Стараясь избегать взглядов встречных, мы медленно шли по дорожке между рядами бараков. Ветки робиний, как черные молнии, застыли в зеленой листве; казалось, молнии эти вспыхивали под моим взглядом, а свет стал ослепительно хрустальным, и от этого болели глаза. В каком-то бараке взвизгивала пила, и от этого становилось жутко неприятно, как будто прежде я не замечала ее визга. Но больше ничего интересного не происходило, и мне нетрудно было заключить, что сие душеспасительное средство было средством не сильным и являлось не более чем баловством для подростков.
Мы прошли вдоль невысокого дощатого забора, отгораживающего пространство между первым и вторым бараками на манер левады на ипподромной конюшне. Высокие двери барака были открыты настежь, за ними, однако, находилась другая дверь, поменьше, из-под которой резал в полутьму «вестибюля» яркий желтый свет. Там, за дверью, звучал незнакомый мне регтайм, который, как оказалось после, повторялся через каждые три минуты. Было накурено и душно: казалось, запах дешевого табака смешался с запахом перегара и мыла.
— Мы установили курительную машину в каждом экспозиционном зале, — пояснил Эрик (а именно так звали нашего экскурсовода), и многозначительно подмигнул Джуди, — чтобы запахи помогали воссоздать атмосферу прошлого.
Голос его стал очень мягким и звучал откуда-то из-за моего затылка. Я постепенно перестала различать его среди других звуков, как иногда перестаешь различать журчание воды.
На двери висела медная табличка, как будто это была чья-то квартира. И действительно, открыв дверь и переступив порог, я увидела девочку с двумя густыми черными косами. Девочка стояла у жестяной ванны, завернутая в полотенце, и, казалось, мерзла. В ванне белела вода, и похоже было, что девочка только-только из нее вышла.
От ощущения пронзительной натуральности этой сцены меня охватил жуткий страх. И в то же время (я хотела поздороваться с этой девочкой) я не могла даже поздороваться с ней, настолько была вне представившейся мне реальности. Я оказалась именно той персептивной сущностью, присутствие которой сама всегда воспринимала враждебно. Как странно иногда бывает ощущать себя живым мертвецом среди разыгрывающихся событий.
Регтайм прозвучал уже несколько раз, пока я оглядывала комнату, совершенно при этом позабыв о своих спутниках, которые куда-то исчезли.
Кроме девочки в комнате находился ее отец, внимательно прислушивавшийся к звукам радиоприемника — большого коричневого ящика, помещавшегося на зеленой скатерти стола. Зеленой тканью были покрыты также подлокотники кресел и обиты панели стен, над которыми, за пыльными стеклами, мерцали подслеповатые акварели. Отец девочки одет был весьма опрятно, его коричневый жилет был несколько потерт, однако потертость эта выдавала в нем скорее человека трудолюбивого и бережливого, нежели бедного. Козырек серой кепки, оттеняя лоб и глаза, придавал его лицу еще более настороженное выражение:
— Успокой его! Кажется, они собираются сообщить что-то важное…
Женщина, к которой обращался отец, сидела у стола за швейной машинкой, чуть ссутулив спину и тоже обратив все внимание свое к коричневому ящику. На столе возле женщины стояла карбидная лампа, но свет исходил не от нее, а от светильника, вмонтированного в стену.
— И на ночь не забудь дать ему укропной воды.
— Я пыталась дать ему уголь… — ответила ему женщина осипшим голосом.
— Уголь не помогает! И успокой его сейчас же!
Тут только я заметила, что в дальнем углу, за корзиной с бельем, стояла детская кроватка, и в ней лежал младенец. Рот младенца был черный от угля. Как только я заметила его, младенец закричал. Женщина, сидевшая у стола, не шевелилась, только, казалось, сильнее укуталась в свою вязаную кофту и наклонилась к радиоприемнику.
Отпустило на время. Ничего удивительного в этом нет, стала думать я. Именно такая история произошла когда-то с Конрадом Лоренцем и его гусями. А может, он просто сошел с ума, ночуя в витебских болотах в сорок четвертом?
Впрочем, мне хотелось понять, что же все-таки случилось. Ясно, что фигуры не говорили — оставим эту мистику раз навсегда. Увидев определенный расклад, я включила в голове диалог, когда-то записанный в аналогичной ситуации. Но почему я не помню, откуда он взялся? И почему диалог не происходил просто у меня в голове? Почему создавалось полное впечатление того, что разговаривали они? Или я все-таки наделяла их этим диалогом, и он все-таки происходил между ними?
В комнате воцарилось молчание, и только какой-то неясный гул проникал сюда снаружи. Откуда мне пришло в голову, что сейчас должны объявить войну? Наверное, краем глаза я заметила надпись на медной табличке, что сейчас 1939 год и что в этом бараке представлена сцена объявления войны. Но я даже не отважусь воспроизвести то смятение, которое охватило меня тогда при этой догадке. Потому и замолчали восковые куклы. Все мое сознательное существо протестовало против следующей секунды. Время остановилось. Войну так и не объявили. Куклы так и останутся в счастливом неведении, и бесконечно будет повторяться тот невразумительный диалог, как регтайм, который повторился, казалось, двадцать раз, пока я была там.
Я встряхнулась от оцепенения. И все-таки что-то еще продолжало беспокоить меня: ощущение того, что из-за двери кто-то наблюдает за мной. Резко повернувшись, я ударила в дверь плечом и почти вывалилась обратно в коридор. Никого не было. Только яркий дневной свет из открытых ворот барака заставил меня зажмуриться.
Он наблюдал за мной из угла коридора — восковое чучело, брошенное туда вместе с другой рухлядью, он все-таки был и человеком. Обросшее жесткой щетиной лицо контрастировало с живым заинтересованным взглядом голубых глаз. Он по-доброму улыбался, офицер лет сорока, и будто хотел сказать что-то нежное и одновременно грубое. Борта его шинели были отвернуты, воротник поднят, а подбородок утопал в горловине вязаного свитера. На шинели были желтые буквы, обозначавшие статус военнопленного.
— Вот так, детка! — сказал он мне.
«Вторая волна накрыла», — подумала я.
Вполне уже осознавая, что воображаю все эти слова, я отвернулась от чучела и вышла из барака. Чего-то недоставало этому офицеру. А, да бог с ним!
Немного погодя я отрезвела вовсе и в поисках своих товарищей зашла наобум в один из бараков.
Внутри барака оказалась улица цвета спитого чая, усыпанная крошками кирпича. Как будто этот барак вывернули наизнанку. По тротуару, прижимаясь к стене, шла дама в пальто из плотной ткани и мягкой шляпке с опущенными волнистыми полями. Она отчаянно озиралась, и невозможно было понять, куда устремлен ее взгляд — к окну в частом переплете, отгороженному от улицы веревкой с застиранным серым бельем или к просмоленной металлической бочке, верх которой был накрыт решеткой. На решетке стоял чайник, большой и пузатый, как купол Тадж-Махала, и две большие кастрюли. Рука дамы, обтянутая кожаной перчаткой, судорожно сжимала набалдашник нелепой трости, и ничем более дама не выказывала своего беспокойства.
Я тихо проскользнула мимо нее, стараясь быть незамеченной, и перешла на четную сторону улицы, туда, где у высокого цоколя здания сидел скорчившийся подросток, абсолютно лишенный признаков пола. В полутьме его сложно было разглядеть, да я и не пыталась — меня влекло дальше по улице, на которой становилось все темнее и темнее. Появилось гадкое ощущение, что я — персонаж какой-то компьютерной игры и мной кто-то играет. Снова появилась эта персептивная сущность. Как у Босха. «Семь смертных грехов». CAVE, CAVE, DEUS VTVIT.
Улица была бесконечной и приводила меня в различные удивительные места. Я не представляла, как выбраться из всего этого на свет божий. Штаб. Стрекотание пишущих машинок и залитая светом голубая карта на столе с тенью от макета самолета. Выйдя из штаба, я попала в нутро субмарины, оттуда — в бомбоубежище, заваленное плотно набитыми мешками, в шахту, в барак и в мюзик-холл — все это слилось для меня в единый непроходимый лабиринт. Привалившись к стене у полевой кухни, я слушала, как восковой английский офицер беседует с дамой в шелковой косынке, которая вот уже, как мне кажется, целую вечность наливает ему чай. Из-под откидного козырька вагончика слышится ее мерное бормотание.
«Гитлер не станет посылать предупреждения. Так что всегда носите с собой газовую маску. Гитлер не станет посылать предупреждения…»
Я даже не заметила, в который раз читаю надпись на этом плакате, когда кто-то взял меня за плечо.
— Не можешь выбраться, детка?
Его пальцы пахли табаком и мазутом. Я даже не стала оглядываться, чтобы увидеть его восковую ухмылку и желтые буквы на шинели.
— Гитлер не станет посылать предупреждения!
Уткнувшись в землю взглядом, я сидела на скамье возле какого-то барака, все, что я могла понять — то, что тень очень короткая, значит, время около полудня.
«Не по-детски курнули, — эта единственная мысль крутилась у меня в голове. — Нет, не по-детски курнули, Гитлер не станет… Нет, Гитлер не станет… Что-о-о вы!»
Сухая земля, мелкие ромашки, как на всяком пустыре, полуденное солнце… Мне показалось, что я снова в Казахстане. И снова детство. Мальчишки гонялись друг за другом, взбивая голыми ногами песчаные буруны и звонко кричали. Один, в грязно-пурпурной майке, растянулся прямо передо мной.
Джуди нашла меня на этой скамье и сказала, что они меня обыскались, что пора обедать, а после обеда Эрик посадит нас в экскурсионный автобус, возвращающийся со школьниками в Лидс.
В длинном шестнадцатом бараке располагалась столовая для заключенных, офицерская чайная (с отдельными кабинетами, как в ресторане) и синема-бар, где можно было обедать и смотреть фильмы. На стене висела старая афиша «Шанхайского экспресса», так что нам не пришлось долго раздумывать над тем, что будем смотреть.
Я еще не совсем пришла в себя, поэтому, когда появился Эрик в одежде военнопленного и сказал: «Вот так, детка!», я только робко спросила: