Восхождение Запада. История человеческого сообщества — страница 32 из 37

Шаткое мировое равновесие в 1700-1850 гг.

А. ВВЕДЕНИЕ 

К 1700 г. богатство и мощь, сосредоточенные в руках Европы, намного превышали все, чем могли располагать другие цивилизованные сообщества на земле, а европейское общество достигло своего рода равновесия, основанного на усилении и расширении предпринимательства как на своей территории, так и за ее рубежами. Наибольшее пространство для европейской экспансии предлагал Новый Свет, хотя от внимания европейцев не ускользала полностью ни одна часть обитаемой земли. С 1700-го по 1850 г. такие обширные районы, как Северная Азия, Австралия, Южная Африка, Индия и Левант, превратились в той или иной степени в сателлиты европейской политико-экономической системы. Только на Дальнем Востоке крупные цивилизованные сообщества сохраняли полную самостоятельность, но даже там Китай и Япония начинали вступать в полосу внутренних кризисов, готовивших почву для окончательного распада традиционного общественного порядка, совершившегося на Дальнем Востоке в начале второй половины XIX в.

Тысячелетнее равновесие ойкумены между цивилизациями Среднего Востока, Индии, Китая и Европы окончательно нарушилось только к середине XIX в. К этому времени, когда возросшая в результате промышленной революции мощь Запада соединилась с прежней энергией европейской экспансии, правители других народов и цивилизаций на земле стали чувствовать, что в их собственном прошлом отсутствовали некие крайне важные факторы. До этого времени, однако, мусульмане и индуисты могли думать и за редким исключением верили, что ценные традиции их цивилизаций могут быть сохранены в неприкосновенности даже перед лицом очевидного военного и экономического превосходства Европы. На Дальнем же Востоке вопрос о том, как реагировать на присутствие Запада, еще не стоял достаточно остро. Политика удерживания европейцев на почтительном расстоянии казалась вполне эффективной, и Китай и Япония не считали необходимым менять унаследованный уклад и традиции с тем, чтобы справиться с Западом. Период 1700-1850 гг. служит, таким образом, промежуточным этапом в подъеме Запада, когда европейцы стали властвовать над материальным, но еще не добились большого влияния на умы подавляющей части населения земного шара.

Этот этап мировой истории частично совпал с промышленными и демократическими[1009] революциями в истории самой Европы. Два этих революционных движения резко разладили компромиссы Старого режима Европы, приведя к судорожному процессу самопреобразования западной цивилизации, напоминавшему происшедший ранее распад средневековых европейских институтов и идей в ходе Возрождения и Реформации. Несомненно, и промышленная, и демократическая революция начали выливаться в глубокие изменения в западном обществе еще до середины XIX в., а растущее богатство и сила, которыми они наделяли человека европейской культуры, уже начинали сказываться и на остальной части мира. И все же эти процессы пока еще относительно слабо очерчивали будущее, и вплоть до второй половины XIX в. европейское влияние на остальные народы планеты в значительной степени опиралось на достижения Старого режима. Железные дороги и прочие устройства новой техники на механической тяге стали выражаться в преобразованиях даже европейского общества только с середины XIX в., а новые идеи политической лояльности и ответственности, провозглашенные в 1776-м и 1789 г. в ходе Американской и Французской революций, проникали в незападный мир еще более медленно.

Учитывая сказанное, в настоящей главе, как и в предыдущей, Европа и лежащие за ее пределами части света будут рассматриваться в хронологическом промежутке, отличном от остального содержания главы. После описания распространения обществ европейского типа на новую почву и анализа европейского Старого режима (1650-1789 гг.) мы перейдем к исследованию влияния европейского Старого режима на мусульманскую, индуистскую и дальневосточную цивилизации (1700-1850 гг.).


Б. СТАРЫЙ РЕЖИМ В ЕВРОПЕ, 1650-1789 ГГ.

Вестфальский мир, завершивший Тридцатилетнюю войну (1648 г.), а также такие его следствия, как Пиренейский мир между Францией и Испанией (1659 г.) и реставрация монархии Стюартов в Англии (1660 г.), знаменовали собой новую эру в истории Европы. К концу XVII в. религия стала более личным делом, а искусство управления государством начало поворачиваться в сторону более неприкрытой, но также и более сдержанной борьбы за богатство и власть. С помощью серии молчаливых компромиссов смягчались или скрывались прежние принципиальные конфликты, а новые или вновь укрепленные институты уравновешивали, разрешали или подавляли столкновения интересов, сохранявшиеся еще в довольно сильной форме в европейских государствах.

Такая изменившаяся атмосфера стала победой здравого смысла и духовного кризиса перед лицом неподатливого разнообразия и противоречий европейского культурного пейзажа. В свою очередь, смягчить усилия, направляемые на открытие, а затем и на воцарение «совершенно правильного» учения, помогла — возможно, решающим образом — способность европейцев обратить свою неутомимую энергию на окружающий их мир. На востоке и на западе, на суше и на море границы были открыты. Отовсюду предприимчивых людей манили огромные богатства, которыми можно завладеть, территории, которые можно заселить, авантюры, в которые можно пускаться. Таким образом, у Европы в руках был готовый к действию «выпускной клапан». Мятежные души часто могли вырваться из плена стоячей жизни, уходя подальше от родных мест, а растущая кривая благосостояния означала, что сомнения, связанные с колебаниями рынка, были терпимы, если не удобны,, для тех, кто оставался дома.

В таких обстоятельствах поиски абсолютной истины, отмеченные размахом и страстями в XVI — начале XVII вв., перестали тревожить общественный покой и тоже стали заботой профессиональных интеллектуалов. Различия в подходах и акцентах между богословами и учеными надлежащим образом урегулировались не с помощью всеобъемлющей логической систематизации, а путем предоставления каждой специальности надежной институциональной ниши в обществе и обеспечения гражданам возможности более или менее свободно обсуждать разногласия между собой. Господствующая церковь, официально осуждающая ереси, существовала в каждом европейском государстве, а официальная цензура на публикации фактически сохранялась даже во Франции. При этом закон и реалии жизни все больше расходились, несмотря на вспышки религиозных преследований, как это было, например, при отмене Людовиком XIV Нантского эдикта (1685 г.).

Подобного же рода нелогичные, но действенные компромиссы между монархией, аристократией, купеческим сословием и простым людом превращались в достаточно стабильные политические институты во всех государствах Европы, тогда как в хозяйственной жизни новаторская, захватывающая, рационализующая деятельность капиталистов и компаний, созданных на основе государственных концессий, проникала в старые формы цеховой организации, не вызывая резкого противодействия. Таким образом, беспорядочная алогичность Старого режима, столь высмеиваемая новым поколением рационалистов и социальных теоретиков, оказывалась тем не менее востребованной, доказывая свою жизнеспособность и высокую эффективность как общественная система.

Наиболее очевидной мерой эффективности Старого режима были его успехи в отношении неевропейского мира. Учитывая, что европейские институты и идеи тяготели к балансу сил, правительства меньше отвлекались на внутренние дела, а те из них, которые располагались на краю Европы, получали соответственно более широкую свободу для приграничной и колониальной экспансии. Тем самым высвобождались силы для новых форм хозяйственного и военного устройства, развивавшихся европейцами в XVI -начале XVII вв., в частности акционерных компаний, регулярной армии и флота. С такими институтами европейцы все глубже проникали в ткани более слабых обществ почти во всех частях земного шара.

Экспансия благоприятствовала, а возможно, даже поддерживала относительную стабильность в Европе, и эта стабильность усиливала натиск Европы за ее пределами. В результате этого кругового процесса к концу XVIII в. Европа превратилась в гигантское общество, оседлавшее Атлантику, достигшее далеких пределов евразийских степей и добравшееся до противоположной стороны земного шара. Такая разросшаяся Европа стала центром обширной политико-экономической мощной системы, захватившей большую часть мусульманского и индуистского мира и окружившей края самой дальневосточной цитадели. Одним словом, Европа стала Западом.

Единственным подобным событием в истории мира был расцвет космополитической цивилизации на Среднем Востоке в 1500-500 гг. до н. э. Тогда тоже серия ударов из Месопотамии вовне бросила в огромный котел независимые ранее цивилизации и культуры. Египет, Анатолия, Иран вместе с окраинами греческого и индийского мира утратили свою самостоятельность и слились в пучине месопотамского космополитизма. Отметим все же, что приведенная аналогия не совсем справедлива. Европейская экспансия совершалась не действовавшими друг за другом имперскими завоевателями, а шла разными путями из политически разделенного центра. Тот факт, что Европа двинулась в районы с неустоявшимся укладом и слабой внутренней организацией, позволил приступить к массовой миграции и заселению с включением обширных и часто отдаленных зон в расширенное «западное» целое. Параллелью этого процесса в миниатюре может служить колонизация греками и финикийцами древнего Средиземноморья. Хотя и в данном случае, если не считать Сицилии, господство финикийцев и греков над коренным населением никогда не было настолько подавляющим, чтобы привести к уничтожению уже существовавшего общества. Европейская же колонизация, напротив, часто вела именно к такому результату, возможно, в большей степени из-за смертоносного действия незнакомых болезней на местное население, чем в силу сознательной политики.

Исходя из соображений ясности кажется предпочтительным последовательно рассмотреть: 1) европейскую экспансию на новые территории; 2) усиление европейского влияния в зоне Америки и России; 3) состояние Старого режима на его родине. Предложенное деление является, разумеется, искусственным. Не следует упускать из виду тесную взаимосвязь между экспансией за пределами того или иного государства и хрупким равновесием в центре.


1. ЕВРОПЕЙСКАЯ ЭКСПАНСИЯ НА НОВЫЕ ТЕРРИТОРИИ 

Разнообразные аспекты европейской экспансии в XVII-XVIII вв. можно свести, не прибегая к излишне резкой схематизации, к трем видам использования земель и народов, с которыми европейцы вступали в контакт. В соответствии с первым и важнейшим из них европейцы продолжали проникать в районы, где уже имеющиеся местные продукты и изделия представляли ценность для европейских или других цивилизованных рынков. В 1650-1789 гг. важнейшими из таких товаров были меха из холодных северных районов Азии и Америки, а также золото и алмазы из бразильских джунглей. Во-вторых, в некоторых тропических и субтропических зонах, в частности в Вест-Индии и Ост-Индии, европейцы перестраивали местную экономику для производства товаров, пользовавшихся спросом на мировом рынке. Это предполагало грубое нарушение существующих общественных отношений, поскольку европейское предпринимательство основывалось на рабстве и других формах принудительного труда, а иногда приводило к массовому перемещению населения. В-третьих, в странах с умеренным климатом, прежде всего в Северной и Южной Америке и в западных районах евразийской степи, европейские поселения превращались из стихийных времянок в подлинные проводники европейского типа общества, даже если их и отделяли от Европы тысячи миль.


ОСВОЕНИЕ ЗЕМЕЛЬ, ТОРГОВЛЯ И СОПЕРНИЧЕСТВО НАЦИЙ. В середине XVII в. океанские экспедиции почти прекратились, несмотря на то что оставались неисследованными просторы Тихого океана. К этому времени сначала испанцы и португальцы, а затем голландцы уже разведали самые богатые и с коммерческой точки зрения наиболее выгодные части земли. Экспедиции вдоль берегов Северной Америки или в направлении Австралии позволили открыть лишь бесперспективные и неразвитые районы, где нельзя было рассчитывать на прибыльную торговлю. Таким образом, корабли можно было использовать с большей отдачей на уже установившихся торговых путях, а не пускаться в рискованные, полные случайностей, невыгодные путешествия по не нанесенным на карту маршрутам. Отсутствие способов точного определения долготы означало, что даже когда судно сбивалось с курса и подходило к новым землям, как это, конечно же, случалось гораздо чаще, чем о том свидетельствуют дошедшие до нас записи, то надежной возможности повторить выход к такому берегу не существовало. Поскольку долгие плавания оканчивались для экипажа цингой в силу нехватки витаминов в корабельном рационе, экспедиции по большим морским просторам вроде Тихого океана были очень опасны, и оправдать их могла только уверенность в большой выгоде от торговли.

На суше тем временем охота за мехами быстро продвигала все дальше и дальше русские, французские, а после создания в 1670 г. компании Гудзонова залива и британские фактории. Со своих баз в Квебеке французы вышли в район Великих озер, а затем двинулись на запад от Верхнего озера внутрь Североамериканского континента (Радисон и Грозелье, 1658-1659 гг.) и на юг по Миссисипи (Ла Саль, 1679-1683 гг.). Британцы, еще не освоившие способы передвижения и выживания в суровых районах Северной Арктики, довольствовались поначалу тем, что держались поближе к Гудзонову заливу. Что касается России, то ее экспансия характеризовалась даже более поразительными темпами, чем французская. Выйдя в 1639 г. к Тихому океану в районе Охотска, последующие российские экспедиции спустились по Амуру до самого его устья (1649-1653 гг.) и по Колыме до Арктики, обогнув Сибирь через Камчатку (1648-1656 гг.)[1010]. Вслед за этим наступил явный перерыв в разведке новых земель, ибо горстке искателей приключений, сделавших такие шаги в неизведанное, требовалось время, чтобы организовать сбор пушнины и преодолеть невероятные трудности с перевозкой мехов к рынкам сбыта.

ЭКСПАНСИЯ ЕВРОПЫ в 1500 – 1850 гг. 

Относительно быстрому проникновению в глубь Бразилии в XVII-XVIII вв. способствовала погоня не за мехами, а за золотом. Первоначально отряды метисов шли в джунгли в поисках рабов, однако открытие месторождений золота и алмазов на континенте (1695 г.) привело к «золотой лихорадке» в джунглях Амазонки. В результате Бразилия в XVIII в. стала одной из первых стран в мире по добыче золота, и группы золотоискателей в стремлении найти новые жилы пересекали страну вплоть до Анд, устраивая небольшие поселения вдоль многочисленных притоков Амазонки, даже в тех местах, где золота не было[1011].

В конце XVIII в. успехи мореплавания в сочетании с соперничеством главных европейских держав дали толчок новой волне освоения территорий. Исследование новых земель стало частью государственной политики, а не делом отдельных флибустьеров или местной самодеятельностью, как это было ранее. Официальные агенты российского, британского и французского правительств, поддерживаемые силами своих флотов и движимые отчасти научным интересом, а отчасти стремлением взять под свой суверенитет новые территории, возобновили морские экспедиции. Первым из таких официальных исследователей стал капитан российского флота Витус Беринг (1728 г., 1741 г.), а самыми успешными и дальними оказались плавания капитана британского флота Джеймса Кука (1768-1779 гг.). Экспедиции Кука принесли два значительных технических достижения. Он победил цингу, введя в рацион матросов кислую капусту[1012], а во втором плавании он испытал первый образец морского хронометра, оказавшегося достаточно прочным и надежным, чтобы обеспечить точный расчет долготы. Таким образом, составленные Куком карты береговой линии и островов северной и южной частей Тихого океана были гораздо надежнее карт его предшественников, что позволило европейским мореплавателям отправляться даже на мельчайшие острова южных морей.

В подобной мере в конце XVIII в. соперничество между государствами стимулировало и освоение суши. Русские торговцы пушниной не замедлили воспользоваться открытиями Беринга на Аляске, основав фактории сначала на Алеутских островах, а затем и на континенте. Прослышав о продвижении русских, торговцы пушниной, базировавшиеся в Монреале, бросились в свою очередь на новые земли и заявили права на дальние районы Северо-Западной Канады (экспедиция Александера Макензи в Арктику в 1789 г.). По той же причине испанцы продвинули свою линию поселений к северу от Мексики вдоль Тихоокеанского побережья в Калифорнию (основание Сан-Франциско в 1775 г.) и в Британскую Колумбию (основание Нутки в 1789 г.). Таким образом, к концу XVIII в. русские торговцы пушниной и исследователи, двигавшиеся на восток, встретились с британскими торговцами (занявшими место французов в Канаде после 1763 г.) на линии канадских Скалистых гор. Они замкнули арктический пояс и ввели тундру и лесистые районы приполярных земель в русло цивилизованной торговли. В этот же период русские и испанцы сделали то же по всему Тихоокеанскому побережью Америки.

Итак, к началу XIX в., когда организованные экспедиции, снаряженные европейскими флотами, исследовали в основном Мировой океан за исключением покрытых льдами полярных зон, только внутренние районы Африки и Австралии оставались терра инкогнита для европейцев. А на всем громадном пространстве остального, уже изведанного, мира европейские купцы и мореходы повсюду несли гибель коренным обществам посредством болезней и благ цивилизации.


ПЛАНТАЦИИ И СОЗНАТЕЛЬНОЕ ПРЕОБРАЗОВАНИЕ ЭКОНОМИКИ ТРОПИЧЕСКИХ И СУБТРОПИЧЕСКИХ РАЙОНОВ. Сколь бы резким ни было влияние европейцев на охотников Арктики, на рыболовов и земледельцев Океании, оно в определенном смысле было случайным. Пришельцев интересовала только пушнина, либо же им нужно было пополнить запасы и экипажи после тягот океанского плавания, и они не намеревались переделывать хозяйственный уклад и культуру местного населения.

Иначе обстояло дело в других частях света. В Ост-Индии (Индонезии) голландцы, очевидно, первыми использовали местную рабочую силу для ведения рационального сельского хозяйства, выращивая продукты специально для заокеанских рынков и периодически регулируя объемы производства для извлечения максимальных прибылей[1013]. Однако коммерческое разведение пряностей уже издавна практиковалось в Ост-Индии к тому времени, когда голландцы впервые появились на арене, и их действия по монополизации и рационализации торговли не влекли коренного разрыва с устоявшимся укладом. В Новом Свете, наоборот, колониальное сельское хозяйство не могло опираться на имеющуюся рабочую силу или знания. Португальские сахарозаводчики, перебравшиеся с островов Мадейры[1014] в Бразилию, завезли первый тростник в Америку около 1520 г., и эта культура прижилась настолько хорошо, что испанцы вскоре последовали этому примеру в некоторых прибрежных зонах Карибского бассейна. Однако первые успехи этой деятельности были оставлены далеко позади во второй половине XVIII в. быстрым развитием плантаций сахарного тростника на Карибских островах, где сначала англичане, а затем французы и наконец голландцы внедрили строго рациональную коммерческую систему сельского хозяйства на основе рабского труда.

Развитие производства сахара на островах Карибского моря способствовало чрезвычайно выгодной трансатлантической торговле, так как корабли могли везти из Европы дешевые ткани и другие промышленные товары к побережью Африки, где их обменивали на рабов, которых с немалой прибылью сбывали на Карибах или на континенте, а затем возвращались с грузом американского сахара и рома для продажи в Европе. В этом торговом треугольнике ост-индский длинноволокнистый хлопок и индиго оказались менее ценными, но все же важными товарами. Более того, треска с Ньюфаундленда, древесина и зерно из Новой Англии и колоний Средней Атлантики нашли крупные рынки сбыта на островах Карибского бассейна, где сельское хозяйство стало вскоре настолько специализированным, что основные сельскохозяйственные культуры были заброшены. Таким образом, оба конца Атлантики оказались связаны активной торговлей, сконцентрированной вокруг крошечных Подветренных и Наветренных островов в Карибском море[1015].

Менее прибыльные, но все же крупные плантации, на которых использовался рабский труд негров, устраивали в южных английских колониях на Американском континенте и вдоль Бразильского побережья. На другом конце света, в Ост-Индии, уже с самого начала XVIII в. голландцы придавали все большее значение сельскому хозяйству как дополнительному фактору их успехов в торговле. Основой сельского хозяйства становились новые продукты и прежде всего кофе. Хозяйство вели отдельные голландские плантаторы, в некоторых случаях приезжие китайские предприниматели, но в большинстве случаев — местные феодалы, от которых требовалось поставлять определенное количество кофе или других продуктов голландцам в качестве своеобразной дани. Труд в Ост-Индии, как правило, формально не был рабским, но местные «регенты» на Яве тем не менее часто прибегали к силе, чтобы заставить своих подданных выращивать кофейные деревья и другие, новые для них культуры[1016].


РАСШИРЕНИЕ ЕВРОПЕЙСКИХ ПОСЕЛЕНИЙ. Оседая в различных частях света, европейцы становились причиной целого ряда изменений общественных структур в землях, где они устраивали свои поселения. Жесткое рабство на сахарных плантациях Вест-Индии и примитивное равноправие на границах Новой Англии представляют собой крайние проявления спектра, в котором можно различить многие другие промежуточные общественные формы. Безжалостное рабство на Барбадосе переходит в менее жесткие условия неволи на испанских и португальских плантациях в Центральной Америке и Бразилии. Крепостничество в Восточной Европе и эксплуатация индейцев в испанской Америке представляли собой более мягкую форму принуждения, по крайней мере официально, если не на деле, и в данном случае политика Испании вновь оказывалась мягче, коль скоро сила правительственных мер оставалась на стороне прав индейцев. Наем рабочих на несколько лет по договору (распространенная в старой Вирджинии практика) и высылка преступников в Австралию или Сибирь занимают место посередине в этом спектре. И наконец, свободный поселенец колонии, пожалованной кому-либо Британией, плативший откуп аристократу-землевладельцу, и мелкий фермер Новой Англии, владеющий землей согласно безусловному праву собственности, пользовались личной свободой, уступавшей только полной вольнице таких разных людей, как американские пионеры Запада, сибирские и канадские охотники за пушниной, бразильские бандьерос, гаучо в аргентинской пампе, украинские казаки или испанские морские пираты.

На любой расширяющейся территории главная проблема всегда — нехватка рабочей силы. Для ее разрешения применяют диаметрально противоположные методы: радикальное принуждение для поддержания социального расслоения или же не менее радикальная свобода, ведущая к откату в новое варварство с его равноправием. У каждой политики есть свои преимущества и свои недостатки. Жесткое насилие может применяться для того, чтобы поддерживать специалистов, необходимых обществу, если оно вообще хочет существовать. Так, без беспощадных хозяйственных предпринимателей не могли бы создаваться плантации, а без профессионального класса военных нельзя было бы защитить сельскохозяйственные поселения в западных частях евразийских степей. К тому же высшие классы, держащиеся на принудительном труде, могут быстро достичь сравнительно высокого уровня культуры и придать обществу в целом внешний лоск изысканности, которого нельзя добиться другим путем. Такие достижения легко преуменьшать в эпоху демократии, когда люди готовы больше сочувствовать рабам или крепостным, чем симпатизировать их хозяевам. Но подъем цивилизации происходит прежде всего через эксплуатацию труда одной группы населения другой, и за счет подобного процесса цивилизованные общества могли неоднократно переходить через сдерживающие географические барьеры, как это было в давние времена в хеттской Малой Азии и римской Галлии или в более позднее время в испанской Америке или в российской Украине. При этом всегда сохраняются отрицательные стороны такого насильственного распространения цивилизации, ибо культура, исключающая из сферы своего действия большинство населения, будет обязательно непрочной.

По-видимому, нам гораздо симпатичнее второй элемент названной альтернативы: глубокий эгалитаризм. Хотя следует иметь в виду, что грубое насилие таких сообществ, направленное против беспомощных коренных жителей и выливающееся в пьяные драки между самими пионерами, означало также опускание прежде цивилизованного населения до состояния варварства. Несмотря на то что европейские переселенцы были вооружены ружьями, изготовленными на цивилизованных заводах, они не обременяли себя законными и культурными ограничениями цивилизованного общества. Точнее говоря, цивилизованная жизнь постепенно приходила вслед за грубыми пионерами через социальную дифференциацию, образование и технический прогресс. Более того, этот процесс происходил, без сомнения, быстрее и равномернее, чем культурное просачивание просвещенной аристократии. В этом заключается фактическое превосходство анархической окраинной свободы над ее альтернативой в виде массового принуждения. Однако в XVII-XVIII вв. преимущества погружения в анархию оставались почти целиком потенциальными, тогда как текущие успехи принуждения были очевидны и неоспоримы. Несомненно, утонченная изысканность аристократической Вирджинии, Новой Испании, Венгрии и России, основанная на принудительном труде, намного перевешивала скромные зачатки цивилизации в районах, расположенных вдоль морского побережья Новой Англии.

При этом Новая Англия и колонии Среднеатлантического побережья Северной Америки компенсировали свою культурную отсталость сравнительно большим числом европейских (или скорее бывших европейских) поселенцев. Ни в каком другом конце света больше не возникало таких обширных и компактных сельскохозяйственных общин. Тем не менее в XVIII в. был отмечен существенный рост испанского населения в районе Ла-Платы в Аргентине, а в Южной Бразилии португальские переселенцы завладели громадными территориями. И в той, и в другой зоне над традиционным сельским хозяйством преобладали скотоводческие ранчо, так что поселения оставались сравнительно незначительными. В Канаде французские фермеры держались берегов залива Святого Лаврентия, а лежащие в лесной глуши районы начали осваивать лишь к концу XVIII в. по большей части силами тори, сторонников британской короны, бежавших от Американской революции. В Южной Африке голландские колонисты высадились у мыса Доброй Надежды в 1652 г. Когда британцы захватили эту колонию в 1795 г., голландские фермеры проникли уже далеко в глубь территории, а возле самого мыса обосновалась крупная сельскохозяйственная община (вскоре выросшая в город Кейптаун. — Прим. пер.). В 1789 г. первые английские поселенцы прибыли в Австралию. Таким образом, за исключением Новой Зеландии, впервые колонизированной в 1840 г., все основные заморские центры европейских поселений начали развиваться к концу XVIII в.

АЛЬТЕРНАТИВЫ ДАЛЬНИХ ГРАНИЦ 

Перемещение европейских поселенцев за океаны носило впечатляющий характер и было важным для будущего. В то же время заселение западных евразийских степных просторов, очевидно, предполагало более крупную миграцию, но было менее значительным в изменении культурного баланса мира. В XVII-XVIII вв. миллионы первопроходцев распахивали плодородные земли, лежащие между Центральной Венгрией и Западной Сибирью. На дальних оконечностях этого движения на восток анархические условия жизни были сходны с Новым Светом. Русские поселенцы в Сибири подчинялись контролю только номинально и вели суровую жизнь охотников, рыболовов или земледельцев, во многом похожую на жизнь американских поселенцев на Дальнем Западе. Но все же такая жизнь была нетипичной. В западных степях крупные европейские поселения смогли возникнуть только после того, как Австрия и Россия вооруженной рукой вытеснили мусульманских скотоводов и воинов из этого района. В Венгрии это произошло после 1699 г., а из района Украины мусульманская государственная сила ушла только в результате аннексии татарского Крыма Россией в 1783 г.

Одержав верх над бывшими мусульманскими властителями западной степи, австрийское и российское правительства могли распоряжаться вновь завоеванными, но слабо населенными землями на свое усмотрение. Заселение западных степей шло тремя путями. На большей части Венгрии и Украины крупные наделы передавали знатным дворянам, имевшим влияние при дворе, и они заселяли новые районы, по крайней мере частично, крепостными из своих же более заселенных земель. Вдоль границ с Османской империей и Персией Австрия и Россия шли по пути образования военизированных, свободных крестьянских общин под особой имперской юрисдикцией. На такие поселения можно было положиться в плане защиты их собственных владений от набегов извне. Как бы то ни было, ни российских казаков, ни австрийских граничаров, привыкших носить оружие и время от времени вступать в схватки с татарами или турками на их границах, вряд ли можно было легко превратить в крепостных. Таким образом, сербы, хорваты, румыны и другие народы, жившие на австрийской Военной границе, а также реестровые казаки Южной России продолжали пользоваться личной свободой в обмен на обязательную воинскую службу в специальных полках[1017]. Третий путь заключался в том, чтобы привлекать поселенцев из-за границы, предлагая им земли на особо выгодных условиях. Такую политику проводила Австрия в Банате, а Россия в отдельных специфических районах Украины.

По мере того как занимались пустовавшие земли, и военные поселения, и свободные крестьянские общины, образованные под эгидой империи, начинали попадать под пяту феодалов. В некоторых случаях этому способствовала внутренняя дифференциация среди поселенцев, как это было казаками, но иногда официальным актом правительства до тех пор свободные общины отдавались на очень условную милость придворных фаворитов[1018].

И все же следует привести особый пример, когда освоение европейцами заморских земель не было увенчано такими большими успехами. Колонизация Ирландии Кромвелем и его предшественниками не привела к переходу английского общества через пролив Святого Георгия. Дикие ирландцы, вынужденные жить на одном картофеле, могли работать на новых землевладельцев за меньшую плату, чем английские или даже шотландские поселенцы. Тем самым они сохранили демографическое превосходство, хотя и ценой жалкой экономической зависимости от чужой в культурном смысле аристократии[1019]. Несмотря на различие официальных форм, общественные модели Ирландии XVIII в. были похожи на модели Восточной Европы и южных колоний Северной Америки в том, что касается резкой поляризации между привилегированным классом землевладельцев, относившимся к европейской цивилизации, и обездоленной в культурном плане, психологически отчужденной массой сельскохозяйственных работников.


2. ВКЛЮЧЕНИЕ В ЕВРОПЕЙСКИЙ КУЛЬТУРНЫЙ КРУГ АМЕРИКИ И РОССИИ 

Экспансия европейской цивилизации после 1648 г. продолжалась не только путем захвата новых земель, но и путем привития европейского стиля жизни в районах, лежавших за пределами Европы и находившихся в ее сфере влияния. К 1789 г. этот процесс распространился на обширные области России и Нового Света, сделав их полноправными членами того, что в результате следует называть уже западной, а не просто европейской цивилизацией. Включение Америки и России в политическое целое Запада с центром в Европе увеличило разнообразие и разбавило или, возможно, даже ухудшило качество западной цивилизации. При этом, несмотря на сохранявшиеся различия между старыми центрами европейской цивилизации и странами за ее пределами, принципиальная общность культуры все больше объединяла американцев, западных европейцев и народы России, ставя их особняком по отношению к цивилизованным сообществам остальной части мира.

Приобщение России и Америки к европейскому стилю цивилизации шло совершенно различными путями. Прежде чем Россия смогла воспринять Запад, ей нужно было отказаться от многих элементов собственного культурного наследия в ходе бурного и болезненного процесса. Напротив, американские потомки европейских иммигрантов просто восстанавливали то, от чего их предки в разной степени отказались в суровых условиях жизни пионеров, поэтому возврат к европейской цивилизации проходил у них без глубоких психологических потрясений.

И в России, и в Америке культурный прогресс был делом относительного небольших социальных групп. Однако в Америке проводники культуры опирались на добровольную поддержку или по крайней мере пассивное согласие остального населения, тогда как в России насаждение европейской техники, искусства и моды вызывало глухое возмущение большинства населения, плохо или совсем не понимавшего новый культурный мир, в который вступали его хозяева. К тому же культурный процесс в Америке шел без какого-либо осознанного плана, за счет стихийных действий отдельных лиц и групп, лично заинтересованных и видевших возможность обогащения от более полного приобщения к европейской цивилизации. В России же этот процесс принял форму насильственной кампании, сознательно проводимой правительством и первое время неприкрыто направленной на приобретение военной мощи.

Результаты этого культурного процесса отличались в такой же степени, как и методы его проведения. К концу XVIII в. Америка и Россия показали Европе новые крайности свободы и деспотизма. Каждая из этих крайностей противоречила алогичным компромиссам, лежавшим в сердце европейского Старого режима, и каждая из них по-своему способствовала его падению.


ИСПАНСКАЯ АМЕРИКА. Ослабление испанского господства в Европе было символически обозначено восстановлением национальной независимости Португалии после 1640 г. и неблагоприятными условиями Пиренейского мира, заключенного в 1659 г., хотя Испанская империя в Европе продержалась до 1713-1714 гг., а заморская империя сохранялась почти нетронутой вплоть до XIX в. Такой ситуации способствовали династические факторы и консервативное влияние политики равновесия сил в сочетании с внутренней прочностью и имперскими традициями Испании.

Двойная система иерархической церкви и централизованной бюрократии, управляемая доверенными лицами испанской короны, удерживала испанско-американское общество в строгих и традиционных рамках вплоть до третьей четверти XVIII в. Американские индейцы оставались покорными и не имели культурных или политических руководителей, которые могли бы эффективно противостоять испанскому господству[1020]. Но даже и в этом тщательно контролируемом и, на первый взгляд, застывшем обществе про. исходили далеко ведущие перемены. Первой и главнейшей из них было то, что парализующая деградация индейского населения примерно с 1650 г. перестала подрывать благосостояние Мексики и, возможно, также Перу. Можно предположить, что американские индейцы начали приобретать к тому времени более высокий иммунитет к европейским и африканским болезням. При этом росла численность стойких к болезням метисов, доля которых со временем стала преобладать в общем населении. Восстановление поначалу шло медленно, однако в последние десятилетия XVIII в. наметился очень быстрый рост населения, что в свою очередь привело к поразительному подъему экономической активности: рентабельность рудников поднялась до невиданного уровня, достигли процветания сельское хозяйство и торговля[1021].

Экономической экспансии способствовали широкомасштабные административные реформы, проводившиеся в XVIII в. по инициативе новой династии Бурбонов в Испании[1022], и особенно решительная либерализация регулирования торговли. В 1774 г. испанские колонии получили на первое время разрешение на свободную торговлю между собой. Четырьмя годами позже были изданы дополнительные декреты, разрешавшие двадцати четырем испано-американским портам свободную торговлю с любым портом Испании. Тем самым был положен конец исключительным правам Кадиса в Испании, Картахены, Портобелло и Веракруса в Америке на контроль за судами, перевозящими товары между колониями и метрополией.

Более свободная торговля и общий экономический подъем в испанских колониях обеспечили процветание значительного класса купцов, мелких торговцев и лиц свободной профессии. Такой рост среднего класса придал новый отпечаток интеллектуальной и культурной жизни колоний. Несмотря на то что в XV1I-XVIII вв. в испанской Америке существовали солидные учебные заведения и некоторые из них ввели современные программы, включающие изучение таких светил, как Декарт, Лейбниц и Ньютон[1023], обучение все же оставалось неэффективным, ограниченным узким кругом книжников. Тем не менее к концу XVIII в. широкие круги испано-американского общества начали интересоваться новыми идеями, рождавшимися в Европе, и, как везде в мире, купцы и люди свободных профессий прокладывали дорогу освоению новинок Просвещения. Такие люди все более критично относились к окружающему их обществу. Особенно остро они ощущали систематическую дискриминацию со стороны испанского правительства, ставившего на высокие посты в колониях исключительно испанцев из метрополии.

С появлением значительного среднего класса и началом интеллектуального подъема, распространившегося за пределы круга профессиональных ученых, испанская Америка стала гораздо более европеизированной, чем когда-либо. Неуклонное отступление исконно индийских культур перед натиском миссионеров вело к тому же результату. Разумеется, расовое смешение отделяло новое общество от его европейской модели. Большое количество обширных территорий, массовое применение принудительного труда (как в отработку за долги, так и бесправного рабства), а также необычайное экономическое[1024] и культурное влияние церкви по-прежнему отличали испанскую Америку от некоторых частей Европы, однако такие черты американского общества были похожи на существовавшие в самой Испании условия и имели тесное сходство с другим флангом западной цивилизации — Восточной Европой.


БРАЗИЛИЯ И СЕВЕРНАЯ АМЕРИКА. У португальской Бразилии и британских колоний в Северной Америке было нечто общее, что отличало их от испанской империи Нового Света. В политическом плане они характеризовались глубокой децентрализацией, и серьезные волнения в метрополии (Гражданская война в Англии 1642-1649 гг., восстание в Португалии против Испании 1640-1659 гг.) вынуждали колонистов в середине XVII в. рассчитывать в основном на собственные силы[1025]. В Бразилии, как и в южных английских колониях, преобладала плантационная экономика, основанная на рабском труде, но и там, и там приграничные территории, заселенные скорыми на решения первопроходцами, могли признавать, а могли и не признавать политическое руководство владельцев плантаций с побережья.

И все же в целом сходство между этими двумя обществами было скорее видимым, чем реальным. Бразильская аристократия, гордившаяся своими воинскими и сексуальными доблестями, презиравшая и тяжелую работу («удел рабов»), и интеллектуальную образованность («дело священников»), коренным образом отличалась от землевладельцев Вирджинии или Южной Каролины. Несмотря на правительственные реформы, начатые в конце XVIII в. деспотичным и «просвещенным» главой португальского кабинета маркизом де Помбалом, а также несмотря на существенный экономический рост, к концу века Бразилия значительно отличалась от других обществ. В частности, индейская и негритянская культуры, хоть они и вплелись в португальскую традицию, сохраняли свою самобытность и энергию в такой степени, что подобного явления не существовало больше нигде в Новом Свете[1026].

Даже в конце XVIII в. английские, бывшие английские и французские колонии далеко отставали от испанской Америки. Город Мехико с его 112 926 жителями в 1793 г.[1027] затмил все, что только было на севере, и, бесспорно, превышал по размерам любой город современной ему Франции и Англии, исключая Париж или Лондон. Население Мексики значительно превышало население всех тринадцати английских колоний, а роскошь, утонченность и образованность высших классов испанских колоний превосходили все, что было к тому времени достигнуто на Атлантическом побережье Северной Америки.

При этом культурно отсталые Новая Англия и колонии Среднего побережья Атлантики Северной Америки представляли собой образец самого радикального перехода общества европейского типа на новую почву. Эти английские колонии быстро превратились из маленьких и обособленных прибрежных плацдармов, какими они были в начале XVII в., в более или менее непрерывную полосу поселений, вытянувшихся от Нью-Хэмпшира до Джорджии и простиравшихся в глубь до Аппалачей. Население здесь увеличивалось очень быстро — частично за счет иммиграции, но в основном за счет естественного прироста. К 1790 г., когда была проведена первая перепись Соединенных Штатов, оно насчитывало 4 млн. человек, т.е. чуть меньше половины населения Великобритании.

Цифры указывают на приближение к политическим и культурным условиям жизни в Европе и, в частности, в Англии. Если быть точным, то в Новой Англии не было аристократии, а власть монарха находилась очень далеко и обычно почти не действовала. К тому же близость открытой границы делала землю доступной и способствовала основанию и сохранению только фермерских общин, отличавшихся необычным духом равноправия. Однако в более старых поселениях, особенно в морских портах, на английских линиях в XVIII в. начала складываться олигархия удачливых торговцев и собственников. Деловые навыки прочно укоренились в Новой Англии и в колониях Средней Атлантики, причем выросли они в значительной мере на той же пуританской почве, которая дала Англии большинство ее самых преуспевающих дельцов. Так, например, суда Новой Англии стали ходить в далекие моря. Обилие дешевого леса и экипажи, приученные к трудной жизни и тяжелой работе кальвинистским учением и каменистыми почвами, позволяли торговому флоту янки конкурировать с любыми соперниками. С другой стороны, промышленность оставалась в зачаточном состоянии вплоть до Американской революции.

Социальная мобильность и политическая свобода господствовали в английских колониях в необычайном масштабе. Способный и энергичный человек мог подняться быстро и высоко, как показала карьера Бенджамина Франклина (1706-1790). Даже на юге плантационная рабская экономика в какой-то мере уравновешивалась дальними фермерскими общинами, походившими на пограничные поселения Новой Англии во всем, кроме строгости кальвинистской дисциплины. Можно сказать, что английские колонии в некотором смысле взяли лучшее от обеих частей света, поскольку образованный вирджинский аристократ, знакомый с обычным (британским) правом и Джоном Локком, разбирающийся во французской литературе и акциях западных земель, активно участвующий в местном управлении и деятельно направляющий дела собственного хозяйства, обеспечивал умелое лидерство отдаленных районов, не господствуя на этой сцене до такой степени, чтобы ускорить приход олигархического правления над общинами. Подобным же образом купцы, судовладельцы и дельцы северных колоний могли удерживать свое политическое господство только до той степени, до которой за ними готова была идти сельская часть населения. Сравнительно широкое избирательное право давало возможность значительной части, а в некоторых колониях и абсолютному большинству взрослых мужчин выражать свою волю в политике. Таким образом создавалась атмосфера, разительно отличавшаяся от пассивной покорности рядовых масс власти бюрократии, олигархов и духовенства в Латинской Америке и французской Канаде.

Ригоризм духовенства и праведников смягчался религиозной неоднородностью. Разнообразие церквей в колониях считалось вполне закономерным, и никто не стремился навязать какую-то единую конфессию в британской Северной Америке. К тому же в XVIII в. все общины постепенно отдалялись от суровой религиозности своих отцов — даже в пуританском Массачусетсе — и проникались секуляризацией, под влиянием которой в то время преобразовывалась Европа. Это не удерживало поборников чистой веры из числа священнослужителей от раздувания крайних выражений религиозных чувств, при этом деисты и атеисты, англиканцы, конгрегационалисты, пресвитериане, квакеры, римские католики, методисты, баптисты (не говоря уже о группах, возникших за пределами английской традиции, таких как меннониты или голландские реформаты) должны были так или иначе уживаться друг с другом. В итоге колониальное общество освободилось от господства какой-либо одной церкви или доктрины.

Пока английские колонии были окружены французами и их индейскими союзниками на севере и западе и подвергались нападению французских военных кораблей или каперов, первостепенное значение имела защита, предоставляемая британским флотом, а при случае и регулярными британскими войсками. Однако после захвата Британией Канады в результате победы в Семилетней войне (1756-1763 гг.) французская угроза практически исчезла и соответственно изменились отношения колоний с метрополией. Попытки британского правительства собирать дополнительные подати, разместить войска в колониях, регулировать торговлю в Новой Англии и ограничить власть колониальных законодательных органов вызвали бурю протестов. Для обоснования сопротивления актам британского парламента приводили ссылки на свободы англичан. Организованное неповиновение британским законам и властям ускорило тем не менее народные выступления под флагом прав не просто англичан, а Человека, провозглашавшихся самыми радикальными теоретиками тех дней. И все же спонтанные вспышки насилия толпы против «тори» не увлекли революционное движение в сторону от в общем-то законных путей, учитывая, что патриотическая партия переписала законы разных колоний и приступила к эксперименту, вначале оказавшемуся скорее неудачным, с федеративным союзом. Когда же британские войска вознамерились восстановить порядок и повиновение, их действия постепенно вызывали все более резкое сопротивление, и к 1775 г. отношения между колонистами и британским правительством переросли в открытую войну. После многих тягот и лишений в 1783 г. дело революции победило — скорее по причине резко разошедшихся мнений в британском правительстве и вмешательства Франции (объявившей в 1778 г. войну Великобритании), чем благодаря победам, одержанным оборванными армиями Джорджа Вашингтона.

Таким образом, Американская революция оказалась успешной благодаря противоречиям европейской политики силы и оружия, а ее руководители черпали идеи из запасов радикальных политических учений, распространившихся в недавнем прошлом по Европе. Те же радикальные идеи, смягченные опытом, вдохновляли и людей, писавших Конституцию Соединенных Штатов. Теоретические принципы разделения власти между законодательной, исполнительной и судебной ветвями, а также распределение управленческих полномочий между местными и федеральными властями были оформлены в виде реально действующей конституции, а принципы индивидуальной свободы и правления с согласия народа были гордо провозглашены на весь мир.

В этом содержался мощный вызов Старому режиму в Европе. Американцы, казалось, принялись за генеральную уборку устаревших институтов с тем, чтобы создать разумную систему управления. И хотя кое-кто мог усомниться в стабильности или отрицать принципы нового режима, никто в западном мире не остался равнодушен к американскому эксперименту. Таким образом, бывшие английские колонии, сколь бы велико ни было их видимое отставание от испанской Америки и сколь бы примитивна ни была их жизнь по сравнению с жизнью европейских аристократов, с удвоенной силой влились в главный поток европейской мысли и практики. Несомненно, пример Американской революции стал сильнодействующим фактором, способствовавшим Французской революции, разрушившей Старый режим в Европе[1028].


РОССИЯ. Усиление более современного, самодержавного и опирающегося на военную силу правительства в России стало вызовом совсем другого рода для Старого режима в Европе. Вызов этот не был таким же решительным и непосредственным, как идеологический вызов Американской революции. Однако подъем новой военной империи, располагавшей обширной территорией и большим населением, а также (по крайней мере, в принципе) направлявшей все людские и материальные ресурсы на служение государству, явно контрастировал с политически раздробленной и социально разделенной старой Европой. Только за счет использования новых ресурсов и изыскания новой базы власти путем непрерывного самопреобразования могли такие относительно небольшие страны, как Франция и Британия, надеяться на равное положение с новым российским великаном. За тем фактом, что в течение XIX в. демократическая и промышленная революции создали новые основы для власти и богатства в Западной Европе, оставив Россию далеко позади более чем на столетие, в какой-то мере оказалась скрыта степень российской угрозы в последние десятилетия XVIII в. В сущности, эта опасность традиционному европейскому многообразию была именно так отодвинута вплоть до нашего времени.

До 1698 г., когда юный Петр Великий возвратился из своей знаменитой поездки по Западной Европе, чтобы начать революцию сверху, Россия двигалась не спеша, следуя политике и строю, принятому первыми Романовыми. Усилия направляли на то, чтобы сохранить в целости самобытное российское наследие путем сведения к минимуму контактов с иностранцами. Такая политика оправдывала себя в XVII в. Так, например, роль России как центра православия помогла царям получить права на Восточную Украину (1667 г.) после долгой войны с Польшей, так как казаки предпочитали иметь над собой православного господина, а не католического, если уж без него нельзя было обойтись.

РОССИЯ ПРИ ПЕТРЕ ВЕЛИКОМ 

Однако Петр вовсе не заботился о православии, а грубые и шумные нравы иностранных колоний в Москве были ему больше по вкусу, чем ритуальная жизнь русского двора. При этом его тесные связи с иностранцами оставались всего лишь личной привязанностью почти десять лет после того, как он стал полновластным правителем России. И только после того, как недовольство московских стрельцов (1698 г.) вылилось в мятеж, Петр до конца жизни не жалел усилий для превращения окружавших его веселых друзей и авантюристов в господ Российского государства.

Одна за другой исчезали старые приметы: запрещены бороды и кафтаны, введен юлианский календарь, упрощен алфавит, при дворе отменена изоляция женщин, на Финском заливе построена новая столица — Санкт-Петербург. Петр вытащил русских дворян из их вотчин и поместил в казармы, усадил за чиновничьи столы. Он взялся за административную неразбериху России, пытаясь сделать систему управления похожей на шведские модели, и даже осмелился подчинить святую православную церковь светскому прокурору. Повсеместно царь с его неутомимой и капризной энергией загонял свой упирающийся народ на новые пути. Подобно своему предшественнику Ивану Грозному и Сталину в более поздние времена, личность Петра на деле преобразовала русское общество за четверть века.

Устрашением и массовым насилием реформы Петра были прочно укреплены в Российском государстве, чему способствовали также превратности долгой и тяжелой войны со шведами (1700-1721 гг.). Следует отметить, что Петр и его соратники не смогли бы безнаказанно замахнуться на старые русские обычаи и установления, если бы приверженность к старой Руси к тому времени уже сильно не ослабла. Ограниченное, но длительное соприкосновение с ощутимыми преимуществами европейской цивилизации подорвало беззаветную приверженность старым традициям, а официальная церковь была сотрясена до основ старообрядческим расколом. Оставалось только самодержавие, и когда оно перешло в руки революционеров, отвергнувших российское прошлое и решивших перенять достижения европейской цивилизации, то прекратили существовать и объединяющие принципы действенного сопротивления.

В центре всей бурной деятельности Петра находилось поразительное по своей целенаправленности стремление к огромной военной мощи. Его правительственные реформы были подчинены цели набора, оснащения и содержания армии и флота, равных или превышающих силы западных держав. Это требовало не только людей и денег, но также заводов и верфей, математики и практических навыков, более широкой грамотности и принуждения на любой ступени общественной лестницы. Петр набирал крепостных в армию, на новые оружейные заводы на Урале, на строительство Санкт-Петербурга, ставил дворян почти с такой же непоколебимостью на службу туда, где необходимо, записывал их сыновей в полки императорской гвардии, предписал купцам перенести свои дела из Архангельска в новую столицу — Санкт-Петербург, назначал шведских пленных на административные должности в российских губерниях и выписал сотни голландцев и других иностранных мастеров для развития новых ремесел в России. Жизнь самого Петра, влекомого почти демонической неутомимостью, состояла из переменчивого внимания к мелочам, внезапных крутых решений, необузданных попоек и буйных беспричинных вспышек гнева.

Петровские административные реформы оставались хаотичными, и скрытое сопротивление его нововведениям во всех слоях общества серьезно мешало его планам. И все же Петр обновил Россию. Он выиграл войну со шведами, несмотря на искусство своего противника Карла XII, и присоединил к России значительную часть территории на Финском заливе — его знаменитое «окно в Европу». Войны с турками были менее успешными. Победа 1696 г. обеспечила выход к Азовскому морю, но этот успех был сведен на нет в 1711 г. катастрофическим окончанием второй кампании, что вынудило царя отдать все, что было добыто в ходе предыдущей. Отчасти утешало то, что к самому концу царствования Петра его войска победили Персию и передвинули российскую границу к южному побережью Каспия.

Дело Петра стало возможным благодаря его необычайным способностям и неуравновешенности как личности. Секрет его поразительных успехов кроется в том, что он создал неофициальную, но высоко эффективную систему обучения молодых людей, желавших послужить его революционным замыслам. Учебными заведениями Петра были полки императорской гвардии, сформированные на основе ядра из товарищей его детских забав и преобразованные в воинские части. Когда революция сверху начала спускаться вниз, Петр набирал из гвардейцев офицеров для армии, гражданского управления, дипломатии и других целей. Для заполнения освобождавшихся мест в полках дворянам предписывалось посылать в них своих детей рядовыми. В результате Петр быстро создал мощную правящую верхушку, неофициально, но прочно связанную общим опытом службы в гвардии. К тому же тот факт, что новые хозяева России, с пренебрежением отвергшие многое из русского прошлого, были поначалу не более чем крошечным гарнизоном на недружественной земле, служил им всем мощным стимулом к тому, чтобы удерживать приверженность народа к допетровской Руси от какого бы то ни было политического выражения, способного поставить под угрозу их власть. Поэтому жестокие интриги, столь характерные для правящей верхушки в XVIII в., всегда прекращались внезапным дворцовым переворотом. Любые длительные дворцовые распри могли открыть шлюзы для яростной реакции масс, направленной против всех тех, кто изменил старой Руси[1029].

После кончины Петра история России становится историей революционной верхушки, созданной им на основе императорской гвардии. Вражда и союзы в ее среде выражаются в серии знаменитых дворцовых переворотов, когда на смену одному самодержцу приходил другой, не имевший права наследования или каких-либо других законных прав. Самым выдающимся стал переворот 1762 г., в результате которого был свергнут Петр III, а на престол взошла его супруга — никому не известная немецкая принцесса. При этом узурпировавшая власть Екатерина II сохранила ее до самой смерти (1796 г.) и подняла российскую мощь на невиданную до тех пор высоту.

Екатерина удерживала трон благодаря дружбе с гвардией и широкому удовлетворению запросов дворянства. Еще до ее прихода к власти простые нравы, отличавшие окружение Петра, стали постепенно укрощать французские гувернантки и немецкие наставники, которых приглашали в дворянские семьи, чтобы учить их детей языкам и манерам европейской аристократии[1030]. Однако, по мере того как русские дворяне ближе знакомились с жизнью аристократов в Европе, они начинали требовать для себя таких же привилегий и статуса. В частности, они желали освободиться от обязательной государственной службы. Злополучный супруг Екатерины в 1762 г. предоставил им такую привилегию, после чего тысячи дворян покинули армию и государственные учреждения, чтобы осесть в своих вотчинах. Екатерина развила дальше эту уступку, обеспечив юридическую защиту от конфискации дворянского имущества и от других произвольных наказаний. Она также подтвердила и расширила законные права дворян на их крепостных и позволила провинциальному дворянству объединяться в свои организации для конкретных и ограниченных целей.

Екатерина могла себе позволить ослабить давление на дворянство, потому что Россия уже располагала к тому времени значительным числом хорошо образованных людей, желавших и даже жаждавших получить должности в армии и в государственных учреждениях. Экономическое развитие достигло такой степени, когда самодержавие получало достаточные поступления от налогов, чтобы платить своим чиновникам нечто вроде жалования, так что отпала необходимость в прежней форме оплаты в виде раздачи земель[1031]. Государственная служба оставалась лестницей для продвижения вверх, поскольку достижение установленного положения в армии или на гражданской службе обеспечивало автоматическое получение дворянства со всеми официальными привилегиями этого статуса.

Однако находившиеся на нижней ступени общественной лестницы крепостные не видели улучшения своей жизни и, несомненно, подвергались более сильному угнетению, чем раньше. После того как дворян освободили от обязательной государственной службы, крестьяне, естественно, также подумали, что их освободят от необходимости служить дворянам. Это убеждение вылилось в мощное крестьянское восстание с центром в Южной России (1773-1775 гг.), жестоко подавленное властями. С той поры недовольство крестьян перешло от прямых форм выражения к сектантству и массовому пьянству.

Таким образом, Россия разделилась на две все более чужие друг другу части общества, и разрыв между ними становился как никогда ранее резким. Привилегированное дворянство, богатые представители которого к концу XVIII в. усвоили образ мыслей и манеры французских салонов, жили в мире, полностью оторванном от вопиющего невежества и грубости крестьянской жизни. Чем образованнее и цивилизованнее становились русские аристократы, тем тоньше были нити, связывавшие их с собственными крестьянами.

В этом, без сомнения, и заключается главный источник грядущей слабости. Однако в XVIII в. социальные трещины между аристократией и народными массами в Западной Европе были почти такими же, и общественная структура России еще не отставала значительно от западных держав. Да и сами размеры государства играли на пользу России. Екатерина не только аннексировала около половины Польши путем трех последовавших друг за другом разделов этой несчастной страны (1772-1795 гг.), но и отодвинула границы России к Черному морю, и русские корабли получили возможность плавать по ранее считавшемуся турками своим внутренним морю и свободно проходить через проливы (1774 г., 1783 г.). Мечты о полном разрушении Османской империи и о замене ее реставрированной и зависимой греческой империей на Босфоре остались неосуществленными. Тем не менее военная мощь, которой обладало столь обширное государство, как Россия, была недвусмысленно продемонстрирована. При Петре Россия заявила о себе как о великой европейской державе, при Екатерине она стала такой.


3. КОМПРОМИССЫ СТАРОГО РЕЖИМА В ЕВРОПЕ 

Главным победителем в Тридцатилетней войне стала Франция, которая быстро превратилась в центр притяжения Европы. Роскошь двора Людовика XIV (1643-1715 гг.) свидетельствовала о силе и богатстве, изысканности и утонченности. Аристократы, укрощенные постоянным присутствием при дворе, утратили старые привычки добиваться всего силой. Французские крестьяне получили, таким образом, возможность узнать, что такое мирная жизнь, а королевские армии совершали марши за пределами страны, давая дипломатам короля аргументы для расширения этих пределов в сторону Рейна. Немецкие князьки, насколько они могли это себе позволить, и Карл II Английский (1660-1685 гг.), насколько он отваживался, стремились повторить успехи французского монарха, и если завести такие же войска было слишком дорого, то завести любовниц не хуже было сравнительно легко. Правды ради, следует отметить, что военное превосходство Франции ослабело после 1715 г., когда Англия, с одной стороны, и Австрия — с другой, нарастили свою мощь. Однако французская философия и литература, достигшие впечатляющего размаха еще в XVII в., приобрели в XVIII в. такой авторитет, который перешагнул через политические и языковые границы и осветил всю Европу, а вместе с ней Америку и Россию.

Со времен упадка латинского христианства в средние века социальное и культурное единство Европы никогда не было таким прочным. Различия европейского наследия, столь сильно вступавшие в противоречие друг с другом в XVI в., удалось примирить в XVII в. с помощью ряда совершенно нелогичных, но от этого не менее действенных компромиссов, охватывавших политику, общество, сферу деятельности мыслителей и менее явно искусство. Возникшее в результате равновесие никогда не было постоянным, меняясь от одной эпохи к другой и от одной территории к другой. Более того, оно изначально содержало в себе семена происшедшего в XIX в. нарушения. Можно все же попытаться охарактеризовать некоторые основные направления и наиболее постоянные черты Старого режима в Европе.


ПОЛИТИЧЕСКИЕ И ОБЩЕСТВЕННЫЕ КОМПРОМИССЫ. Старый режим в Европе был основан на множестве территориальных государств, ревниво оберегавших свой суверенитет. Не признавая никакой внешней власти, правители таких государств точно так же не признавали и никаких пределов для собственной власти на своей территории. Хотя на практике даже самые абсолютные монархи были обязаны считаться с интересами городов, провинций, привилегированных компаний, гильдий, церкви и прочего у себя в стране, а баланс сил существенно ограничивал их действия за рубежом.

Суверенитет ограничивался также порядками в области собственности. Отрезвленные яростью религиозных войн, европейские правители отказались от прямого обращения к глубинной сущности дел человеческих и стали смотреть на начетническое исступление, внушенное определенным видением религиозной или другой формы истины, как на нечто смешное, наивное и откровенно опасное. Правители пришли к выводу, что благоразумнее будет расширять рамки профессионализма, на который можно положиться и который будет действовать хоть и не эффектно, но зато эффективно, старыми и хорошо знакомыми способами. Профессиональные юристы, врачи, торговцы, придворные, помещики, чиновники, офицеры, а к XVIII в. и писатели, знающие свое дело и не выходящие за круг его интересов, изменяли жизнь Европы шаг за шагом по мере того, как уходило одно десятилетие за другим, и при этом они лишь изредка обращались к глубинам человеческих страстей или к высотам человеческих устремлений. Даже такой теоретически абсолютный, энергичный и амбициозный правитель, как Людовик XIV, был, таким образом, ограничен в своих возможностях не только союзами иностранных держав, сдерживавшими его агрессивные намерения, но также и менее формальным, но гораздо более прочным союзом самостоятельных или полусамостоятельных профессиональных объединений и корпораций во Франции, каждое из которых упорно держалось за свои права, правила и устоявшиеся обычаи, тем самым выступая стабилизирующей силой в обществе. Устоявшиеся правила и внешние приличия, подкрепленные весом тяжелых установлений, удерживали даже самого абсолютного из королей не просто от крутой ломки в стране, но даже и от самой мысли об этом. Таким образом, теоретически абсолютный суверенитет оставался целиком и полностью теоретическим.

Международные войны и дипломатия хорошо иллюстрируют ограничения суверенитета, присущие Старому режиму. В течение короткого времени в начале царствования Людовика XIV Франция превосходила по силе своих соперников на континенте, однако баланс был восстановлен, когда в 1689 г. к антифранцузскому Великому альянсу присоединилась Англия. После этого даже такие значительные перемены, как распад Испанской империи в Европе (1700-1714 гг.), разгром Шведской империи на Балтике (1700-1721 гг.) и раздел Польши (1772-1795 гг.), происходили при тщательном учете баланса сил между основными европейскими государствами.

На протяжении большей части XVIII в. этот баланс поддерживался идущим параллельно процессом экспансии. На западе Франция и Британия богатели на торговле и заморских авантюрах. В Восточной Европе Австрия, Пруссия и Россия наращивали свою мощь за счет включения в свой состав слабо организованных и частично незаселенных районов на окраине европейского общества. В конечном счете преимущество оказалось на стороне держав, дальше других отстоявших от центра Европы. Так, островная Британия одержала решающую победу в Семилетней войне (1756-1763 гг.) и отобрала у Франции ее владения в Индии и Америке. На востоке Австрия получила такое же преимущество в XVII — начале XVIII вв., когда армии Габсбургов вторглись в Венгрию (1683-1699 гг.) и на Балканы (1714-1718 гг.), открыв самую западную часть евразийских степей для заселения подданными Габсбургской империи. Со второй половины XVIII в., однако, роль Австрии как главного фактора в непрерывном процессе экспансии на границах Европы перешла к России.

При этом у держав на периферии Европы также были свои слабые места. Покорение, заселение и приобщение к цивилизации отдаленных земель ложились бременем на дипломатию и ресурсы центра, и уже само по себе расширение Британской, Австрийской и Российской империй с их пестрым населением и разнообразными обычаями часто ставило перед центром невыполнимые задачи. Восстания в Шотландии (1715 г., 1745 г.), Американская революция (1775-1783 гг.), выступления в Венгрии (1703-1711 гг., 1789 г.), крестьянские войны под руководством Степана Разина (1670-1671 гг.) и Емельяна Пугачева (1773-1775 гг.) в России указали на трудности и недостатки британского, австрийского и российского правительств на их собственной территории.

В каждом европейском государстве вес различных элементом в системе сдержек и противовесов время от времени менялся. В XVII в. рационалистическое, централизующее давление гражданской и военной бюрократии во Франции имело целью подчинить себе другие элементы французского общества. Так, например, независимость аристократии была подорвана как раздачей королевских пенсий и привилегий, так и прямой узурпацией дворянских прав. Позднее, в XVIII в., аристократия потребовала возвращения определенной части ее самостоятельности, взявшись для этого, однако, не за шпагу, а за перо, с помощью законных аргументов (в парламенте) и теоретических изысканий (Монтескье).

В отличие от галликанской Франции, в Австрии церковь сохранила более значительную независимость и существенную власть. Средние классы здесь были явно слабее, а отдельные земли оставались самостоятельными единицами, слабо связанными воедино лишь подобием вассалитета по отношению к монархии Габсбургов. Административная централизация, с таким успехом проведенная в XVII в. во Франции, стала главной задачей для австрийской бюрократии с середины XVIII в., причем ее выполнение было прервано незадолго до завершения Французской революции. Испания и Португалия в основном двигались вслед за Австрией, пытаясь перенимать опыт Франции в достижении политического и военного величия в середине XVIII в.

Швеция и Польша, игравшие роль великих держав в XVII в., утратили ее в XVIII в. как по причине того, что им не удалось добиться такой централизации в управлении и такого общественного равновесия, каких достигла Франция в XVII в., так и в силу ограниченности людских и природных ресурсов[1032]. Аналогичным образом теряла свое политическое значение в XVIII в. Голландия. Несмотря на территориальную близость к центру европейской цивилизации, ее скудные природные ресурсы и относительно низкая численность населения не позволяли ей сохранять положение великой державы. Позиции, завоеванные в свое время военным и дипломатическим путем Швецией, Польшей и Голландией, перешли в руки Британии и Пруссии, чья политика резко отличалась от норм Старого режима. По удивительному совпадению период 1640-1688 гг., ставший свидетелем революции сверху в Пруссии и снизу в Британии, сыграл решающую роль в установлении специфического для каждой из этих стран государственного и общественного баланса.

В 1640 г., когда к власти в Бранденбурге пришел Великий курфюрст Фридрих Вильгельм Гогенцоллерн, Пруссия была бедной далекой провинцией, полученной им во владение от польской короны, а другие его земли были широко разбросаны по всей Германии. Ко времени же смерти курфюрста (1688 г.) Бранденбург-Пруссия превратился в государство — военный лагерь, где все имеющиеся ресурсы направляли на содержание многочисленной и боеспособной регулярной армии. Фридрих Вильгельм и его приближенные не допускали ни малейших препятствий на пути к достижению этой цели. Привилегии дворян, иммунитеты провинций и городов, обычаи гильдий и даже сел строго координировались, корректировались, а при необходимости и упразднялись в целях обеспечения максимальной военной мощи. В результате бедные, слабые и разбросанные территории были сплочены в единое административное образование, не только способное защищать себя, но и ставшее прочной базой, с которой власть Гогенцоллернов могла распространяться и на другие земли[1033].

Преемники Великого курфюрста были способными правителями и проявили замечательную целеустремленность в укреплении своей власти и расширении территории государства. Ко времени Фридриха II Великого (1740-1786 гг.) Пруссия сравнялась с Францией на полях сражений, стала соперником Австрии в Германии и союзником России и Австрии при разделе Польши. Одержанные успехи позволили смягчить почти спартанскую жесткость прусского государственного устройства, и скромное благосостояние, заботливо поддерживаемое правительством в его трудах по сборам налогов для усиления войска, стало выливаться в развитие городов и появление привилегированных профессиональных слоев в прусском обществе. Таким образом, к концу правления Фридриха Пруссия уже меньше, чем раньше, отличалась от других государств континентальной Европы.

Развитие Англии шло другим путем. Английская революция (1640-1688 гг.) установила власть парламента даже над королем и ускорила приход олигархической системы управления государством. Последующее развитие, например образование правительства в виде кабинета министров, только увеличило отличия между британскими и континентальными учреждениями. В XVII в. парламент напоминал архаический пережиток средневековья, вызывающий нарушения нормальной жизни в силу отсутствия единства и мешающий современному, действенному правительству своей мелочностью. К середине XVIII в. все же новомодный британский кабинет, подотчетный парламенту, стал производить впечатление даже на континентальных наблюдателей способностью вести успешные войны за границей, поддерживая при этом свободу и порядок у себя дома. Прежде всего британский парламент защищал принцип, согласно которому землевладельцы имеют право активно участвовать в создании законов, в выработке политики правительства и в управлении местными делами. Некоторые французские аристократы, низведенные до декоративной роли при дворе, и ведущие представители французского купечества и профессиональных кругов, время от времени выражавшие недовольство жесткостью королевского контроля, начинали чувствовать, что величие Франции было куплено дорогой ценой лишения их политических свобод. Так, после умелого ведения британским парламентом Семилетней войны (1756-1763 гг.) многие во Франции стали склоняться к тому, что определенная перестройка их собственных установлений в направлении британского парламентаризма была бы полезной.

СТАРЫЙ РЕЖИМ В ТЕОРИИ И НА ПРАКТИКЕ  

Система управления Британии, как и во Франции, покоилась на плотном клубке юридических корпораций и временных объединений, чей консервативный вес ограничивал парламент почти с такой же силой, как подобные организации во Франции ограничивали абсолютную власть короля. При этом парламентская система обеспечивала более постоянное и более тонкое согласование интересов таких групп, чем это было бы возможно в более жестких рамках бюрократического королевского правления. С ростом богатства и числа указанных групп новые интересы, например, интересы владельцев плантаций сахарного тростника в Вест-Индии, бристольских работорговцев, ведущих прогрессивное сельское хозяйство помещиков Норфолка и даже выбившихся из простонародья владельцев хлопковых мануфактур Манчестера, могли быть представлены в парламенте. Такие группы могли присматривать за тем, чтобы политика правительства согласовывалась с их потребностями в пределах, устанавливаемых с учетом соперничающих интересов, также представленных в парламенте. С другой стороны, система контроля Франции, Австрии и даже Пруссии, вырабатываемая бюрократией, гораздо слабее реагировала на меняющиеся комплексы экономических интересов и стремилась сохранять свою силу даже после того, как изменялись условия. Результатом становилось отставание и даже блокирование экономических и технических новшеств, которым свободная британская система открывала широкую дорогу.

Очевидно, самым коренным различием между общественными моделями Британии и континента (не считая Голландии и некоторых швейцарских и немецких вольных городов) был более высокий авторитет и самостоятельность купцов и финансистов. Во Франции и на континенте вообще удачливый делец торопился оставить позади свою прошлую жизнь, то ли с помощью прямого приобретения королевского патента на дворянство, то ли отправляя сыновей на государственную службу, где они могли надеяться добиться дворянства или приобрести его благодаря высокому посту. Для этого требовалось выйти из принижающих достоинство объединений на товарном рынке. В Англии, однако, дворяне регулярно выходили на товарный рынок и участвовали в торговых сделках, а богатые купцы, приобретавшие поместья и получавшие дворянство, не обязательно оставляли свою торговую деятельность, хотя они становились скорее уже финансистами, чем практическими дельцами. В таких условиях расточительность праздных дворян во Франции и в других странах способствовала более основательному распылению торгового капитала, чем в Англии. И наоборот, доступность относительно больших масс капитала в результате взаимопроникновения классов аристократов-землевладельцев и купцов существенно способствовала поразительному экономическому росту Великобритании в XVII-XVIII вв.

Экономическому развитию Англии способствовала также терпимость к различиям в вероисповедании. После 1689 г. пуританам и последователям различных более радикальных религиозных сект были предоставлены определенные права, в том числе право на участие в делах, хотя право на участие в выборах в парламент, на поступление в университеты и обучение праву, богословию, медицине за ними не признавали. Не принадлежащая к государственной церкви община, самосознание которой определялось евангелической религией и правовым бессилием, стала колыбелью для многих самых активных английских предпринимателей, а ее представители часто прокладывали путь экономическим новшествам. Во Франции же, наоборот, решительное стремление Людовика XIV искоренить ересь в своем королевстве разрушило сообщество купцов и промышленников гугенотов, игравших в экономике сходную роль. Все это сказалось на французской промышленности и торговле, а бежавшие из страны гугеноты обогащали такие принимавшие их государства, как Англия или Пруссия.

Георг III (1760-1820 гг.) был последним английским королем, бросившим вызов парламенту и пытавшимся править по собственному усмотрению. «Король-патриот» воспользовался своей возможностью официального назначения на должности с тем, чтобы провести своих приверженцев в парламент, надеясь таким образом преодолеть бесконечные ссоры между представителями разных группировок, составлявшие саму суть жизни парламента и его методов согласования интересов всех слоев британского общества. Попытка эта провалилась, поскольку была дискредитирована успехом восстания в Америке (1775-1783 гг.) и наступавшим время от времени умопомешательством короля (после 1788 г.). Итак, накануне Французской революции в Британии твердо укрепились верховенство парламента, ответственное правительство в виде кабинета министров и олигархическое правление страной. Свободы англичан, состоявшие в постоянном кипении дискуссий в стенах парламента и за его пределами и подтверждавшиеся успехами экономики и имперской политики, резко контрастировали с почтительной покорностью, которой требовали монархи континента от своих послушных подданных.

В большинстве крупнейших территориальных государств Европы Старый режим обеспечивал центральную власть, будь то в лице парламента или монарха, гораздо более значительными средствами военной и экономической мощи, чем когда-либо. Общее богатство Европы выросло до такой степени, что поступления от налогов были достаточны для оплаты и оснащения сравнительно больших и сильных регулярных армий и профессионального флота. Такие новые или ставшие использоваться шире финансовые инструменты, как британские государственные долговые облигации и банк Англии (основанный в 1694 г.), позволяли мобилизовать экономические средства в новых масштабах, привлекая частные капиталы для государственных целей. Подобного рода инструменты наряду с созданием акционерных компаний, появившихся в начале XVII в., дали Европе возможности для непрерывной экономической экспансии и увеличили ее военную мощь во всех частях света.

Несмотря на то что бедные и неимущие играли слабую роль в расширении мощи и росте благосостояния Европы, энергичные и способные личности нередко поднимались на одну-две ступеньки выше по общественной лестнице, и даже самые нуждающиеся стали выживать чаще. Профессионализация начала сдерживать опустошительное действие войны. Выращивание новых культур (в частности, картофеля и кукурузы), применение новых способов обработки земли и совершенствование транспорта сгюсобствовали борьбе с голодом. Даже болезни переставали быть всеобщим бичом по мере того, как приобретаемый иммунитет и достижения в области медицинской диагностики и лечения приводили к увеличению числа излечиваемых. В результате население Европы совершило скачок вперед. Несмотря на ужасающие условия жизни в таких городах, как Лондон, где дешевый джин на время заменил собой эпидемии в качества главного фактора, уносящего человеческие жизни, низшие, средние и высшие классы в Европе процветали, как это редко бывало до того, благодаря политическим и социальным компромиссам Старого режима.


ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫЕ КОМПРОМИССЫ. Антагонизм между светским образом мышления и религиозной верой, столь пылко выраженный в столкновении идеалов Возрождения и Реформации, нашел свое практическое, если не теоретическое, разрешение при Старом режиме. Так, были прекращены усилия достичь однородности общества. Все в большей и большей степени европейские государства допускали отход от старых законов, требовавших церковного конформизма, и позволяли гражданам следовать собственным религиозным убеждениям. Требовалось только достойное соблюдение условностей, при этом богохульство и крайние проявления сектантства во всех европейских странах по-прежнему были запрещены. Однако признаки отчаяния, столь сильно поднимавшиеся на поверхность в схватках XVI в. за богословскую и метафизическую истину, наряду с беспощадным требованием ортодоксальности в словах, мыслях и делах после окончания Тридцатилетней войны быстро пошли на убыль. К началу XVIII в. ведущие умы Европы сосредоточивали свое внимание на науках и рационалистической философии, а не на богословии и уже не старались приводить результаты своих поисков в соответствие с христианским учением.

Отчасти такую неоднородную интеллектуальную атмосферу объясняют феноменальные успехи рационализма и естествознания в XVII в. Рене Декарт (ум. 1650) поставил перед собой дерзкую задачу вывести полноценную науку из самоочевидных первых принципов, объяснявших метафизическую, физическую, биологическую и психологическую действительность со всей точностью геометрического доказательства. Его современники Ба-рух Спиноза (ум. 1677) и Томас Гоббс (ум. 1679) были также очарованы видимой прочностью и точностью математического рассуждения и, подобно Декарту, пытались применять методы математики к людским и божественным понятиям. Поколением позже аналогично мыслил Готтфрид Вильгельм Лейбниц (ум. 1716). Несмотря на широкое расхождение выводов, к которым приводили их математические способы рассуждения, эти и другие мыслители XVII в. последовательно распространяли царство закона и закономерности на многочисленные новые явления и сужали, а то и полностью отрицали действие каприза, случая, удачи и чуда. Так, например, и Декарт, и Гоббс утверждали, что животные представляют собой автоматы, управляемые определенными законами, а Декарт сделал набросок принципов мировой машины, чтобы объяснить все явления небесного и земного происхождения. Рассуждения Спинозы и Лейбница были глубже, однако над ними также довлело видение мира, подчиняющегося законам и закономерностям, которые могут быть усвоены и истолкованы человеческим разумом.

У Декарта оказалось больше последователей, чем у других философов, возможно, потому, что его теории были более полными и легкими для понимания. Во второй половине XVII в. картезианская (Декартова) философия стала модной во французских интеллектуальных кругах и завоевала многочисленных сторонников в других странах. Мода эта длилась, однако, не очень долго, поскольку картезианство в целом не могло надолго пережить крах Декартовой физики после ее столкновения с элегантными доказательствами Исаака Ньютона в его «Математических началах натуральной философии» (1687 г.). Главная сила учения Ньютона заключается в его эмпирическом подтверждении и в простоте, с которой он свел движение Луны и планет к математическим формулам, совершенно изумительным образом описывающим также поведение тел, движущихся на поверхности земли. Такое радикальное упрощение видимого разнообразия природных явлений подняло разум на новую высоту. То, что так долго стремились доказать философы, отныне казалось правильным вне всякого сомнения: Вселенной в действительности правит простой, ясный и прекрасный в своей математической точности закон — настолько неизбежный и универсальный, что управляет также будущим движением небесных тел и пушечных ядер. Поначалу некоторые критики пугались оккультного характера силы гравитации, действующей на расстоянии, но сомнения вскоре были развеяны в общем хоре голосов восхищения, по мере того как новые наблюдения подтверждали точность математически выраженных Ньютоном законов движения.

Математика успешно отстояла себя. Можно было легко предположить, что сам Бог как создатель Вселенной, чьи законы отныне открыты, был превосходным математиком, который мог показать свою мудрость и великолепие своего творения, всего лишь отстранившись от активного наблюдения за созданным им мировым механизмом. Считалось, что вмешательство в природный порядок вещей способно нарушить Божественные законы и тем самым показать их недостаточность. Верховное существо, создавшее такую сложную, хотя и чудесным образом простую, машину, не могло допустить, чтобы труды его были испорчены произвольным вторжением простых человеческих существ. Такие представления о природе, Боге и человеке в корне противоречили христианскому учению. Ведь, таким образом, не оставалось места для Божественной благодати, провидения или первородного греха, а во Вселенной Ньютона было также трудно найти подходящее место для небес и ада в их традиционном понимании.

Более того, логично было предположить, что Бог установил также законы поведения людей, которые, если их распознать, должны обеспечить человечеству столь же великолепную гармонию жизни, как и гармония физической природы. Какой-нибудь новый Ньютон, который распутает тугой клубок человеческого феномена и откроет природный закон общества, смог бы тем самым возвысить землю до небес, а небеса спустить на землю, как это практически уже сделала физика Ньютона с миром неодушевленных тел.

Такие ожидания были равнозначны коренной секуляризации христианского эсхатологического учения. Вместо того чтобы ждать второго пришествия Христа, разум бесстрашно брался за задачу спасти человечество ото всех бедствий, преступлений и безумия прошлого. Несмотря на стойкую неопределенность всех деталей высшего земного совершенства человечества, смелые шаги по пути прогресса отныне казались реальными, ведь разве человечество в конце концов не рассталось с детством и не прислушалось к голосу разума?

Несмотря на убедительность таких деистских взглядов, подавляющее большинство европейцев по-прежнему придерживались традиционной христианской веры. Причиной тому была отчасти инерция консерватизма; однако деистское мировоззрение имело и серьезные недостатки, способствовавшие существенному усилению ортодоксальной религии. Бог как великий часовщик или математик мало обращался к сердцу человека и не мог помочь ему в трудную минуту. Люди высокого и тонкого ума содрогались при мысли о смерти, механической вселенной с бесконечными просторами и законами, управляющими природой. Самым знаменитым из таких людей был Блез Паскаль (ум. 1662), подтвердивший со всей силой нового убеждения жизненную важность личного соприкосновения и общения с Богом.

Возможно, именно потому, что безмолвная пустота Ньютонова бесконечного пространства грозила поглощением и полным растворением столь малой планеты, как Земля, в XVII-XVIII вв. возникало особенно много новых религиозных движений и сект, подчеркивавших прямой, эмоционально наполненный опыт общения с Богом. В протестантской традиции большой притягательностью обладали квакеры и методисты (Англия) и пиетисты (Германия), а в католических странах янсенизм и квиетизм также могли бы достичь широкого размаха, если бы осуждение со стороны папы не привело к насильственному упразднению обоих течений.

ВЫСШИЕ И НИЗШИЕ КЛАССЫ ПРИ СТАРОМ РЕЖИМЕ

Портрет достопочтенной Фрэнс Данкомб на фоне сельского пейзажа кисти Томаса Гейнсборо с его классическим стилем резко контрастирует с жанровой уличной сценкой в Лондоне, изображенной Уильямом Хогартом. До промышленной революции вся цивилизация строилась на похожем культурном контрасте между богатыми и бедными, образованными и необразованными, хозяевами и слугами. При этом признание такого разрыва и понимание его несправедливости, выраженное в картине Хогарта, редко встречалось когда-либо ранее. Возможно, неустойчивость Старого режима, рост некоторых по-настоящему крупных городов и соответствующий переход от сословных к рыночным отношениям подорвали привычные модели почтения и привели к тому, что на каждой ступени общественной лестницы люди стали активнее задумываться о ненадежности их общества по сравнению с более чистым аграрным строем. 

Характерная особенность европейского общества XVIII в. заключалась в том, что таким широко расходящимся взглядам позволялось существовать бок о бок более или менее мирно, а люди делили свои симпатии между ними и часто дремлющим официальным религиозным истеблишментом. Борцы за религиозную ортодоксальность, например французский епископ Боссюэ (ум. 1704), публично высказывали свое глубокое неверие в новую науку. Другие же, подобно английскому епископу Спрату (ум. 1713), восторженно поддерживали дух науки. Как правило, теологи и ученые шли каждый своим путем, оставаясь верными стандартам и условностям их все больше расходящихся интеллектуальных традиций. Многие, включая и самого Ньютона, сочетали новую науку со старой верой, то устанавливая отдельные критерии истины для религии и науки, то пользуясь всяческими хитроумными схемами, предназначенными для того, чтобы выделить место библейской космологии в новом мире науки или новому миру науки в старой христианской космологии.

Не только естествоиспытатели, но и юристы, врачи, писатели, философы, музыканты, художники и другие ученые теперь свободно могли разрабатывать методику и традиции избранной ими профессии без оглядки на соответствие религиозной ортодоксальности. Это стало началом современной плюралистической эпохи интеллекта. Такие новые институты, как Французская академия (основана в 1635 г.) или Английское королевское общество (основано в 1660 г.), поощряли литературную и интеллектуальную деятельность и покровительствовали ей, а профессиональные научные журналы наряду с книгами и брошюрами популяризировали научные результаты, передавали новые идеи и данные всем, кого они интересовали. Менее формальные объединения, например завсегдатаи любимой лондонской кофейни доктора Джонсона или интеллектуальных салонов Парижа, также играли немалую роль в стимулировании и поддержке разнообразия и активности интеллектуальной и художественной жизни в Европе.

Никогда больше западный мир как единое целое не пытался всерьез выработать единую, всеобъемлющую истину и доктрину, хотя отдельные части этого мира — коммунистический Советский Союз, нацистская Германия и фашистская Италия — такие попытки совершали. Память о кровавой и тщетной борьбе прежних поколений в стремлении открыть, а затем навязать всеохватывающую истину помогла людям примириться с «нелогичностью многообразия». Более проникающей и постоянной оказалась самостоятельность различных профессий и объединений, поддерживавших широкое расхождение между мыслью и верой. В итоге — и возможно, именно это важнее всего — общее процветание и успехи европейского общества при политических и социальных компромиссах Старого режима позволили сравнительно легко прийти к терпимости при разногласиях даже по важным вопросам.

В таких условиях мысль в Европе достигла необычайной плодотворности и многообразия. Используя неисчерпаемый запас новых данных, получаемых от более точных наблюдений, с помощью более совершенных инструментов, более тщательного анализа или в результате проникновения в новые районы земли, ведущим представителям интеллектуальной Европы предстояло решать гигантскую задачу уже просто в силу необходимости подтвердить, упорядочить и систематизировать их расширяющийся объем знания. В этом, собственно, и заключались крупнейшие задачи естествознания в XVIII в. В физике астроном Пьер Симон Лаплас (ум. 1827) и французские артиллеристы продолжили дело Ньютона, применив его механику небесных и земных тел к новым явлениям. В ботанике и зоологии швед Карл Линней (ум. 1778) и француз Жорж Луи Леклер де Бюффон (ум. 1788) приступили к классификации и систематизации форм растительной и животной жизни всего мира. Крупнейший теоретический прорыв был совершен в XVIII в. в химии благодаря разработанной Джозефом Пристли (ум. 1804) и Антуаном Лавуазье (ум. 1794) новой теории горения и сформулированным Лавуазье принципам сохранения материи в химических реакциях.

Излишне говорить, что применение разума в гуманитарной сфере шло с меньшим успехом, хотя и тут делались смелые усилия, приносившие свои плоды. Так, например, в изучении истории блестяще сочетались эмпиризм и рационализм. В течение XVII в. ученые с немалым трудом восстановили точные хронологические рамки классического и средневекового прошлого Европы из путаницы старых хроник и календарных систем. В довершение всего монах-бенедиктинец Жан Мабильон (ум. 1681) разработал сложную методику проверки подлинности старых рукописей и их приблизительной датировки. В результате этих и подобных трудов XVIII в. стало возможным создание таких монументальных исторических сочинений, как «История упадка и разрушения Римской империи» Эдуарда Гиббона (ум. 1794), основанная на детальной исследовательской работе сотен ученых.

В то время как историческая наука поднималась на новый уровень точности и отваживалась на смелые обобщения в истолковании событий, существенно снижалось значение метафизики. Джон Локк в своем «Опыте человеческого разума» (1690 г.) выразил сомнение в возможности достижения универсально верного знания; епископ Джордж Беркли (ум. 1753) и Дэвид Юм (ум. 1776) исследовали вопросы, поднятые Локком, и указали на новые препятствия к достижению достоверного знания. Иммануил Кант (ум. 1804) все же вывел философию из тупика, в который ее завел критицизм Юма, согласившись с невозможностью познания вещей в себе, но утверждая при этом, что внимательное изучение структуры самого человеческого интеллекта ведет к универсально верной истине в отношении всех возможных объектов человеческого опыта. Кант, в свою очередь, открыл возможности для возрождения в Германии XIX в. грандиозных систематических философских школ, основанных на уверенности в необходимости анализа духа, активную роль которого в постижении реальности он столь активно подчеркивал.

ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫЙ ВЫЗОВ СТАРОМУ РЕЖИМУ 

Трудности эпистемологического и метафизического характера, разумеется, не удерживали публицистов и самозванных философов XVIII в. от критики существующего общества во имя разума. Под их придирчивым взглядом совершенно иными представали многие установившиеся обычаи и устоявшиеся институты. Вольтер (ум. 1778) во Франции взялся высмеивать суеверия и фанатизм официальной религии, а в Шотландии Адам Смит утверждал в своем «Исследовании о природе и причинах богатства народов» (1776 г.), что экономическое производство и торговля автоматически придут к своим наиболее эффективным формам, если дать полную свободу человеческой природе, движимой разумным своекорыстием. С этой точки зрения, вмешательство государства в хозяйственный процесс, повсеместно практиковавшееся при Старом режиме, было просто помехой всеобщему благоденствию.

Основы любой политической власти явно требовали переосмысления, поскольку люди больше не верили, что Бог лично вмешивается в дела человеческие. В отсутствие же Божественного провидения ссылающаяся на Божественное право монархия становилась просто узурпацией. Альтернативная основа для легитимизации правления была найдена в понятии общественного договора, однако условия такого договора формулировались с огромными расхождениями. Томас Гоббс (ум. 1679) использовал понятие общественного договора для утверждения необходимости абсолютной монархии, в то время как Джон Локк (ум. 1704) и Жан-Жак Руссо (ум. 1778) оправдывали революцию, прибегая к соответствующему переопределению условий договора. «Общественный договор» Руссо был, несомненно, вполне революционной книгой, так как в ней выдвигалась демократическая теория суверенитета и утверждалось, что восстание является оправданным, если правительство не в состоянии удовлетворить народ, которым оно правит. Такие теории, требовавшие фактически упразднения устоявшихся институтов и их замены рациональным порядком человеческого общества, серьезно подрывали Старый режим и все его устаревшие компромиссы.

И все же критики, высказывавшие свои обоснованные принципы для отрицания существующих моделей жизни, были пока еще в меньшинстве. Несмотря на то что доверие разуму и прогрессу, вера в изначальные добродетели природы человека и более светское мировоззрение в XVIII в. проникали в сравнительно широкие слои населения Европы, основная его часть тем не менее оставалась верна прежним шаблонам веры и поведения. Сколь бы велико ни было несоответствие, которое они могли видеть между христианством и новыми понятиями, большинство людей воздерживалось от того, чтобы делать из этих несоответствий какие-либо логические выводы как на словах, так и на деле. Таким образом, иррациональность институтов, столь сильно возмущавшая просвещенных критиков, находила свой интеллектуальный аналог среди большинства самих критиков.


КОМПРОМИССЫ В ИСКУССТВЕ. Плюрализм европейского общества и мысли при Старом режиме проявлялся и в искусстве. К концу XVII в. в Англии сосуществовали высокий стиль эпической поэмы Джона Мильтона «Потерянный рай» (1667 г.) и развязность комедии эпохи Реставрации, а столетием позже утонченный городской стиль прозы Сэмюэля Джонсона (ум. 1784) соперничал с мастерской безыскусностью Роберта Бернса (ум. 1796). Традиционно в европейской литературе различают классический период, за которым последовал период романтический. Искусствоведы же выделяют три стиля в архитектуре и живописи: барокко, рококо и классицизм. Такая классификация приемлема, если не слишком дотошно анализировать ее, но она едва ли подходит к таким писателям, как Даниель Дефо (ум. 1731), или к голландской живописной школе, и нам следует всегда помнить, что меняющиеся стандарты моды и вкуса никогда не могли вытеснить Шекспира с английской сцены или Библию Лютера из немецких домов.

Внешне в конце XVII — начале XVIII вв. искусство и литература отличались поразительным согласием, учитывая, что благодаря авторитету французской культуры классицизм распространялся по всей Европе. Великие драматурги Франции Пьер Корнель (ум. 1684), Мольер (ум. 1673) и Жан Расин (ум. 1699) всерьез воспринимали правила — как в произношении (в соответствии со «Словарем» Французской академии), так и в композиции (триединство). В последующие годы им старательно подражали и во Франции, и за ее рубежами, так что французский язык стал языком литературы чуть ли не по всей Европе. Лишь английская литература оставалась полностью независимой, придерживаясь при этом классических норм сдержанности, элегантности, точности, благодаря таким писателям, как Джозеф Аддисон (ум. 1719) и Александр Поп (ум. 1744). Наряду с этой высокой, космополитичной, деликатной литературной культурой существовало огромное разнообразие других ее проявлений: от лихорадочных видений основателя квакерства Джорджа Фокса (ум. 1691) до степенных трудов немецкого юриста Самуэля Пуфендорфа (ум. 1694).

Французский идеал классицизма стал отчетливо ослабевать во второй половине XVIII в. В частности, в Англии и в Германии писатели отошли от французских образцов и черпали вдохновение больше в античном наследии Греции или в собственной национальной и средневековой эпохе. Крупными вехами движения в этом направлении стали сборник народных баллад «Реликвии древней английской поэзии», выпущенный в 1765 г. епископом Перси (ум. 1811), и страстные выступления Иоганна Готтфрида Гердера (ум. 1803) за самобытную немецкую литературу, уходящие корнями в язык и мышление простого народа. Романтизм провозглашал спонтанное выражение чувств единственным источником большой литературы и подчеркивал значение национального, местного и личного духа. Такие взгляды подтолкнули (а может быть, это просто совпадение?) внезапный расцвет немецкой литературы. Фридрих фон Шиллер (ум. 1804) и Иоганн Вольфганг фон Гете (ум. 1832) стали центральными фигурами возрождения немецкой литературы, хотя применительно, например, к Гете, термин «романтизм» не может охватить все разнообразие его творчества.

Подобным образом и в архитектуре последовательно воцарявшаяся мода то на барокко, то на рококо, то на классицизм не смогла помешать проявлению широкого разнообразия в практических творениях. Ведь барокко и рококо тяготели к новым и неожиданным эффектам, так что каждый из этих стилей включает огромное разнообразие элементов. В XVIII в. часто намеренно одновременно применялись экзотические архитектурные стили. Так, например, обычный английский полубрусовый дом мог находиться в окружении «готических» руин (построенных по заказу владельца за неимением настоящего замка) и через зеленую лужайку от мрачного грота, скрывающего внутри изысканный интерьер-рококо. Подобный колорит могли дополнять китайский чайный домик или индийские пагоды, тогда как в соседней деревне крытые соломой или черным шифером дома свидетельствовали о неискоренимой верности древнейшим исключительно местным традициям строительства.

Живопись в меньшей степени отражала разнообразный и беспокойный характер европейской культуры. Сохранялась в основном техника эпохи позднего итальянского Возрождения, а привычные сюжеты — портреты аристократов, классические аллегории и религиозные темы — также не выходили за рамки старых традиций. И все же существенным дополнением к жанрам европейской живописи стали пейзажи, на которых люди были изображены очень мелко, а то и вовсе отсутствовали.

В области музыки в начале XVIII в. европейцы уже располагали широким спектром новых или усовершенствованных инструментов благодаря тому, что удалось лучше понять связь между звуковыми волнами и музыкальными тонами. Равномерно темперированный клавикорд Иоганна Себастьяна Баха (ум. 1750), позволивший композиторам использовать все тональности и обозначивший переход от клавесина к фортепиано, а также современная скрипка, усовершенствованная такими мастерами, как, например, Антонио Страдивари (ум. 1737), стали самым заметным из других многочисленных вкладов в музыкальные ресурсы Европы. В результате был открыт новый мир инструментальной музыки, в котором старые принципы гармонии действовали и расширялись с учетом различий в тоне и тембре между инструментами. Весь XVIII в. европейские музыканты занимались раскрытием возможностей, возросших с появлением новых инструментов, и соединением инструментальной музыки с вокалом. Бах, Кристоф Вилли-бальд Глюк (ум. 1787), Вольфганг Амадей Моцарт (ум. 1791) и Франц Иосиф Гайдн (ум. 1809) работали по твердо установленным правилам, как и современные им классические писатели. Однако правила гармонии при этом не были ограничены искусственно подобно тому, как это иногда случалось в литературе. Они скорее направляли композиторов и публику в энергичном исследовании возможностей, обеспечиваемых новыми инструментами и их разнообразными сочетаниями. Так сложился один из величайших периодов европейской музыки.


ЭЛЕМЕНТЫ НЕУСТОЙЧИВОСТИ СТАРОГО РЕЖИМА. По мере того как ослабевала память о религиозных войнах и росло доверие к разуму и вера в прогресс, увеличивалась и нетерпимость к многочисленным проявлениям несправедливости в европейском обществе. Французские дворяне были настолько недовольны своей политической малозначимостью, что в годы, непосредственно предшествовавшие Французской революции, они возглавили выступления против абсолютной монархии. Их недовольство сразу нашло отклик среди представителей свободных профессий и деловых кругов, которым легко было убедить себя, что они заслуживают более значительной политической роли и большего веса в обществе. Идеи свободы, прав человека, достоинства личности и даже суверенитета народа вызывали несогласие с существующим порядком вещей. Однако взаимосвязь закрепленных законом интересов затрудняла и даже делала опасными перемены, и в этом смогли убедиться столь разные личности, как, например, деятельный сторонник реформ австрийский император Иосиф II (1780-1790 гг.) или гроза юристов в Англии Иеремия Бентам (ум. 1833).

И все же не только и, может быть, не столько идеи размывали Старый режим. Технический прогресс, набравший скорость в XVII-XVIII вв., сыграл более непосредственную и более существенную роль в переделке общества. Техника входила в жизнь людей постепенно, без всеохватывающих планов или сверхзадач по изменению порядков в обществе. Следует отметить, что некоторые мыслители заявляли о твердой вере в благотворное влияние именно постепенных изменений в технике. Особенно благоприятной для подобных взглядов оказалась английская эмпирическая традиция, поскольку такие личности, как Фрэнсис Бэкон (ум. 1626) и основатели Королевского общества (1660 г.), смотрели вперед с полным доверием к пользе, ожидаемой ими от технических достижений в результате тщательных наблюдений и опытов. На самом же деле научная теория очень медленно приближалась к той точке, когда она могла оказывать серьезное влияние на процессы экономического производства. Пока химия не достигла той точности, которую она смогла продемонстрировать в XVIII в., абстрактная наука мало влияла на промышленное производство. Потребность в теории по-настоящему не ощущалась. Грубый, но эффективный эмпиризм, выражавшийся во всеобщей готовности к пересмотру традиционных приемов, к ремесленничеству с помощью новых устройств, к опробованию новых операций, материалов и инструментов, был вполне достаточен для того, чтобы в европейской технике произошли огромные перемены, а темпы этого движения вперед значительно ускорялись новой культурой фиксирования, измерения, сравнения и публикации результатов в специальных изданиях.

Основным видом экономической деятельности было сельское хозяйство, и такие сравнительно простые направления, как систематическая селекция семян, старательное выведение специализированных пород животных и внедрение или распространение таких новых культур, как клевер, турнепс, картофель, кукуруза, хлопок и табак, способствовали громадному росту производительности фермерских хозяйств. Специальные испытания, проводившиеся с целью определить наилучшую форму плуга, и другие усовершенствования повышали эффективность земледелия. Фермеры регулярно и с энтузиазмом использовали преимущества повторной пахоты, прополки, дренажных устройств, "внесения в почву навоза и других удобрений. Ведущую роль в этих процессах захватила Англия, так как английские землевладельцы могли заставить своих работников применять новые методы ведения хозяйства, тогда как в других частях Европы ограниченное привычным порядком крестьянство продолжало работать по старинке и очень медленно перенимало усовершенствованные сельскохозяйственные приемы.

Строительство дорог и каналов налаживали зачастую таким же методом проб и ошибок, хотя в данном случае правительственная инициатива проявлялась гораздо сильнее, чем в развитии сельского хозяйства. Ведущее положение заняла Франция благодаря строительству пригодных для использования в любую погоду дорог и систем каналов, связавших главные реки страны в единую систему судоходных путей. Англия последовала этому примеру только к концу XVIII в., а остальная Европа (за исключением Голландии) оставалась далеко позади. Неуклонно совершенствовались судо-, вагоно- и пассажирское вагоностроение. Для перевозки громоздких и объемных грузов стали повсеместно использовать рельсовые вагонетки на людской или конской тяге.

В прежние времена основным фактором развития техники служила горнодобывающая промышленность. К началу XVIII в. техническое лидерство у Германии перехватили английские угольные шахты. По мере того как шахты становились глубже и увеличивалась добыча угля, потребность в тяжелом подъемном оборудовании и в насосах для предотвращения затопления шахт стимулировала инженерную мысль. Необходимость в мощных источниках энергии подстегнула опыты с паровыми машинами. Сконструированная Томасом Ньюкоменом машина (1712 г.) впервые позволила использовать уголь для приведения в действие шахтных насосных систем. В последующие десятилетия эффективность таких машин возросла благодаря усовершенствованиям их конструкции и быстрому росту их размеров и мощности. В 1760 г. Джеймс Уатт совершил революционный прорыв в конструкции паровых машин, применив «острый» пар для перемещения поршня[1034]. Он запатентовал свое изобретение в 1769 г., а в последующие годы модификация конструкции машины и ее применение для широкого круга задач, помимо откачки воды, намного увеличили ее ценность.

Практические успехи паровых машин определялись техникой точного формования металла, так, чтобы поршень и цилиндр могли достаточно плотно прилегать друг к другу для предотвращения серьезных потерь пара. Эта и другие технические задачи были решены скорее на практике, чем в теории, небольшой группой изобретательных мастеров и механиков с незначительной — а то и вовсе никакой — научной подготовкой. Постоянная работа в мастерских сама по себе была школой, а реальная координация работ, необходимых для широкомасштабного производства такой сложной механической системы, как паровая машина, была не менее важна, чем технологические детали. Сотням работников пришлось вскоре привыкать к технологической дисциплине при изготовлении массы разнообразных металлических деталей, которые, собранные в машину, должны безупречно одна к другой подойти. Это требовало точных измерений на каждом этапе изготовления и искусного владения напильником и кронциркулем для получения нужных размеров. Прежнее мастерство рук и глазомер ремесленника оказались фактически объединены для получения результата, которого невозможно достичь в одиночку без колоссальных затрат времени. Сама эта взаимосвязь была создана невиданно абстрактной и точной сетью типоразмеров отдельных частей — клапанов и их седел, поршней и цилиндров, колес и подшипников, которые после сборки превращались в работающую паровую машину.

Значительного развития достигла также металлургия, прежде всего опять-таки в Англии, где нехватка леса для получения древесного угля долго сдерживала производство стали. Во второй половине XVIII в. применение кокса в качестве нового топлива позволило разрешить эту проблему. Другие технические достижения обеспечили более однородное качество и увеличение масштабов производства, и по мере удешевления стали она находила новые виды применения в возведении мостов, в производстве строительных конструкций и в машиностроении. Таким образом, Англия и Шотландия уже устремились в век угля и стали, когда разразилась Французская революция.

Самые замечательные технические достижения принадлежали, однако, к текстильной промышленности, где ряд изобретений — от челнока Джона Кея (1733 г.) до прядильной машины Самуэла Кромптона (1774 г.) — позволили механизировать прядение и ткачество, тем самым невероятно увеличив производительность труда и удешевив готовое платье. Хлопковая промышленность, бывшая для Англии новой и не обремененной ремесленными традициями, быстрее других перенимала новые методы работы. В результате в последние десятилетия XVIII в. английскую одежду из хлопка стала продавать дешевле изделий индийских ткачей даже в самой Индии.

Таким образом, Англия и Шотландия стали опережать остальную Европу в важных областях техники. Началась промышленная революция, которой было суждено преобразить облик Европы и мира. И все же до 1789 г. фабрики с происходящими на них переменами и активно работающие угольные шахты только начинали показывать свою силу в преобразовании человеческого общества. Европа в целом оставалась аграрной, и даже в Великобритании превосходство сельского хозяйства еще не ставилось под вопрос. 

* * * 

Старый режим в Европе был низвергнут не промышленной революцией, не распространившимися радикальными политическими идеями, а Французской революцией, причины которой были столь же многогранны, сколь и сотрясенное ею общество. При этом революция и последовавшие за ней войны могли бы не принять такие жесткие формы без влияния радикальных идей, ставших популярными в последние десятилетия Старого режима. В свою очередь, воздействие революции не оказалось бы столь долговременным, если бы принесенные ею законы, войны и смена собственности не способствовали высвобождению силы машин. Политические события революции (включая предшествовавшие им события в Америке) послужили катализатором, активизировавшим элементы нестабильности Старого режима и умножившим их действие до такой степени, при которой начались процессы преобразования европейского общества. Не будь всех тех деталей меняющегося политического калейдоскопа во Франции — нерешительности Людовика XVI, негибкости французской налоговой системы, неповиновения аристократов, народного недовольства, ни радикальные идеи, ни новые способы производства не смогли бы преобразовать европейское общество столь быстро и столь основательно. Таким образом, даже в предсмертной агонии Старый режим демонстрировал свое сложное и тонкое многообразие.


В. СПЯЧКА МУСУЛЬМАНСКОГО МИРА В 1700-1850-Х ГГ.

Карловицкий договор 1699 г., по которому Османская империя уступала большую часть Венгрии Австрии, знаменовал собой окончательный поворот в балансе сил между исламским миром и Европой. Всего шестнадцатью годами раньше, в 1683 г., турки поразили и напугали Запад осадой Вены, однако после Карловиц Османское государство было вынуждено постоянно защищаться и оказывалось хронически неспособным противостоять армиям соседних европейских империй. Военная слабость усугублялась нарастанием серьезного расстройства внутри страны, где местные правители игнорировали власть султана, а шайки бандитов грабили население. В этот же период две другие великие мусульманские империи также пережили полный драматизма упадок. Со смертью Аурангзеба в 1707 г. Индия осталась в состоянии хаоса, в котором индуисты, сикхи, мусульмане и британские силы дрались между собой у распростертого тела некогда гордого и могущественного государства Моголов. Двумя годами позже, в 1709 г., империи Сефевидов был нанесен удар восстанием в Афганистане, а следующие два десятилетия ее существования были отмечены полным замешательством по мере того, как турки, русские, афганцы и узбеки отхватывали себе куски территории бывшей империи Сефевидов.

Политический разлад в важнейших частях мусульманского мира, очевидно, сказался и на экономическом благосостоянии. К тому же изменение структуры международной торговли, в частности рост импорта европейского текстиля и других фабричных товаров, ослабляло традиционное ремесленное производство в мусульманских городах. Сокрушительное экономическое превосходство Европы, достигнутое благодаря более дешевым товарам машинного производства, наступило позже, окончательно установившись к 1830 г., и лишь после этого начал рушиться традиционный уклад мусульманских городов. Однако в течение XVIII в. экономика мусульманских стран (сохранившаяся в окраинных зонах Африки и на далеких островах Юго-Восточной Азии), как и мусульманские государственные структуры, повсюду слабели и уступали натиску европейцев.

Опыт прошлых веков не мог подготовить мусульманский мир к такому бедствию. До конца XVII в. извечное противостояние между исламом и христианством, как правило, оборачивалось в пользу мусульман. Иначе и быть не могло, по мнению последователей Аллаха, чей пророк объявил, что ясным проявлением божественной милости служит победа над неверными. Поэтому резкий поворот хода истории, столь очевидно и масштабно совершившийся с началом XVIII в., поставил мусульман перед безнадежной и неразрешимой головоломкой. Неужели Аллах оставил их? И если да, то почему? И даже вопреки всем возможным изъянам общности веры мыслимо ли, чтобы бог благоволил к христианским псам и неверным?

Политические катастрофы случались в истории мусульманского мира и до 1699 г., но они всегда оказывались временными. Даже нашествие монголов на Ирак и уничтожение халифата Аббасидов вскоре закончилось обращением ханов в истинную веру и возобновлением экспансии мусульман на всех фронтах. Таким образом, на несчастья XVIII в. мусульмане реагировали главным образом терпеливым ожиданием конца бури, оставаясь верными своему прошлому, насколько это позволяли обстоятельства.

Когда же стало ясно, что конец бури никак не наступает, в мусульманских обществах начали набирать силу два противоположных подхода. С одной стороны, реформаторы заявляли, что ислам претерпел серьезные искажения за прошедшие столетия. Так, например, чистый монотеизм был затемнен поклонением и почитанием праведников, привнесенных в веру суфизмом. Из этого следовало, что только энергичное и жесткое утверждение изначальных истин религии в том виде, в котором их проповедовал сам Мухаммед, могут вернуть благоволение Аллаха и тем самым вновь поставить мир на правильный путь. Самое крупное движение такого толка возникло в центральной части Аравии в результате проповедей Мухаммеда ибн Абд аль-Ваххаба (1703-1792). Влияние ваххабизма весьма медленно распространялось по Аравийской пустыне, но движение это и по сей день остается важной частью реакции мусульман на дилемму, поставленную перед правоверными историей двух последних столетий.

С другой стороны, предпринимались попытки заимствовать те аспекты европейской цивилизации, которые обеспечили успех европейцев. Наиболее очевидным из таких факторов было военное искусство, и начиная с 1716 г. османские правители спорадически пытались перестраивать турецкие вооруженные силы на европейский манер. Однако в течение более чем ста лет непоколебимый консерватизм янычар и улемов сводил на нет все подобные попытки в империи. Перемены, вводившиеся султаном или министром-реформатором, постоянно разбивались о народные бунты в столице, поддерживаемые мятежниками из числа янычар. Даже после 1826 г., когда султан применил обученную воевать поевропейски артиллерию для разгрома в Константинополе восставших янычар, сопротивление реформам оставалось всеобщим и опиралось на глубокие корни в Османской империи. Непрекращающиеся сложности во внешней политике в сочетании с бунтами внутри империи и постоянными неудачами в войнах с европейскими державами отвлекали султанов от задач, требовавших решения для укрепления военной силы. На троне империи не было сильной, подавляющей личности, способной провести революцию сверху, и потому реформы оставались мертворожденными. Как и в империи Моголов в Индии, турецкие правители пытались спастись, копируя европейские военные приемы, в то время как всевозможные узурпаторы, вытеснившие Сефевидов в Персии, использовали свое шаткое положение у власти для сохранения старой общественной и политической системы. Даже в Османской империи реформы нравились очень немногим. Большинство мусульман пребывали в каталепсии и не могли ни интеллектуально, ни практически приспосабливаться к новым условиям, возникшим в связи с военным и культурным превосходством Европы. Слепой консерватизм, цепляющийся за крошащиеся принципы разрушающегося общественного порядка, господствовал в мусульманском мире вплоть до второй половины XIX в.


1. РЕФОРМЫ ОСМАНСКОЙ ИМПЕРИИ И ВОССТАНИЕ ХРИСТИАН 

Многочисленные трещины в обществе Османской империи серьезно осложняли попытки реформ. В европейских провинциях империи большинство населения было христианским, и оно более или менее сознательно сопротивлялось турецким правителям. Арабы, составлявшие большинство населения азиатской части империи, были отделены от турок языком и в такой же степени своей культурой. Аналогично глубокая пропасть разделяла город и деревню, а кроме того, лежала между селами, принадлежавшими феодалам, и свободными селами в горах и других отдаленных районах. Наконец, скотоводы составляли значительную часть населения как в европейских, так и в азиатских провинциях империи. Они, отчасти ведшие племенной образ жизни, а отчасти жившие в более или менее устоявшихся поселениях, всегда вели себя вольнее по отношению к государственным органам правления, чем это могли себе позволить земледельцы с равнин.

Скотоводческие и полускотоводческие группы населения представляли собой источник людей, всегда готовых и желающих заняться разбоем. При наличии цели, оправдывающей грабежи, и руководителей, знающих, как совместить проповеди с разбоем, вольница могла быстро разрастаться в крупный вооруженный мятеж. Так в середине XVIII в. возникла первая «империя» аравийских ваххабитов, которая стала быстро расширяться, пока хорошо оснащенные экспедиционные силы из Египта не подавили ее в 1818 г.[1035] Подобные группы населения на Балканах — пастухи, погонщики мулов, горцы — также сыграли значительную роль в истории сербского (1803-1813 гг.) и греческого (1821-1830 гг.) восстаний, так как военачальники и лучшие бойцы в том и другом случае вышли из разбойничьих банд, поставленных на службу новой идее национализма. Проповедники и наставники этой идеи не были, подобно ваххабитам, реакционными радикалами, а выступали как революционеры, в той или иной степени зараженные знанием и восхищением перед Западом. В ближайшей перспективе эта иностранная «зараза» стала препятствием для сербов и греков, разделившим руководителей и их последователей. Однако, если рассматривать это обстоятельство под углом длительной перспективы, то прививка западных идеалов обеспечила более долгую политическую жизнеспособность национальному движению балканских христиан, чем любые реакционные призывы о возврате к православному наследию, сходные с теми, которыми пользовался ваххабизм в исламском мире.

Совершенно очевидно, что призыв к освященному разбою никоим образом не был единственной причиной выступлений христиан и арабов против своих османских господ. Ваххабизм начал завоевывать популярность среди интеллигенции и горожан именно после того, как распрощался с разбоем, и движение это стало мощной силой за пределами Аравийского полуострова только после своего военного поражения[1036]. Волнения христиан Османской империи имели более сложные причины. Уже в силу самой своей религии они были гораздо более восприимчивы к европейским идеям, чем арабы или турки, особенно после того, как православная Россия стала соперничать с Османами на Черном море. Успешное проведение реформ в самой России породило надежду на подобное возрождение в православных общинах на Балканах, и уже с начала XVIII в. российские агенты спорадически, но вполне успешно внушали мысли о восстановлении христианской империи на Балканах под эгидой России. Когда в 1770 г. в Средиземном море появился российский флот и день окончательной расплаты с турками казался столь близким, на Пелопоннесе вспыхнуло восстание, которое, впрочем, было вскоре подавлено.

Внутренние перемены в балканском христианском сообществе дополнялись действиями извне. В XVIII в. стали процветать купеческие общины в Греции и Сербии. Сначала погонщики мулов с балканских гор обогащались, доставляя мелкие товары в новые поселения на венгерских, румынских и украинских равнинах. Эта своеобразная караванная торговля расширялась по мере того, как более организованным становился вывоз зерна из этих потенциально очень плодородных районов. К концу XVIII в., однако, сухопутную торговлю намного обошла морская. По Кючук-Кайнарджийскому договору (1774 г.) Турция впервые разрешала российским торговым судам плавать по Черному морю и проходить через проливы. Полнейшее начальное отсутствие российских судов и моряков в этих водах было восполнено действиями российских консулов на Балканах, щедро предоставлявших грекам и другим христианам право ходить под российским флагом. В итоге перевозка товаров в восточной части Средиземного моря, в Эгейском и Черном морях быстро оказалась в руках греков[1037]. Эти купцы и связанные с ними ремесленники неизбежно сталкивались с западными идеями и становились тонким, но эффективным «приводным ремнем» между православными Балканами и Западной Европой. Они больше, чем кто-либо другой, приносили идеи и выражали лозунги сербского и греческого восстаний[1038].

Следует заметить, что христиане не выступали единым фронтом против мусульманского господства. Так, с конца XVII в. греки-фанариоты[1039] занимали важное место в османской администрации, работая переводчиками и посредниками турок в их отношениях с европейскими державами и с христианскими подданными империи. Власть фанариотов носила отчасти и финансовый характер, учитывая, что банкиры из их среды регулярно платили турецким пашам за должности и надежные значительные привилегии, например доходные места откупщиков. К тому же семейства фанариотов держали под своим контролем православный патриархат Константинополя и в середине XVIII в. стремились распространить сферу его влияния на прежде самостоятельные церкви Сербии и Болгарии[1040]. В итоге с 1711 г. турки поручили управлять румынскими провинциями фанариотам, а те устраивали свое правление в Бухаресте и Яссах по образцу полузабытого византийского порядка и втайне мечтали о восстановлении владычества Греции на Босфоре[1041]. Занимая столь значительное место в режиме Порты, фанариоты придерживались двух разных точек зрения на попытки его свержения. Некоторые из них поддерживали группы купцов в осторожных переговорах с Россией, лелеяли идеи французского Просвещения[1042] и помышляли о возрождении былой славы Византии. Большинство же вело себя сдержанно, но все равно после 1821 г. лишилось всей своей власти, когда в результате восстания в Греции турки усомнились в лояльности всех греков вообще[1043].

Низвержение фанариотов (1821-1830 гг.) открыло дорогу небольшой группе европейски настроенных турок к государственным постам, занятым ранее греками[1044]. Мусульманские реформаторы рассчитывали, что смогут проникнуть в самые отдаленные уголки Османского государства, чего никогда не смогли бы сделать неверные, и когда в 1839 г. Решид-паша провозгласил широкомасштабные политические и социальные реформы по европейскому образцу, «западники» уже фактически захватили бразды правления. Однако обещания Решида остались невыполненными, так как очень мало османских чиновников были готовы поверить в здравый смысл или необходимость столь решительных отступлений от османских и мусульманских традиций. До окончания Крымской войны (1853-1856 гг.) откровенная враждебность, с которой турки относились к любым переменам, практически сводила на нет любые реформы, которые начинал султан.

Непокорные местные властители иногда намного успешнее ломали закостеневшие традиции, столь жестко ограничивавшие османское общество. Они, прибегая к очень жестоким методам, направленным главным образом на максимизацию своей военной мощи, часто становились гораздо более эффективными агентами европеизации, чем султан и центральное правительство. Наиболее значительным и успешным среди этих военных авантюристов был Мухаммед Али, паша Египта (ум. 1848). Албанец, поднявшийся благодаря безжалостным интригам до поста османского губернатора Египта, Мухаммед Али в 1811 г. вырезал гарнизон мамелюков и стал полновластным хозяином страны, хотя и продолжал номинально подчиняться Константинополю. Он европеизировал армию, реформировал администрацию и построил коммерческую экономику Египта. Он взял на службу многочисленных европейцев (особенно французов) и безжалостно угнетал коренных египтян. Его амбиции не останавливались на границах Египта: он распространил свой контроль над Аравией (Ваххабитская война, 1811-1818 гг.), Суданом (1820-1822 гг.), Критом (1823 г.) и Грецией (1825-1828 гг.). Соединенные военно-морские силы Британии, Франции и России прервали это построение империи, разгромив флот Мухаммеда Али при Наварине (1827 г.). Западные дипломаты принудили его вывести свои войска из Греции и таким образом обеспечили успех войны греков за независимость. Когда в 1832-1833 гг. он захватил Сирию у Османского султана, европейские великие державы снова отняли у него плоды победы, заставив его ограничиться наследственным титулом правителя Египта и Судана[1045].

РАСПАД ОСМАНСКОЙ ИМПЕРИИ 

Интервенция против Мухаммеда Али подняла на новый уровень степень вмешательства европейцев в дела Османской империи, поскольку великие державы Европы стали рассматривать сохранение Османской империи как жизненную необходимость для европейского равновесия сил. В определенном смысле европейская поддержка османского режима подготовила путь для более широких и далеко идущих внутренних реформ второй половины XIX в. Однако сам факт, что султан оказался в зависимости от иностранной дипломатической и военной поддержки, мог привести к отчуждению мусульман от программы реформ, которые стали походить просто на орудие установления еще более прочного господства европейского могущества над сообществом правоверных[1046].

Ввиду тяжелого политического положения Османской империи неудивительно, что подданные султана не проявляли больших творческих достижений. В языке и литературе, однако, наблюдались важные изменения, поскольку по замечательному совпадению турки, греки и сербы выработали в 1750-1850 гг. новые литературные языки. В XVIII в. турецкая поэзия освободилась от персидских шаблонов, хотя при этом в результате стала беднее и упрощеннее, а турецкая проза в работах Акиф-паши (1787-1847 гг.)[1047] открыла для себя новый и более простой словарь и стиль. Литературный турецкий язык с этой поры в значительной степени основан на преобразованиях в языке, сделанных Акифом.

Сербский и греческий языки пережили еще более осознанную трансформацию. Доситей Обрадович (ум. 1811) и Вук Караджич (ум. 1864) использовали крестьянский диалект Герцеговины[1048] в качестве основы для литературного сербского языка; к середине XIX в. он заменил прежний литературный язык, основанный на церковнославянском. Аналогично Адамандиос Кораис (ум. 1833) создал новое греческое средство литературного общения, в котором подчеркивалась преемственность с классическим языком, а словарный запас был очищен от сильного засорения итальянскими и турецкими словами. Эти усилия принесли мало плодов до 1850 г. Новые литературные языки оформились не благодаря внутреннему развитию сербской или греческой культуры, а под влиянием философских и национальных идей, развитых в Западной Европе, особенно в Германии. Следовательно, появление новых языков в начале XIX в. было скорее манифестацией будущего, чем проявлением местных культурных достижений.

Тем не менее старая структура османского общества с тщательным разграничением между многочисленными религиозными, профессиональными и местными автономными группировками к 1850 г. была определенно и непоправимо сломана. Тот факт, что как турки, так и арабы и христиане были недовольны получившейся смесью, гарантировал будущие потрясения.


2. ИРАН И ТУРКЕСТАН 

Когда в 1736 г. династия Сефевидов окончательно ослабела, наследников Исмаила оттеснил новый завоеватель — Надир-шах (1736-1747 гг.). Надир был фактическим правителем Персии за десять лет до того, как сам воссел на трон, и за это время его победами Персия была спасена от афганцев. После безрезультатных войн с турками Надир предпринял эффективное вторжение в Индию (1738-1739 гг.), разбил войско Моголов и занял Дели. Затем с наступлением жаркого сезона он неожиданно вернул трон императору Моголов и вернулся на север, предварительно потребовав уступить ему всю территорию на север и запад от Инда. Победоносные походы в Среднюю Азию в 1740 г. вознесли Надира на вершину славы, однако восстания и возобновившиеся войны с турками вскоре стали разваливать новую империю. Ко времени его убийства в 1747 г. она рассыпалась на куски[1049], многие из которых были подобраны новым афганским завоевателем — Ахмад-шахом Дуррани (1747-1773 гг.). Империя Ахмад-шаха простиралась от Аральского моря на севере до индийских земель на юге, но и она так же распалась вскоре после смерти своего основателя. Однако деятельность Ахмад-шаха оказала значительное влияние на политику Индии, поскольку выигранная им битва при Панипате в 1761 г. у Маратхской конфедерации навсегда ослабила индуистские войска, и Индия в результате оказалась гораздо более уязвимой, чем раньше, к захвату англичанами[1050].

Непрочные правительства и постоянные войны, замешанные на этническом соперничестве, между афганцами, персами и турками, продолжали нарушать мир в Иране и в Средней Азии после ухода двух великих завоевателей. Эти вечные раздоры благоприятствовали китайским походам в Восточный Туркестан в XVIII в., а продолжающийся политический беспорядок способствовал подобному укреплению позиций России в зоне Каспия и на Кавказе в XIX в. В 1835 г. шах сам вступил в тесные отношения с Россией, вызвав тем самым растерянность Британии, которая беспокоилась за свое положение в Индии. В стремлении опередить Россию, британские силы вторглись в Афганистан (1839 г.), но лишь за тем, чтобы с позором отступить, когда истощились припасы. Вторая карательная экспедиция сожгла афганскую столицу (1842 г.) и тоже удалилась восвояси.

В целом старая военная традиция Ирана и Туркестана оставалась почти неизменной вплоть до середины XIX в. Но неудержимые конники при всей их отваге и храбрости уже не могли сражаться на равных с армиями, организованными и оснащенными по европейскому или китайскому образцу. Как следствие, Китай с востока, Россия с севера, а Британия с юга неуклонно сужали прежнюю свободу действий мусульманской конницы. Пускались в ход деньги и снабжение порохом и боеприпасами, чтобы сажать своих и убирать неугодных местных князей, а учитывая, что европейские товары завоевывали все новые рынки, местные ремесленники и купцы теряли почву под ногами. Экономический упадок отбирал даже оставшиеся возможности построения стабильного политического строя на основе местных ресурсов. Таким образом, старое общество Ирана и Туркестана, несмотря на его удаленность от Европы, так же не могло противостоять европейской военной и экономической мощи, как и находившаяся в худшем географическом положении Османская империя. Политическая и экономическая слабость сопровождалась культурным застоем или откровенным откатом назад[1051].


3. РАСПАД ИМПЕРИИ ВЕЛИКИХ МОГОЛОВ В ИНДИИ 

Еще во времена правления императора Аурангзеба (1658-1707 гг.) власть Моголов стали подтачивать хронические восстания. В гористой местности южнее Бомбея группа маратхов под предводительством Шиваджи (ум. 1680) стала промышлять разбоем и вооруженными нападениями, которые императорские войска были не в состоянии предотвратить. Объявив себя борцами за дело индуизма против ислама, маратхи привлекли в свои ряды немало индуистских авантюристов и в конце концов образовали свое собственное государство. К середине XVIII в. они установили номинальное господство над всей Центральной Индией и определенно выдвинулись в число ведущих претендентов в Индии на наследие слабеющей власти Моголов.

После смерти Аурангзеба (1707 г.) сикхи Пенджаба подобным же образом избавились от контроля Моголов и мусульман и создали свое государство. В довершение мятежные губернаторы провинций империи Моголов образовали целую мозаику из независимых княжеств в разных частях Индии. Наиболее прочным из таких княжеств был Хайдарабад в Декане, где постоянная необходимость обороняться от соседних маратхов помогла выработать настоящий порядок и дисциплину. В конечном счете набеги со стороны Ирана и Афганистана, вторжения гуркхов из Непала завели политику Индии в тупик. Империя Моголов номинально существовала до 1858 г., однако череда слабых и развращенных императоров чаще всего превращала имперскую власть не более чем в фикцию даже в непосредственной близости от столицы.

Такие политические условия все больше вынуждали европейские торговые компании в Индии опираться на собственные ресурсы. Подобно правителям провинций самой империи Моголов, местные агенты компаний постепенно приобретали фактический суверенитет и уходили из-под действенного контроля далеких от них Парижа и Лондона. В сферу деятельности чиновников компаний стали входить как коммерческие, так и военные дела, поскольку набеги и зверства индийских феодалов требовали сооружения фортов и усиления гарнизонов, охраняющих европейские поселения. Учитывая, что коренным жителям можно было платить меньше, чем европейцам, агенты компаний пополняли свое войско новобранцами из местных жителей, однако командирами над ними ставили европейцев. К XVIII в. даже небольшие подразделения таких сипаев, обученных и экипированных на европейский манер, способны были побеждать значительно превосходящие их числом индийские силы[1052]. Это обстоятельство не прошло мимо внимания местных правителей, начавших, в свою очередь, нанимать европейских авантюристов в надежде обзавестись собственными мощными армиями. С точки зрения европейцев это давало им неотразимые поводы для вмешательства во внутреннюю политику Индии, поскольку француз, командующий войском индийского князя, мог благоприятствовать французской компании, а англичанин — английской.

Штаб-квартиры ни французских, ни английских компаний не поощряли такие авантюры, так как излишне амбициозная военная политика сказалась бы на их прибылях. Очевидное решение заключалось в том, чтобы окупить военное предприятие путем захвата территорий, а военные расходы покрывать за счет местных налогов. Французские силы под командованием маркиза Жозефа Француа Дюплекса первыми применили такую тактику в 1749 г., когда в награду за участие в местной войне они получили солидный район вблизи Пондишери. Англичане вскоре последовали примеру французов, а вспыхнувшая между этими державами война в 1756 г. подстегнула их соперничество. У Англии было решающее преимущество перед французами, учитывая, что британский флот контролировал моря и мог усиливать и перевозить британские войска, не давая такой возможности французам. Такая стратегическая мобильность, в полной мере использованная Робертом Клайвом, позволила Британии вытеснить своих соперников из большей части Южной Индии и Бенгалии уже к 1757 г.[1053] Договор, которым была подведена черта под Семилетней войной (1763 г.), закрепил поражение французов в Индии, а также в Европе и Америке.

Эта победа Британии в Индии почти совпала по времени с битвой при Панипате (1761 г.), где, как уже отмечалось, маратхи потерпели сокрушительное поражение от афганцев. Быстро последовавший за этим их крах привел к возникновению военного и политического вакуума в Индии. Местные силы не могли противостоять войскам Ост-Индской компании, найти предлог для вмешательства в политику Индии было нетрудно. А когда компания взяла власть над территорией в свои руки, вопросы защиты границ и необходимость предотвращения усиления недружественных соседних княжеств очень быстро совпали с жаждой работников компании еще больше расширить в Индии земли, находящиеся под британским контролем.

Руководство Ост-Индской компании продолжало сопротивляться аннексии новых территорий в больших масштабах, да и общественная критика алчности и стяжательства ее работников в Индии порой могла задерживать продвижение компании. Однако ни возражения парламента, ни ряд административных реформ, ограничивавших возможности личного обогащения за счет выделенных на освоение Индии средств не могли предотвратить спорадическое вмешательство британских сил в дела того или иного индийского государства. За исключением северо-западной части Индии, где афганцы и другие воинственные племена оказывали упорное сопротивление, британские военные интервенции встречали слабый отпор, так что к 1818 г., когда маратхи потерпели окончательных крах, Ост-Индская компания достигла безоговорочного господства над всем субконтинентом. Но даже в это время чиновники компании непосредственно управляли лишь небольшой частью Индии. Остальная территория контролировалась посредством союзов с местными князьями, чья политика находилась под наблюдением британских резидентов, приписанных ко дворам.

Легкость британских завоеваний помогают понять следующие обстоятельства. Во-первых, мусульманские правители Индии так и не смогли объединиться против англичан. Ввиду нападений афганцев извне и индуистских восстаний внутри страны многие из них считали правильным стать под защиту англичан. Во-вторых, мусульманские правители не имели широкой поддержки среди своих подданных, большинство которых составляли индуисты. Даже низшие классы мусульман не проявляли особой лояльности к своим господам и мало участвовали в борьбе с европейцами.

Тем не менее индийские мусульмане тяжело переживали утрату власти и своего положения. Все это нашло скрытое выражение в реформированном и обновленном исламе, близком к модели ваххабизма[1054], а он, в свою очередь, подготовил дорогу для открытого недовольства мусульман, вылившегося в восстание сипаев 1857 г. Восстание на время поколебало позиции Британии в Индии, но завершилось оно разгромом восставших и одновременным концом существования как империи Моголов, так и ее наследницы — Ост-Индской компании[1055].


4. ИСЛАМ В АФРИКЕ И ЮГО-ВОСТОЧНОЙ АЗИИ 

Разлад в старых центрах мусульманской цивилизации не остановил продвижение ислама в Африке. Напротив, темпы исламизации возрастали, особенно в XIX в. Обращением в ислам частично занимались торговцы и праведники, частично местные завоеватели, строившие свои государства на принципах ислама. Кроме того, разрушение племенного уклада в результате работорговли открывало двери для ислама в прежде языческих районах, так как люди, лишенные старых культурных традиций, часто находили в исламе привлекательный путь для перестройки своего умственного и духовного мира. Так, например, в Восточной Африке истовая борьба за религиозную чистоту, характерная для аравийских ваххабитов, вызвала живой отклик у скотоводческих и полускотоводческих групп населения. В других местах свободные формы веры, допускающие различные культы и компромиссы с языческими обычаями, были более очевидны[1056].

В Юго-Восточной Азии тоже ощущалось более энергичное в плане доктрины утверждение принципов мусульманства. И хотя столкновения с англичанами, голландцами и испанцами вынуждали мусульман кое-где к серьезному отступлению[1057], постепенный процесс обращения населения материковой части и отдаленных островов продолжал расширять географические рамки ислама в той части света.


Г. ИНДУИСТЫ И БУДДИСТЫ В АЗИИ В 1700-1850 ГГ. 

Начиная с XI в. воинственность распространяющегося в Индии и Юго-Восточной Азии ислама в сочетании с ксенофобией неоконфуцианства в Китае и Японии вынуждали индуистскую и буддийскую культуру, как правило, занимать оборонительную позицию. В силу этого индуисты и буддисты обладали уже длительным опытом сопротивления чужеземному культурному и политическому давлению до того, как в Азии стала проявляться сила европейцев. Этот исторический опыт сохранил свою действенность и в XVIII — начале XIX вв. Индуисты поддерживали в себе гибкость мышления и эмоциональную силу, впервые проявленные ими в ответ на натиск мусульман в XVI в. Буддисты же, напротив, укрылись за стенами своей священной рутины, стремясь свести к минимуму всякие нарушающие их покой контакты с пришельцами извне.

Проводимая буддистами повсюду политика самоизоляции могла в лучшем случае оттянуть их упадок. Так, на Дальнем Востоке усиливавшийся уход за монастырские стены привел к постепенному снижению значения буддизма в Китае[1058] и стремительному его упадку в Японии. В Юго-Восточной Азии обстановка была сложнее. Буддизм здесь стал защитой бирманского и сиамского национального самосознания, так что судьба религии была неразрывно связана с судьбой этих двух народов. Бирманские имперские амбиции привели к долгой и ожесточенной войне с Сиамом, длившейся почти всю вторую половину XVIII в., однако за исключением эпизодических вторжений Китая в Северной Бирме (1765-1770 гг.) это противостояние не привлекло внимания извне. Проводившаяся с начала XVIII в. политика по ограничению контактов с иностранцами удерживала европейцев на безопасном расстоянии, что было нетрудно, учитывая, что вся энергия Европы и все ее ресурсы направлялись на покорение Индии.

А вот в XIX в., когда Ост-Индская компания достигла вершины влияния, отношения Британии с буддийскими соседями Индии обрели новый оттенок. На Цейлоне конфликты с британцами[1059] привели к уничтожению в 1815 г. буддийского царства Канди. В 1768-1824 гг. британцы также нарушали суверенитет Сиама, заполучив плацдарм в Малайе благодаря договоренностям с местными мусульманскими князьями[1060]. Даже Бирманская империя уступила большую часть своего побережья тем же британцам после войны 1824-1825 гг. И все же эти демонстрации британской силы не вынудили буддийских правителей и религиозную верхушку Южной Азии предпринять сколько-нибудь серьезные попытки, чтобы перестроить свой образ жизни. Контакты с европейцами были все еще слишком новы, а буддийские культурные традиции слишком прочны, чтобы можно было вызвать подобную реакцию. Как и мусульмане, буддисты были физически потрепаны европейской экспансией, однако их дух оставался незатронутым вплоть до середины XIX в.[1061]

* * * 

Индуистские сообщества Индии, и в частности Бенгалии, отнюдь не легко поддавались давлению европейцев. Точнее говоря, основная масса населения почти безразлично относилась к смене мусульманского господства христианским даже в районах, находившихся под прямым британским правлением. Религиозное рвение, получившее такое пылкое выражение в XVI в., по-прежнему привлекало чуть ли не всех индуистов, а кастовая система позволяла даже самым набожным и щепетильным легко приспосабливаться к присутствию европейцев в Индии. Обряда очищения после контактов с европейцами, совершаемого, как то предписывали древнейшие обычаи, было достаточно, чтобы выделить место для еще одной чужеземной общины среди всех разнообразных индуистских каст.

До начала XIX в. эти испытанные временем методы общения с иностранцами довольно хорошо служили индуистам. По мере того как слабела власть турок, персов и афганцев, возрастала сила англичан и французов. С точки зрения индуистов на смену одному иностранцу просто приходил другой, как это часто случалось раньше. Вплоть до 1818 г. или даже позже казалось, что европейское влияние на Индию может быть ограничено сравнительно поверхностным уровнем, которого достигали и прежние завоеватели.[1062]

После решающего разгрома сил маратхов британцами в 1818 г. исчезла всякая перспектива появления мощного индуистского государства и стройной индуистской культуры на руинах империи Моголов. Вместо этого британским чиновникам пришлось столкнуться с задачей управления значительно расширенной и необыкновенно пестрой индуистской империей. Многие из них были убеждены, что даже горсть британцев способна контролировать обширный субконтинент просто путем соблюдения и поощрения индуистских и мусульманских обычаев и традиций. Другие утверждали, что британское правление может быть закреплено только либеральными реформами, которые должны завоевать симпатии простого народа, предложив ему более высокий уровень справедливости, чем тот, который был ранее. Консервативная политика сохранения в неприкосновенности обычаев страны отвечала желаниям подавляющего большинства индийцев, и пока британское господство над Индией оставалось непрочным, эта политика доминировала в британских кабинетах, и в ней признавали только те изменения, которые диктовались военной или финансовой необходимостью.

К концу XVIII в. небольшая группа англичан, самым выдающимся из которых был Уильям Джонс, (ум. 1794), занялась исследованием индийских языков и литературы. В начале следующего столетия британские власти стали выделять официальные средства на поддержку таких исследований и на учебу индийцев в мусульманских и индуистских учебных заведениях. Но даже при намерении сохранить местные культуру и мировоззрение, вмешательство иностранцев, воспитанных в традициях европейского образования, не могло не сместить многих привычных ориентиров. Так, например, европейские ученые вскоре сосредоточили свое внимание на древнейших памятниках индуистской литературы в значительной мере потому, что тогдашняя филология стремилась объяснить первоначальные формы европейской речи путем изучения санскрита. Однако такие исследования выявили бесчисленные расхождения между ведическими и современными религиозными обрядами и верованиями. Пытливые индуисты поняли, что почти невозможно уйти от вопроса о том, как примирить народную религиозность и суеверия с их декларируемой ведической основой[1063].

Таким образом, мысль о том, что индуистская религия нуждается в реформировании, получила веские аргументы в результате самих усилий сохранить и распространить знания о ее корнях. К тому же эта точка зрения легко совпадала с принципами европейских либералов, требовавших гуманистических изменений в индийских институтах и обычаях. Дальнейший толчок к реформам был обеспечен христианскими миссионерами, число которых стало возрастать в Индии после 1813 г., когда в закон о возобновлении привилегий Ост-Индской компании было включено требование о свободном допуске миссионеров в страну[1064]. Христианство приняли немногие индуисты, но миссионеры играли тем не менее немаловажную роль, подталкивая индуистов на поиски ответов в западной цивилизации. Миссионеры были первыми европейцами, обучавшими, проповедовавшими и писавшими на индийских наречиях. Они также основывали школы, в которых светские предметы дополняли религиозное образование, и тем самым они доносили не только принципы христианства, но и более общие европейские идеи и знания до образованных кругов Индии.

В первые десятилетия XIX в. группы британских либералов и миссионеров совместно выступили против некоторых индуистских обычаев и потребовали официального запрещения таких обрядов, как сати — самосожжение вдовы на погребальном костре мужа. Этот вопрос, впрочем, не остался делом одних англичан. Небольшая, но громко заявившая о себе группа индуистов, находившаяся главным образом в Калькутте, также начала требовать реформирования индуистских законов и обычаев, и только после того, как такие радикальные взгляды были высказаны самими индийцами, реформаторская политика получила явное превосходство в официальных британских кругах.

Наиболее заметным из индийских радикалов был бенгальский брахман Раммохан Рай (ум. 1833). Подростком он посещал индуистскую и мусульманскую школы[1065], а позднее основательно освоил английский язык и получил по крайней мере поверхностные знания греческого, латинского и еврейского языков[1066]. Такие лингвистические познания позволили ему преодолеть культурный разрыв между индийской и европейской цивилизациями, на что до него оказались способны лишь немногие европейские востоковеды. Отказавшись еще молодым от карьеры на английской службе, Раммохан Рай посвятил себя преимущественно вопросам религии. Его исследования христианства, индуизма и ислама привели его к выводу, что все эти три веры несут в основном одинаковую идею — этический монотеизм, напоминавший унитаризм Британии и Америки XIX в. С его всеобъемлющей точки зрения детали образов и расхождения в учении не имеют значения.

ИНДИЙСКОЕ МИРОВОЗЗРЕНИЕ ОКОЛО 1850 Г. 

Радикально новое истолкование религии явно бросало вызов как христианской, так и индуистской традиции. Раммохан Рай вступил, таким образом, в спор и с христианскими миссионерами, и с индуистскими консерваторами. В конце концов он основал собственную религиозную общину -«Брахма Самадж», с помощью которой надеялся распространить свои убеждения. И хотя в свою веру он обратил немногих, влияние Рая способствовало ускорению реформы индуистских законов и институтов. Он вел кампанию в литературе против самосожжения вдов и требовал от британских властей запретить этот обычай еще за десять лет до того, как они пошли на это (1829 г.). Также он призывал британцев создавать школы для индийцев, где они могли бы изучать европейские науки. Не дожидаясь мер от властей, он тратил собственное время и деньги на организацию частных школ, где пропагандировались его реформаторские идеи.

В определенном смысле Раммохан Рай был одиноким предшественником тех англизированных представителей высших индийских классов, которым суждено было сыграть важную роль в истории Индии. Несмотря на то что прямое влияние созданных им организаций так и не получило распространения, отдельные его последователи занимали стратегические позиции в обществе, укрепляя веру британцев в то, что Англия морально обязана нести блага европейской цивилизаций и знаний индийским народам. Знаменательным событием в этих усилиях стало решение Британии (1835 г.) об организации государственных школ для индийцев с обучением по европейским программам на английском языке. Устройство таких школ, а после 1857 г. и университетов европейского образца обеспечило пополнение индийского общества людьми, которые, подобно Раммохану Раю, были носителями как индийских, так и европейских культурных традиций. Значение такого образования и интерес к нему чрезвычайно возросли после 1844 г., когда административным языком стал английский, так что молодые индийцы, надеявшиеся получить официальную должность, должны были его учить.

Результаты этой политики стали ощущаться в основном после 1850 г. До этого шел лишь процесс закладки фундамента для полномасштабного взаимодействия между европейской и индийской культурами. Подавляющее большинство индийцев оставались прочно связанными цепью древнейших обычаев, придерживались своих традиционных верований и не стремились заглянуть за пределы своих наследственных каст[1067].


Д. ПРИБЛИЖЕНИЕ КРИЗИСА НА ДАЛЬНЕМ ВОСТОКЕ В 1700-1850 гг. 

1. КИТАЙ 

Если мерить XVIII в. традиционными мерками, то для Китая он стал одним из самых великих. Политическая стабильность внутри страны и экспансия империи в направлении соседей сопровождались резким подъемом сельского хозяйства, торговли и ростом численности населения. Мир и процветание были опорой массового развития образования и искусств, что придавало вес поразительному культурному влиянию Китая на таких далеких от него варваров, как европейцы. С такими достижениями империи маньчжуров можно сравнить только великие эпохи империй Хань и Тан.

При этом тот успех, с которым политика маньчжуров повторяла достижения своих древних предшественников, нес в себе семена окончательного и полного распада общественного и политического строя, если учесть, что институты и отношения, вознесшие Китай высоко над окружавшими его варварами в прежние века, внезапно утратили свою действенность в отношении европейцев в XIX в. Тем не менее до середины XIX в. кризис китайского общества оставался главным образом внутренним и, подобно всем аспектам маньчжурского государственного устройства, в полной мере отвечал старым моделям. Только после того, как медленно идущие процессы, способствовавшие усилению продажности чиновников, крестьянским волнениям и ослаблению военной мощи, подготовили почву для вполне традиционного крушения, Китай на деле ощутил угрозу, исходящую от европейской цивилизации. До этого контакты с европейцами лишь незначительно сказывались на истории Китая.

Император Канси блестяще укрепил правление маньчжуров в Китае в период своего долгого царствования (1662-1722 гг.). Главной задачей его преемников было карать чужеземных варваров на внешних границах империи и управлять ими. В результате длинного ряда нелегких войн в 1688-1757 гг. китайское правление было распространено на Тибет, Монголию и Восточный Туркестан. После уничтожения в 1757 г. Джунгарского государства — последней крупной победы в Центральной Азии — маньчжурское правительство стало проводить политику закрытия северо-западной границы, даже прибегая к выселению жителей приграничных районов[1068]. Другие границы Китая имели гораздо меньшее военное значение. Дипломатию редко приходилось подкреплять военными действиями (как это было в Бирме в 1765-1770 гг.), чтобы предотвращать угрозу, идущую из Юго-Восточной Азии или Кореи, и большинство этих государств пребывали с Китаем в отношениях данников, т.е. церемониально признавали свою от него зависимость[1069].

На морских границах деятельность европейцев ограничивалась строгим контролем, сводившим к минимуму контакты китайцев с чужеземцами и возлагавшим ответственность за любые неблагоприятные последствия присутствия европейцев на лиц, находившихся в полной власти местных правителей. Действительно, при пекинском дворе на отношения с европейскими купцами смотрели как на нечто мелкое, недостойное оформления официальными договорами и соответственно перекладывали на местные власти заботу об отношениях с иностранцами. К тому же, поскольку прямое участие в вопросах торговли считалось унизительным для конфуцианского мандарина, то даже местные вельможи возвели барьер между собой и европейцами. Таким барьером стала китайская купеческая гильдия, которая с 1720 г. вела дела со всеми европейскими судами, прибывавшими в Гуанчжоу (Кантон). В 1757 г. император объявил Кантон единственным портом, где была разрешена такая торговля, официально подтвердив монополию, которой город практически владел определенное время[1070].

До 1834 г., когда британский парламент отменил исключительное право Ост-Индской компании на торговлю Англии с Китаем, такой порядок действовал вполне гладко, так как и компания, и купеческая гильдия в Кантоне пользовались своим монопольным положением. Говоря точнее, монополия китайцев была гораздо прочнее, чем у компании, поскольку за торговлю с Кантоном боролись и другие европейские державы, не говоря уже о британских контрабандистах. При каждом удобном случае европейцы стремились добиться более благоприятных условий торговли для себя путем расширения круга китайских купцов в Кантоне или путем нарушения их монополии, однако все эти усилия оказывались тщетными. Тогда европейские купцы стали прибегать к контрабанде, чтобы уравновесить легальные преимущества китайских монополистов. После 1800 г., когда китайское правительство запретило ввоз опиума, но оказалось не в состоянии обеспечить выполнение запрета, эта незаконная торговля приняла большой размах. В результате кантонская торговля в XIX в. утратила официальный и тщательно контролируемый характер, установленный китайскими властями в XVIII в., а взамен стали снова практиковаться нерегулярные и иногда сопровождавшиеся насилием виды торговли, типичные для первых торговых операций европейцев на Китайском побережье.

Значение иностранной торговли в Кантоне для китайской экономики невозможно оценить. Разумеется, объемы ее быстро возрастали. Чай стал основным экспортным товаром Китая, но шелк, лакированная посуда, фарфор и различные диковины также пользовались в Европе большим спросом. Главным предметом китайского импорта была хлопковая одежда из Индии, пока в XVIII в. в Китае не привилась привычка курить опиум[1071]. Производимый преимущественно в Индии опиум стал для европейцев тем первым товаром, который китайцы были готовы покупать в больших количествах. В результате отток денег из Европы для оплаты китайских товаров неуклонно сокращался, пока торговый баланс не склонился в пользу европейцев и не началось выкачивание китайского серебра. По мере того как европейская торговля сосредоточивалась на опиуме, любое стимулирующее действие, которое растущий экспорт китайских товаров мог оказывать на ремесленников и торговые общества, уравновешивалось социально разрушительным эффектом привычки к опиуму. К тому же, вполне вероятно, что с помощью различных форм принуждения большая часть доходов от внешней торговли перекачивалась в руки вельмож, которые всегда могли держать под жестким контролем кантонских купцов, а через них и ремесленников, производящих экспортные товары.

Еще одним оружием Европы в Китае были христианские миссии. Влияние миссионеров резко ослабло в XVIII в., причем в основном из-за споров самих миссионеров о правильном переводе христианских богословских положений на китайский язык и о том, до какой степени обращенные в христианство китайцы могут придерживаться своих древних обычаев. С самого начала своей деятельности в Китае иезуиты утверждали, что семейные обряды почитания предков и народные праздники, посвященные Конфуцию, представляют собой гражданские церемонии, которые не обязательно противоречат христианской вере. Другие миссионеры, в частности доминиканцы, считали, что такое приспособление к китайской жизни не совместимо с христианством. В результате государственных и личных трений разгорелся «спор об обрядах», усложнившийся еще больше, когда спорящие обратились и к папе, и к китайскому императору с просьбой о его разрешении. После некоторых колебаний папа высказался в 1715 г. против иезуитов, чем вызвал сильное негодование «Сына Неба», ставшего тем временем на сторону иезуитов[1072].

Спор имел значительные последствия и в Китае, и в Европе. В 1708 г. китайский император постановил, что все миссионеры должны принять точку зрения иезуитов либо покинуть страну, и когда верные католики больше не могли придерживаться этой позиции, христианские миссии в Китае вынуждены были действовать только вопреки закону страны. В действительности миссионеры продолжали проскальзывать в Китай, и их конгрегации никогда полностью не исчезали, но христианство было низведено до положения тайного общества[1073]. А в таком положении оно было обращено почти целиком к бедным и обездоленным, власти его в лучшем случае не замечали, а в худшем — преследовали изредка и не очень упорно.

И все же император разрешил иезуитам оставаться в Пекине, а император Цяньлун (1736-1795 гг.) регулярно обращался к ним для выполнения таких работ, как проектирование дворцов и строительство фонтанов, изготовление часов и других механических устройств. Иезуиты занимали также официальные должности астрономов и составителей календаря, пока папа не распустил орден в 1773 г., после чего их миссию взял на себя орден св. Лазаря. Однако какие-либо общие стремления или серьезный интерес к европейским знаниям и цивилизации, и без того еще небольшой в XVII в., стали все меньше проявляться в XVIII в. Китайские образованные круги были слишком уверены в надежности китайских институтов и слишком твердо убеждены в самодостаточности их собственного культурного мира, чтобы тратить время на погоню за варварской ерундой.

В Европе, напротив, «спор об обрядах» вызвал живой интерес к Китаю в широких кругах интеллектуальной элиты. Тот факт, что иезуиты во Франции были глубоко вовлечены в дискуссию с янсенистами и галликанцами, привел к обострению спора о законности методов работы иезуитов в Китае. Соответственно сведения о Китае пользовались значительным спросом и не только потому, что касались его самого, но и как пища для дискуссий с носителями других основ и целей. При этом знания о Китае, просачивавшиеся в Европу как второстепенный продукт распри, имели существенное побочное действие. Увлечение «китайскими штучками» окрасило целый стиль рококо, получивший широкое распространение в Европе примерно с 1715 г. Портреты благочестивых китайских мудрецов, чья духовность не зависела от религиозного откровения, привлекали к себе деистов, а такие черты китайского общества, как его воспитанность (вызвавшая презрение Риччи поколением раньше), отсутствие наследственной аристократии и принцип назначения на государственные должности на основе открытого конкурса -все это было созвучно радикальным направлениям мысли, пробивавшим себе дорогу, в особенности во Франции, в XVIII в. Для Вольтера и некоторых других философов Китай стал образцом, которому надлежало следовать в Европе. Разве не была Поднебесная великой, процветающей и мирной империей без какой-либо корысти для духовенства и родовой аристократии? При этом конфуцианство империи рассматривалось как действенная и лишь слегка поистертая модель рациональной религии.

Такое пылкое увлечение Китаем, пусть даже оно исходило от внутриевропейских интеллектуальных и художественных ожиданий, стало тем не менее заметным отходом от неприязни, страха и пренебрежения, которые свойственны людям разных цивилизаций. Горстка европейцев, доброжелательно исследовавших сложность и утонченность китайской цивилизации в XVIII в., были первопроходцами новых и более открытых связей между культурами. Их отношение резко контрастировало с царственным безразличием к иностранному, господствовавшим в аналогичных интеллектуальных сферах Китая[1074].

Само богатство и разнообразие китайского литературного и художественного наследия, требовавшее усилий целой жизни, чтобы освоить их, высокая награда в случае успеха на провинциальном или императорском экзамене достаточно хорошо объясняют безразличие китайцев к иностранной науке. Традиционные формы обучения при маньчжурах продолжали процветать по всей стране. Серьезный сбор, систематизация и обобщение прежних знаний осуществлялись под эгидой властей. Любовно издаваемые документы и авторитетные комментарии выкристаллизовывали давнюю китайскую традицию образования и обеспечили большую часть материалов для современных китаеведов.

Стихотворные и литературные сочинения оставались частью официальных экзаменов и здесь по-прежнему отдавали предпочтение безыскусному прилежанию. Образная проза переросла в самый яркий жанр китайской художественной литературы, и при маньчжурах роман достиг респектабельности, несмотря на свои народные истоки. «Сны красной комнаты», написанный в конце XVIII в., остается, по всеобщему мнению, величайшим китайским романом[1075], хотя он был лишь одним из многих[1076].

Китайская живопись по-прежнему оставалась плодовитой, искусной и разнообразной. Древнекитайские художники отличались преданностью старине и традициям старых мастеров, в то время как современные китайские и западные ученые ценят в первую очередь индивидуальную манеру и стилистические новшества. И тем, и другим было чем восхищаться в китайской живописи XVIII в., хотя и китайские, и западные искусствоведы XX в. высказывают довольно неблагодарное мнение, что подлинное величие китайского искусства относится к прошлому[1077].

Таким образом, судя по всему, китайская цивилизация и китайское государство в XVIII в. процветали. При этом те же механизмы, что приводили к падению прежних династий, уже были в действии и проявлялись в публичных событиях в последнюю четверть столетия. Главной проблемой было дальнейшее обнищание крестьян. Рост сельского населения привел к чрезмерному разделу земли, при котором в неурожайный год образовавшиеся крохотные хозяйства не могли прокормиться[1078]. Неизбежным результатом такого положения были безнадежная долговая кабала и невозможность выкупа просроченных закладных. Земли оказывались в руках ростовщиков из мелкопоместного дворянства, которым часто удавалось уклоняться от уплаты налогов на землю и переносить все увеличивающееся бремя платежей на оставшиеся крестьянские хозяйства. В то же время усиление чиновничьей коррупции и утрата воинской доблести маньчжурскими военачальниками, привыкшими к легкой гарнизонной жизни, со своей стороны способствовали ослаблению режима на фоне растущего недовольства и отчаяния крестьянских масс[1079].

Основным ответом на эти тягостные обстоятельства были курение опиума и крестьянские восстания. Широкомасштабное выступление 1774 г. положило начало длинному ряду подобных вспышек, кульминацией которых стало бурное Тайпинское восстание 1850-1864 гг. Восстания ухудшали экономическое положение страны в целом, вынуждая правительство вводить дополнительные поборы на карательные военные действия, что, в свою очередь, усиливало недовольство крестьян.

Порочный круг, в который, таким образом, попало правительство, не ускользал полностью от внимания верховной власти. Благонамеренные указы против курения опиума и призывы к чиновникам о честности не были эффективны, а вот параллельные усилия с целью поставить под контроль вольнодумство принесли несколько больший успех. Во всяком случае, в 1772-1788 гг. правительство провело большую чистку китайской литературы, предавая огню книги, содержавшие пренебрежительные замечания о маньчжурах или их предках. Некоторые книги, приговоренные в ходе этой инквизиции, очевидно, утрачены навсегда[1080].

Подобный страх перед независимой мыслью стоит, возможно, и за изменениями (1792 г.) в императорских экзаменах, которые включали проверку памяти, каллиграфию, легкость сочинения эссе и поэм на заданные темы по строгим правилам. Поскольку подготовка к этим испытаниям была главным делом в интеллектуальной жизни китайцев, то введенные изменения позволяли сузить круг суждений ведущих представителей китайского общества, ограничив их мысль политически безвредными направлениями[1081]. Усилия эти оказались в высшей степени успешными, и почти весь образованный класс Китая сохранял лояльность по отношению к маньчжурскому строю даже в XX в.

АРИСТОКРАТКА XVIII В.

Знатная китаянка, общающаяся с природой под звуки флейты, представляет намного более давний, глубже укорененный и явно более надежный образ жизни, чем тот, который воплощали европейские аристократы того же времени. Когда писалась эта картина, китайские армии одерживали победы в Средней Азии, куда их нога не ступала со времени династии Тан, а энергичные усилия, предпринимавшиеся с тем, чтобы сохранить верность в словах и в мыслях, приносили, казалось, великолепные результаты. В этой картине можно видеть исключительно утонченные мотивы чувствительности, возможно, с опенком смутной тревоги перед подчинением размеренному декоруму китайского общества — злые на язык критики называют это упадочничеством. Был ли художник декадентом или нет, но он верно отразил консервативную аристократичность китайской культуры при маньчжурах. 

До 1850 г., когда Тайпинское восстание потрясло империю до самого основания, правительственные контрмеры выглядели в целом адекватными для того, чтобы имперское здание могло выстоять в буре внутренних волнений. Казалось, что принципиальные перемены не требуются, а намеренный акцент на властном прошлом Китая должен был, как обоснованно ожидалось, отвести угрозу развала империи. Китайской самоуверенности был нанесен, однако, страшной силы удар в 1839-1842 гг., когда несколько британских военных кораблей и морской десант смогли пройти через оборону китайских войск почти беспрепятственно.

Поводом для этой демонстрации британской военной мощи стал спор об отправлении правосудия[1082], но за ним крылись принципиальные разногласия во взглядах, вызывавшие бесконечные трения на местном уровне. В 1834 г. британское правительство лишило Ост-Индскую компанию ее прав по контролю за торговлей с Китаем и управлению ею, сделав эту торговлю открытой для всех, попыталось ввести торговые отношения с Китаем в законные рамки, обычные для европейских наций. Это потребовало отмены сложных ограничительных правил, более века регулировавших торговые сделки между европейцами и Китаем. Указанное изменение британской политики произошло в момент, когда китайское правительство взялось за ограничение и контроль внешней торговли еще более жестко, чем раньше. В 1839 г. в Кантон прибыл специальный уполномоченный императора с целью ликвидировать незаконную торговлю опиумом. В результате его энергичных действий было конфисковано не менее 30 тыс. ящиков наркотика у британских и других европейских торговцев. Жалобы с обеих сторон приняли острый характер, и спор по поводу правильности законных мер стал лишь предлогом для войны.

Слабость Китая в военном отношении вскоре вынудила правительство императора принять мир на британских условиях. Согласно Нанкинскому договору 1842 г., были открыты четыре новых порта для британской торговли и в придачу победившей стороне перешел Гонконг. Другие европейские державы и Соединенные Штаты поторопились заключить аналогичные договоры и расширили при этом британские условия, обеспечив освобождение своих граждан от подсудности китайским органам правосудия и добившись официальных гарантий для деятельности христианских миссий в «договорных портах».

Такие уступки никак не совмещались с традиционным отношением китайцев к иностранцам и купцам. Нанесенное этим договором унижение и показанная им же военная беспомощность перед западными канонерками, несомненно, дискредитировали маньчжурский режим в глазах китайцев, хотя при этом в китайском обществе и не возникло сколько-нибудь значительных настроений, направленных на отказ от старых обычаев. Образованные китайцы считали едва ли возможным, чтобы Поднебесная могла поучиться хоть чему-нибудь стоящему у варваров. Действительно, впечатляющие успехи, совсем еще недавно достигнутые Китаем, в абсолютно консервативных рамках политики маньчжуров необычайно затрудняли приспособление к новым реалиям мира и дел в нем. Поэтому Китай только в XX в. серьезно взялся за перестройку общества, с тем чтобы суметь противостоять Западу[1083].


2. ЯПОНИЯ 

История Японии в XVIII — начале XIX вв. поразительно отличается от истории Китая в этот же период. В то время как китайские войска вторгались в Центральную Азию, Япония постоянно вела мирную жизнь. Если население Китая больше чем удвоилось за это время, то население Японии оставалось стабильным и даже с 1730-х гг. начало уменьшаться. Главное же отличие состояло в том, что китайская культура была фактически монолитной, закрытой для влияния извне, тогда как культура Японии разрывалась между непримиримыми внутренними течениями и становилась все более восприимчивой к ветрам чужих учений, проносившимся через море из дальних и близких краев. Официальная политика окитаивания ставила целью -и не без успеха — превратить воинов в церемонную знать, однако ей не удалось победить своенравие народной культуры. В то же время небольшая, но занимавшая хорошие стратегические позиции группа японских интеллектуалов рассматривала такие альтернативы неоконфуцианской ортодоксальности, как местная синтоистская религии или западная наука, а люди искусства достоверно отражали напряженные взаимоотношения между местным, западным и китайским стилями.

Учитывая ускоренный и меняющийся ход японской истории как до, так и после периода Токугава, политика строгой изоляции и внутренней стабилизации, столь успешно выдерживавшаяся сегунами более двух столетий, выглядит незаурядным достижением. В Японии в XVIII — начале XIX вв. действовали мощные экономические, политические и интеллектуальные силы, подрывавшие непростое равновесие политической системы, с помощью которой первые сегуны Токугава стремились укрепить и защитить свою власть. Система все же сохранилась нетронутой до 1853 г., и даже после того, как весь механизм сегуната был сметен реставрацией императора в 1867 г., государством продолжала управлять и командовать военная аристократия, правившая Японией при сегунах.

Самые большие трудности сегуната возникли от растущих противоречий между политической и экономической силой. Занимавший высшее политическое положение класс самураев попал в экономическую зависимость от купцов и ростовщиков, официально находившихся в самом низу общественной лестницы. Такому положению способствовала и политика сегунов, требовавших от всех своих сподвижников и полунезависимых феодалов находиться часть времени в городских центрах, ведь когда они уезжали из своих поместий, то даже самые богатые из них должны были обращать урожай риса в деньги, продавая его купцам, и спускать все среди экстравагантной городской жизни. Более того, успех сегунов Токугава в прекращении внешних и внутренних войн оставлял самураям все меньше возможностей вернуться к ратному искусству, оторвавшись от роскошной праздности.

И феодалы, и крестьяне несли убытки от резких колебаний цен на сельскохозяйственные продукты, вызванных проникновением денежных отношений в сельскую жизнь, а недовольство росло вместе с долгами. Отчаяние крестьян находило выражение в спорадических бунтах, вспыхивавших все чаще с конца XVIII в. и служивших ярким признаком растущей социальной нестабильности[1084]. С помощью правительства Токугава самураи прибегали к более изощренным, но едва ли более успешным попыткам покончить со своими долгами. Порча денег, контроль над ценами, увещевания о бережливости, законы, регулирующие расходы, аннулирование долгов, а иногда и незаконная конфискация состояния торговцев — все эти способы пускали в ход[1085]. Однако достигался в лучшем случае временный успех, поскольку те же безликие и плохо понимаемые экономические силы вскоре вновь ввергали и правительство, и самураев в финансовую зависимость от презренных купцов и торговцев.

Другие способы разрешения финансовых затруднений самураев оказались более значительными для будущего. Отдельные феодалы вводили на своих землях методы интенсивного хозяйствования, а в некоторых случаях открывали шахты и новые промышленные предприятия. Так, заметно расширилось шелкоткачество, и в первой четверти XIX в. Япония перестала зависеть от ввоза шелка из Китая[1086]. Кроме того, сидевшие без гроша аристократические семьи иногда усыновляли купеческого сына, обеспечивая тем самым себе финансовые поступления, а купцу — преимущества и престиж положения самураев. Таким образом, различия между самураями и простым народом, на которых утвердилась государственная система Токугава, несколько смягчились. Значительное ускорение экономического роста и стирания различий между слоями общества оказалось центральным явлением социальных перемен, происходивших в Японии в период после Токугава. Перемены эти, однако, начались намного раньше.

Слабость, присущая режиму, опирающемуся на гордый, но обедневший класс воинов, угнетаемое и недовольное крестьянство, богатую, но политически ненадежную торгово-финансовую олигархию, усугублялась старыми политическими трещинами, которые были всего лишь «заклеены» при сегунате Токугава. Сильные феодальные князья по-прежнему владели обширными районами Японии, и память о соперничестве их предков с победившей династией Токугава никогда не исчезала. По мере того как падали авторитет и дух правителей Токугава, феодальные князья становились центром потенциально сильной военной оппозиции режиму. Проблемы внешних сношений также начали принимать угрожающие размеры в XIX в., когда русские, британские, французские и американские корабли стали огибать японские берега. Все чаще эти суда нарушали закон, заходя в японские гавани под предлогом действительного или мнимого бедствия, и время от времени добивались удовлетворения своих требований под угрозой применения силы.

Небольшие, но авторитетные группы японской интеллигенции ясно осознавали слабость своей страны и пытались различными, иногда противоречивыми способами вырабатывать пути решения выявляемых ими трудностей. Официальные идеологи режима неоконфуцианского толка стремились прививать законопослушание и покорность во всех слоях общества. Моральное порицание и законы об ограничении расходов были теми мерами, которые скорее всего приходили им в голову для исправления ошибок эпохи, но даже в их собственном официальном неоконфуцианстве таились предательские политические ловушки для режима Токугава. Если высшей добродетелью считалась лояльность по отношению к начальнику, то как можно было оправдать обращение сегунов с императором? Исторические исследования, начатые под эгидой официальных властей в конфуцианском духе, приводили к таким же и более затруднительным вопросам, так как никакие перетолкования документов не могли представить власть сегунов не чем иным, кроме узурпации. Таким образом, стали возникать группы добрых конфуцианцев, порицавших режим исходя из его же принципов.

Еще важнее со временем оказалось полное неприятие конфуцианства и официальной политики окитаивания. Но представители этого течения разделились на две группы: приверженцев коренных японских традиций, стремившихся их возродить и очистить, и тех, кто восхищался западной цивилизацией и отстаивал необходимость заимствовать западные знания и технологии. Несмотря на кажущиеся принципиальные расхождения во взглядах, оба эти лагеря часто находили возможности для совместных действий, так как и тем, и другим надо было одолеть одного и того же противника -официальную власть и вес китайской традиции. В конце концов, ведь западную медицину, географию, астрономию и математику можно было принимать не ради их самих, но также как подтверждение до тех пор незамеченных недостатков китайского учения.

В среде антиконфуцианских традиционалистов исторические и археологические исследования японского прошлого служили материалом для трансформации древнего синтоистского культа в религию, которая могла бы выдержать сравнение со всем, что исходило из Китая, а то и с Запада[1087]. Учитывая, что императорская фамилия, происходившая от богини солнца, занимает в синтоизме центральное место, этот культ неизбежно уводил умы людей от лояльности сегуну с его фаворитами к находящейся в строгой изоляции личности императора. Явных приверженцев синтоизма до 1850 г. насчитывалось сравнительно немного, хотя к этому времени само учение и обряды были обновлены и определены. Синтоизм, таким образом, был готов к взлету, и все было подготовлено к замене неоконфуцианства как привилегированной религии государства, едва только режим Токугава сойдет со сцены.

Энергичные старания горстки людей, желавших проникнуть в тайны европейского знания, были еще более впечатляющими и также оказались плодотворными для будущего. Задаче этой серьезно мешали языковые барьеры и ограниченные возможности общения с образованными европейцами. И все же за нее взялись с настойчивой решимостью и энтузиазмом. К концу XVIII в. некоторые японцы не только освоили голландский язык, благодаря которому они знакомились с европейскими науками, но и выпустили книги на японском языке, излагавшие западные идеи в таких областях, как медицина, анатомия, астрономия и география[1088]. Отдельные японцы отдавали себе отчет и в превосходстве западной военной технологии. Когда в 1842 г. британцы подвергли унижению китайскую гордыню, такие люди извлекли из этого ясный урок, но не с паническим удивлением, охватившем сегуна и его окружение, а с чувством удовлетворения. Они давно полагали, что Япония не может позволить себе пренебрегать знанием и мастерством «рыжеволосых» варваров, и события подтвердили их правоту.

ТРИ ЯПОНСКИЕ КАРТИНЫ

О стилистическом разнообразии японской живописи свидетельствует резкий контраст между этими тремя картинами. Зимний пейзаж (вверху слева) Сэссю (1420—1506) изображает китайский ландшафт в абсолютно китайском стиле, хотя эксперты могут выделить особенности кисти мастера, придающие картине самобытный характер. Сравнительно грубый портрет крестьянина (внизу) датирован XVIII в. и выполнен простым «народным» художником, но его экспрессивность подчеркивает энергичность японских крестьян. Остроумная шуточная картина Хиросигэ (1797—1858), на которой обезьяна ловит отражение луны в море, предстает веселой карикатурой на саму Японию с ее стремлением поживиться сначала у китайской, а затем у западной цивилизации.

Столь пагубные для установившегося порядка идеи, естественно, вызывали соответствующую реакцию. Так, например, в 1790 г. правительство сегуна запретило преподавать какую бы то ни было философию, кроме официально одобренной неоконфуцианской, бросив в тюрьму или казнив нескольких человек за нарушение этого и подобных указов. Но эти меры оказались не эффективнее предпринятых против экономических процессов. Частные лица, пользуясь иногда протекцией кого-либо из полунезависимых феодальных князей, продолжали запретные занятия с целью не подчиняться режиму и вырабатывать для Японии альтернативную политику, которая, на их взгляд, лучше отвечала бы реалиям времени. В итоге в 1853 г., когда сегун неохотно согласился открыть Японию для торговли с Западом, небольшая, но занимающая стратегические позиции группа японцев уже выработала ясные ориентиры, чтобы направлять назревшую перестройку японского общества.

Богатая и разнообразная художественная и литературная жизнь Японии в XVIII — начале XIX вв. отвечала сложности описанных интеллектуальных течений. Стили живописи, заимствованные у китайских художников разных периодов, соседствовали, а иногда и смешивались с местными и западными стилями. Цветная гравюра со строго натуралистическими элементами, когда ее выполняли в традиционном стиле, стала новейшим достижением японского искусства в это время. Расцвел также жанр остроумной, разговорной и порой непристойной поэзии наряду с драматургией и романистикой. Как и в XVII в., актеры и гейши продолжали вдохновлять поэтов и художников в их соперничестве с официально поддерживаемой, более строгой и традиционной модой, черпавшей свое вдохновение в Китае. Но подобно тому, как классовые барьеры в Японии Токугава в XIX в. стали утрачивать свою прочность, в искусстве различия в стилях, столь четко очерченные в начале XVIII в., постепенно стирались по мере того, как художники сочетали в своих произведениях элементы, взятые из народных и официальных вкусовых канонов, и даже экспериментировали с такой чужеземной западной техникой, как живопись маслом.

Искусство, как и интеллектуальная сфера, отражало социальное замешательство и напряженность, лежавшие под внешней недвижностью режима Токугава. Учитывая все эти обстоятельства, длительность существования этого режима представляется более удивительной, чем его распад. Если уж быть до конца точным, то крестьянство оставалось крупным, устойчивым элементом японского общества, существовавшим на грани выживания, почитавшим своих властителей и закрытым для диковинных новых идей. Однако шаткость внутреннего положения сегунов проявилась в быстроте и размахе перемен, происшедших в Японии, как только страна была официально открыта для иностранцев. Иностранное влияние стало лишь толчком к высвобождению внутренних сил, ускоривших революционное преобразование Японии после 1853 г.[1089]


Е. ОТСТУПЛЕНИЕ ВАРВАРСТВА В 1700-1850 ГГ.

Быстрое наступление цивилизации, особенно западной, увенчалось уменьшением географических размеров и политического значения более примитивных обществ. В Старом Свете в XVIII в. произошел окончательный распад политической силы степных народов. Россия и Китай поделили степи между собой, причем Китаю досталась восточная часть, а России -более богатая западная. Венгерская низменность отошла Австрии. Победа Китая над конфедерацией калмыков в 1757 г. прозвучала заключительным аккордом в этой эре мировой истории, став последним случаем, когда цивилизованные армии столкнулись с серьезным степным противником[1090].

Окончательная ликвидация варварского и дикого уклада в Америке и Океании произошла только к концу XIX в.; при этом, учитывая активное расширение западных границ в XVIII — начале XIX вв., конечный распад индейских и австралийских племенных обществ был лишь вопросом времени. Даже самые маленькие острова Тихого океана испытали социальные потрясения после захода китобоев, торговцев копрой и миссионеров. Тропические джунгли Южной Америки, Юго-Восточной Азии и крупнейшие острова на юго-западе Тихого океана служили географически более крупными районами, где могли найти себе приют первобытные общества. Но даже это убежище было ненадежным, так как охотники за золотом и рабами из цивилизованного мира свободно, если и не слишком часто, проникали в такие заповедные места.

К 1850 г. Африка к югу от Сахары представляла собой единственный крупный заповедник варварства, оставшийся в мире, но и здесь цивилизованные и полуцивилизованные общества тоже быстро закреплялись. Мусульманские скотоводы и завоеватели продолжали подчинять себе северные части Судана от Нигера до Нила и южные — ниже Африканского рога. В то же время полуцивилизованные негритянские царства, обосновавшиеся в джунглях Западной Африки, расширяли и укрепляли свою власть, широко прибегая к организованной поставке рабов и к различным другим формам торговли с европейскими дельцами с побережья. К 1850 г. политическая власть Европы начала продвигаться вдоль побережья и в глубь территории по рекам, но эти плацдармы были кр'шне невелики по сравнению с огромными пространствами Африканского континента[1091].

В Восточной Африке власть Португалии к северу от Мозамбика исчезла к 1699 г., уступив силе местных восстаний и вооруженного вторжения из Омана в Южной Аравии. В XVIII в. новая купеческая держава, опиравшаяся на Оман и его колонию Занзибар, взяла под свой контроль торговлю Восточной Африки. Рабы, захваченные в глубинных районах Африки, слоновая кость и гвоздика из самого Занзибара стали главными экспортными товарами этого торгового государства. После 1822 г., однако, британское превосходство в Индийском океане вынудило султана Занзибара пойти на различные и все более строгие ограничения работорговли, так что его власть перестала быть полностью независимой.[1092]

В южной части Африканского континента такие военные конфедерации народов банту, как зулусская (с 1818 г.) и матабеле (с 1835 г.), боролись за пастбища с поселенцами голландского происхождения (бурами). В поисках новых территорий для выпаса скота и в стремлении освободиться от британского правления на мысе Доброй Надежды голландцы в 1835 г. массово двинулись на север, в степную зону, где захватили все земли, подходящие для ранчо и ферм, а своей военной силой обеспечили обильный приток чернокожих невольников[1093].

Таким образом, простые земледельцы и скотоводы внутренних районов Африки оказались обложены со всех сторон. Отовсюду на них надвигались мусульманские, африканские и европейские силы, обладавшие превосходством в политической и военной организации или в технологии либо в том и другом вместе. У старого простого уклада не было шансов устоять перед такими противниками. Только географические препятствия, усиленные африканскими тропическими болезнями и политическим соперничеством самих европейских держав, способствовали тому, что во второй половине XIX в. еще сохранялась некоторая самостоятельность и культурная независимость африканских первобытных сообществ.


ГЛАВА XIII.