее всего теми кораблями, которые поставляли в Новый Свет рабов. Кукуруза, маниока, батат, арахис, кабачки и какао быстро заняли ведущее место в африканском сельском хозяйстве, а первые три из названных видов стали стремительно распространяться по широким просторам континента. Очевидно, быстрому освоению этих новых продуктов способствовали сходство климата Африки и Центральной и Южной Америки и непостоянный характер «огородного» сельского хозяйства, преобладавшего в Африке, поскольку экспериментам с новыми растениями не препятствовали твердый севооборот или устоявшиеся сельскохозяйственные правила.
Появление обширных территориальных государств в Центральной и Восточной Африке, выход скотоводов, кочевников и полукочевников на широкие просторы континента, освоение американских продовольственных культур означали тесное соединение Африки с остальным миром. Важным связующим звеном была работорговля, принявшая гораздо большие размеры, когда запасы рабочей силы американских индейцев для плантаций и рудников были истощены и пришлось заменять ее африканскими рабами. И мусульманские, и европейские работорговцы действовали в глубине континента, грубо вламываясь в вековой уклад сельских и племенных общин и захватывая сотни тысяч беспомощных жертв. Их действия были жестоки, однако без такого безжалостного насилия африканские общества не смогли бы так быстро воспрянуть от своего первобытного сна. Возможно, способность африканских народов выдержать влияние европейского политического и экономического господства в XIX в. объясняется тем, что их предки уже испытали на себе и пережили грубое разрушение работорговцами их коренных социальных устоев[1008].
Д. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В XVI-XVIII вв. евразийский мир расширился, вобрав в себя отдельные части Америки, большую часть Африки к югу от Сахары и всю Северную Азию. Более того, в самом Старом Свете Западная Европа начала опережать всех соперников, взяв на себя роль самого активного центра географической экспансии и культурного обновления. Бесспорно, революционное самопреобразование Европы превратило средневековые рамки западной цивилизации в новую и гораздо более мощную структуру общества. Следует заметить, что мусульманские, индийские и китайские земли не были серьезно затронуты воздействием новой энергии, исходившей от Европы. Вплоть до начала XVIII в. жизнь в этих районах продолжала вращаться вокруг старых традиций и привычных проблем.
Большая часть остального мира, которой не хватало общей самодостаточности мусульманской, индуистской и китайской цивилизаций, более остро ощутила на себе соприкосновение с европейцами. В Новом Свете такими контактами были сначала обезглавлены, а затем уничтожены общества американских индейцев, однако в других районах с более сильными местной властью и сопротивлением проявлялась на удивление стойкая реакция. В столь различных странах, как Япония, Бирма, Сиам, Россия и некоторые части Африки, первоначальный интерес и энтузиазм, с которым порой воспринимались европейская техника, идеи, религия или мода на платье, в XVII в. сменились политикой отдаления и сознательной изоляцией от европейского влияния. Аналогичным духом были проникнуты возрождение индуизма в Индии и реформа ламаизма в Тибете и Монголии, поскольку и в том, и в другом случае речь шла о том, чтобы защитить местные культурные ценности от чужеземного влияния, хотя оно шло в первую очередь от мусульман и Китая, а не от Европы.
Незначительное число областей на планете оставались незатронутыми беспокойными силами цивилизации. Но к началу XVIII в. к обширным обитаемым районам, остававшимся за пределами ойкумены, относились Австралия, джунгли Амазонки и северо-западная часть Северной Америки, хотя и они уже почувствовали толчки общественных потрясений, вызванные приближающимся натиском цивилизации.
Никогда раньше в истории мира общественные преобразования не происходили настолько быстро. Все более плотные контакты через океанские просторы земного шара обеспечивали постоянное взаимовлияние основных культур человечества. Попытки ограничить общение с чужеземцами и уберечься от нарушающих покой отношений с пришельцами, особенно с беспокойными и беспощадными представителями Запада, были обречены на провал тем обстоятельством, что продолжающееся преобразование западной европейской цивилизации и, в частности, развитие западной техники быстро усилили давление, которое Запад мог оказывать на другие народы земли. Историю мира с XVI в. можно рассматривать как гонку между растущей способностью Запада подчинять себе остальной мир и все более отчаянными усилиями других народов отбиться от Запада, цепляясь сильнее, чем раньше, за собственное культурное наследие, либо же, когда такие попытки не приводили к успеху, путем заимствования некоторых аспектов западной цивилизации, особенно техники, в надежде найти тем самым способ сохранить свою самостоятельность.