Воскресение Сына Божьего — страница 13 из 22

1. Введение

Достойный удивления подъем ранней Церкви и ее развитие во втором столетии ее существования — это необъятная и пестрая история, так что тут невозможно ее хотя бы и кратко охарактеризовать. Другие потрудились, и я вошел в труд их[1490]. Как можно ожидать, учитывая ее истоки и окружение, Церковь развивала свою способность говорить о самых разных предметах, включая жизнь после смерти. Иногда этот дискурс в точности отражал большую часть Нового Завета, иногда нет. Воскресение Иисуса, что неудивительно, продолжало оставаться центральной темой в проповеди Церкви, его смысл исследовали с различных точек зрения. И в какой–то момент двух первых веков «язык воскресения» стали употреблять и в совершенно ином, метафорическом смысле: для обозначения «духовного» опыта gnosis или чего–то подобного. Вопрос о том, когда и почему это произошло и что стали обозначать эти слова, мы будем рассматривать ниже.

Но основные вопросы, которые мы все время будем обсуждать, останутся теми же самыми, что мы задавали, рассматривая Новый Завет. Каково тут представление о будущей надежде за гранью смерти? Когда используется язык воскресения, что он означает? Подразумевается ли здесь промежуточное состояние? Что можно сказать о взаимосвязи и разрыве между настоящим телом и будущим? Как воскресение там, где о нем заходит речь, вписывается в более широкую картину? Каково метафорическое употребление «языка воскресения»? И последний, но, конечно, центральный для данной книги момент: представление о воскресении Иисуса и его соотношение с другими вопросами.

Мы движемся по достаточно стандартной схеме: сначала «мужи апостольские» (с одним–двумя текстами иной категории, которые удобнее рассмотреть вместе с ними), потом апологеты, потом (но кратко, иначе понадобилось бы писать отдельную монографию) четыре великих писателя конца второго и начала третьего века: Тертуллиан, Ириней, Ипполит и Ориген. Всех их можно датировать с большой точностью. После краткого знакомства с древним сирийским христианством мы обратимся к рукописям Наг–Хаммади, которые говорят о «воскресении» в несколько ином смысле[1491]. Писания двух последних категорий датировать гораздо труднее.


2. Мужи апостольские

(i) Первое послание Климента

Послание, ныне известное как Первое послание Климента, обычно считают аутентичным, написанным самим Климентом, который был епископом Рима в середине 90–х годов I века. Таким образом, этот текст по времени очень близок к Новому Завету, возможно, он создан даже раньше, чем некоторые канонические книги. Поэтому нас не слишком удивит, что Климент формулирует доктрину воскресения, не слишком отдаляясь от Нового Завета[1492].

Вначале, однако, тут может возникнуть обратное впечатление. В первых главах Климент говорит об апостолах Петре и Павле, которые умерли и ушли, в первом случае в «место славы», а во втором — в «святое место»[1493]. Он продолжает говорить о мучениках, которые «получили славную награду», о тех, кто приобрел дар «жизни в бессмертии», и о пресвитерах, которые завершили свой путь и обрели «плодотворное и совершенное освобождение (analysis)» и которым отныне незачем опасаться, что их свергнут «с занимаемого ими места»[1494]. Сами по себе эти отрывки, казалось бы, отражают веру в конечное бесплотное состояние, которое можно описать кратко (хотя Климент и не пользуется этой фразой) как «отшествие на небо»[1495].

Но когда Климент излагает свой взгляд на окончательное состояние блаженных ушедших, он ясно дает понять, что эти слова о Петре, Павле и прочих говорят об их временном обитании в благословенном, славном и святом месте. Он не только верит в конечное воскресение; он приводит различные аргументы, чтобы показать, что это не настолько неразумная вещь, как можно подумать. Во–первых, смена дня и ночи, посева и сбора урожая показывает, что такая последовательность встроена в сотворенный мир. Он приводит начало притчи о сеятеле, связывая ее с картиной, не отличающейся от той, что дана в 1 Кор 15:36–38:


«Вышел сеятель», бросил их в землю, и брошенные семена, которые упадали на землю сухие и голые, согнивают: но после из этого разрушения великая сила промысла Господня воскрешает их (anistesin auta), и из одного зерна возращает многие и производит плод[1496].


Затем Климент, — нам может показаться, что чересчур резко, — проводит очевидную параллель с фениксом, который восстает после смерти каждые 500 лет[1497]. И он завершает свой обзор тремя библейскими отрывками, которые демонстрируют, по его словам, что «Творец всего создаст воскресение для тех, которые в уповании благой веры свято служили Ему»[1498]. Упомянутые библейские ссылки не совсем такие, какие мы могли бы предугадать. Третий — хорошо известный Иов 19:26[1499], но первые два из Псалтыри. Первый — составная цитата из Пс 40:10; 27:7 и 87:11: «и Ты воскресишь меня и восхвалю Тебя»[1500]. Второй из Пс 3:5, соединенного с 22:4: «я уснул, и спал, восстал (exegerthen), потому что Ты со мною»[1501]. Это свидетельство непрерывной традиции изобретательности экзегетов, выходящих за пределы привычных ссылок в Новом Завете, когда появление ключевого греческого слова «воскресение» заставляло толковать весь отрывок, чтобы продемонстрировать истину того, что для окружающего греко–римского мира оставалось абсурдным мнением. Конечно, это бы не понадобилось, если бы целью автора было доказать бестелесное бессмертие. К чему было бы трудиться над поиском не слишком убедительных текстов или проводить сомнительную аналогию с вымышленной птицей, если бы надо было доказать то, во что множество язычников и без того уже верили?

В следующем отрывке Климент яснее излагает свой взгляд на двухступенчатую жизнь после смерти: сначала — время покоя, а затем — «они откроются», когда Царство наступит:


…Усовершенствовавшиеся в любви по благодати Божией находятся на месте благочестивых: они откроются с пришествием царства Христова. Ибо написано: «войди на некоторое время в храмины, пока пройдет гнев и негодование Мое, и вспомню о дне добром, и воскрешу вас от гробов ваших»[1502].


Здесь также творчески используются тексты Писания, не употреблявшиеся в Новом Завете, хотя цитаты и взяты из двух довольно популярных глав, Ис 26 (но цитируется стих 20, не самый очевидный стих этой главы, однако похоже, что автор держит в уме весь отрывок) и Иез 37 (стих 12). «Открытие» (phaneroo) умерших одновременно с «пришествием» (episkope) Царства напоминает различные библейские отрывки, особенно Кол 3:4 и Прем 3:7. В другом отрывке Климент дает описание этого промежуточного состояния как «сна», хотя в свете других его высказываний можно думать, что скорее это для него, — как, возможно, и для Павла, — просто случайная метафора, которая не обязательно говорит о бессознательном состоянии[1503].

Климент ясно осознает, что будущее воскресение основано на воскресении самого Иисуса. Именно это (42:3) дало ученикам уверенность в том, что ныне пришло время выйти в мир и провозгласить, что Царство грядет. Таким образом, Климент дает одно из первых свидетельств того, что творческое развитие предания продолжается, нисколько явным образом не уклоняясь от направления, заданного Новым Заветом[1504].


(ii) Второе послание Климента

Так называемое Второе послание Климента, как сейчас почти единогласно признается, написано каким–то анонимным автором, приписавшим его Клименту, одному из первых епископов Рима. Оно представляет собой проповедь, касающуюся христианского образа жизни, в частности, покаяния. Хотя оно короче, чем Первое послание Климента, здесь есть несколько отрывков о воскресении, включая замечательный текст, предвосхищающий мысль Тертуллиана, когда последний подчеркивает воскресение не просто тела, но плоти:


Никто из вас не должен говорить, что эта плоть не будет судима и не воскреснет. Знайте: в чем вы спасены, в чем прозрели, если не во плоти? Поэтому нам должно хранить плоть, как храм Божий, ибо как призваны во плоти, так и придете [т. е. восстанете вновь] во плоти же. Как Христос Господь, спасший нас, хотя прежде был духом, соделался плотью и, таким образом, призвал нас, так и мы получим награду в этой плоти. Итак будем любить друг друга, чтобы всем войти в Царство Божье[1505].


Ясно, что автор либо не углублялся в тонкое отличие «плоти» от «тела» у Павла, либо ради полемики счел необходимым употреблять именно слово «плоть», а не просто «тело». Как бы то ни было, он хотел подтвердить только то, что говорил Павел в Первом Послании к Коринфянам, а именно, что взаимосвязь настоящего тела с будущим наполняет смыслом, через образ Храма, нравственные усилия в настоящем. Таким же образом он подчеркивает, что сила, которой свершится воскресение, — это Дух Святой[1506]. Хотя автор не развивает эту картину и, как ни странно, не упоминает о воскресении Иисуса, он, несомненно, тут верен тому же строю мысли, что и Первое послание Климента и авторы Нового Завета[1507].


(iii) Игнатий Антиохийский

Многие темы, волновавшие Игнатия (35–107 гг. н. э.), отражены в его посланиях, которые он писал на пути в Рим, навстречу мученичеству, в первой декаде II века. Среди них воскресение верных и особенно Иисуса являются своего рода сквозной темой, к которой он постоянно возвращается вновь и вновь. Докеты, утверждавшие, что Иисус не был подлинным человеком, а только «казался» таковым, отрицали реальность его плоти, его страстей и воскресения; Игнатий недвусмысленно утверждает, что все это было. Иисус воистину (alethos) восстал и воздвигнет нас[1508]; Церковь должна во всей полноте верить в его воскресении[1509]; основа христианской веры — Иисус Христос, особенно его крест, смерть и воскресение, и вера через него[1510]. Иисус был действительно пригвожден (т. е. ко древу) плотью ради нас, дабы воздвигнуть знамение на все века через свое воскресение[1511]; Он воистину восстал от смерти (в одном тексте Игнатия) или (в другом, более созвучном Новому Завету) Отец воздвиг его по своей благости[1512].

Главное утверждение Игнатия на эту тему мы видим в Послании к Смирнянам, где он, подобно Второму посланию Климента и Тертуллиану, настаивает на воскресении «плоти»:


Ибо я знаю и верую, что он и по воскресении своем был и есть во плоти. И когда он пришел к бывшим с Петром, то сказал им: возьмите, осяжите меня и посмотрите, что я не дух бестелесный (daimonion asomaton). Они тотчас прикоснулись к нему, и уверовали, убедившись вместе его плотью и духом. Посему–то они и смерть презирали и явились выше смерти. Сверх того, по воскресении, он ел и пил с ними, как имеющий плоть (hos sarkïkos), хотя духовно был соединен с Отцом[1513].


На этом основании Игнатий постоянно утверждает важность будущего воскресения верующих. Само воплощение приобретало значение уже оттого, что это замысел упразднения смерти[1514]. Евхаристия — «врачевство бессмертия», ибо вкушающие ее, как в Ин б, не умрут, но живы будут[1515]. Мы чтим день Владыки больше, чем субботу, потому, что тогда «наша жизнь воссияла чрез него и чрез смерть его»; он тот, кого ожидали пророки, и «придя, он воздвиг их из мертвых» — возможно, это указание на представление о том, что в своей смерти, схождении во ад и воскресении он освободил умерших праведников[1516]. Хотя Игнатий ощущает себя ныне рабом (по крайней мере, по сравнению с апостолами), он идет к своей смерти с верой в то, что если пострадает и умрет, станет вольноотпущенником Иисуса Христа и «восстанет свободным в Нем»[1517]. Реальное, телесное страдание Иисуса — это «наше воскресение»[1518].

По контрасту те, кто не верит в человеческую реальность Иисуса, в страдания и воскресение, сами в конечном итоге станут бестелесными призраками (asomatois kai daimonïkois). Как говорили раввины о саддукеях, те, кто не верит в воскресение, его не обретут[1519]. Итак, Игнатий на карте представлений о воскресении стоит там же, где стоит Новый Завет, несмотря на то, что он, подобно Клименту, развивает некоторые идеи по–новому и пользуется новыми словами. Он не делает различия, четко звучащего у Павла, и косвенно — в других местах, между природой тела распятого и воскресшего. Его апологетическая забота — взаимосвязь, не разрыв[1520]. Завершающее приветствие Послания к Смирнянам показывает, к чему лежало его сердце:


Приветствую… всех, каждого порознь и вместе, именем Иисуса Христа, его плотью и кровью, страданием и воскресением, как телесным так и духовным (sarkike te kai pneumatike), единением между Богом и вами[1521].


(iv) Поликарп: Послание к Филиппийцам и «Мученичество»

Поликарп (69–155 гг. н.э.) был епископом Смирны, на западном побережье Малой Азии. Его Послание к Филиппийцам короткое, но содержит достаточно полный взгляд по нашему предмету. Он совершенно созвучен Новому Завету. Иисус был воздвигнут из мертвых Богом и будет судьей живых и умерших. Воздвигший его из мертвых воздвигнет и тех, кто исполняет Его волю[1522]. При этом он говорит о настоящем веке и веке грядущем:


…Если угодим Ему в нынешнем веке, получим и будущий, так как он обещал нам, что воскресит нас из мертвых и что если будем жить достойно Его и в Него веровать, будем и царствовать с Ним[1523].


Это грозное предупреждение, что отрицающие и воскресение, и суд окажутся среди самых грешных, очень близко не только к Павлу, но и к фарисейско–раввинистической мысли. Рядом с этим заявлением (7:1) стоит цитата из 1 Ин 4:2–3 как предупреждение против ереси докетизма, утверждающей, что человеческая природа Иисуса была нереальной. Согласно Иринею, Поликарп позже говорил подобными словами о Маркионе[1524].

Поликарп также, в стиле Климента, говорит о промежуточном состоянии мучеников. Верующие должны твердо знать, что Игнатий, Зосима и Руф, другие члены их церкви и, конечно, сам Павел с прочими апостолами не «тщетно подвизались» (Поликарп вновь цитирует Павлово Послание к Филиппийцам, теперь уже 2:16), но в вере и праведности, и что они теперь находятся рядом с Владыкой (para to kyrio),с которым они страдали, т. е. пребывают «в подобающем им месте» (eis ton opheilomenon autois topon). Мы видим здесь очень осторожные попытки первых христиан описать жизнь сразу после смерти словами, похожими на слова Павла в Флп 1, подчеркивая также важность окончательного состояния, жизни воскресения, которая будет дана после состояния «жизни после смерти».

Вместе с посланием Поликарпа мы можем также окинуть взором его «Мученичество»[1525]. Здесь мы попадаем в иной мир мышления. Введением к повествованию служит описание мучеников прошлого, которые за единым часом испытания обретают вечную жизнь. Быстро проходящий огонь жгущего их костра сравнивается с огнем преисподней, который вечен и неугасим; они устремляют взор к прекрасным вещам, обещанным тому, кто все перенесет, — вещам, которые Владыка показал «тем, которые уже не были более людьми, но ангелами»[1526]. Такое отождествление христианских умерших с ангелами — мысль новая, хотя тут и слышен отзвук Деян 12:15 и 23:9; она разрабатывается в Пастыре Ерма[1527]. Порой неясно, что хочет подчеркнуть автор: грядущее воскресение или нынешнее, уже достигнутое состояние славы мучеников. Так Поликарп, идя на огонь, молится:


Благословляю Тебя, что Ты удостоил меня в день сей и час стать причастным числу мучеников Твоих и чаше Христа Твоего, для воскресения в жизнь вечную души и тела в нетлении Святого Духа[1528].


В то же самое время автор, — возможно, чтобы ободрить современников, потенциальных мучеников, — воспевает прославленную жизнь, которой уже наслаждается Поликарп:


Ибо он, терпением победив беззаконного начальника и таким образом восприняв венец нетления и веселясь ныне с Апостолами и всеми праведниками, славит Бога Отца Вседержителя и благословляет Владыку нашего, Спасителя душ и телес наших и пастыря вселенской кафолической Церкви[1529].


Сопоставляя оба эти отрывка, мы можем усомниться, четко ли различает писатель нынешнее состояние умерших и их грядущее воскресение, как это делали его предшественники и не в последнюю очередь — сам Поликарп. Повествование также содержит замечательную деталь: видя, что огонь не так быстро пожирает тело мученика, солдат ударяет Поликарпа кинжалом, и из его тела появляется голубь, — это представление имеет много классических параллелей, полных или частичных[1530]. Наконец, это одно из первых свидетельств о христианском почитании гробниц мучеников. Автор настаивает, перед лицом обвинений со стороны иудеев и язычников, на том, что между отношением христиан к самому Христу, которому поклонялись как Сыну Божьему, и христианской любовью к мученикам как его ученикам и подражателям существует огромная разница[1531]. Он также дает понять, что на могиле Поликарпа будут регулярно происходить торжества:


И так мы взяли затем кости его, которые драгоценнее дорогих камней и благороднее золота, и положили, где следовало. Там по возможности Господь даст и нам, собравшимся в веселии и радости, отпраздновать день рождения мученика, в память подвизавшихся до нас и в наставление и приготовление для будущих [подвижников][1532].


Хотя из текста не вполне понятно, что же именно происходит с мучениками после смерти, он свидетельствует о делах тех, кто остался. Интересно, как разительно это контрастирует с отношением первых христиан к гробнице Иисуса[1533].


(ν) Дидахе

Вопрос о том, когда и где были написаны Дидахе, до сих пор остается предметом жарких споров[1534]. Из большей части содержания этого памятника не видно, что раннее христианство было чем–то большим, нежели благочестивой жизнью, наполненной добрыми делами; хотя вступление указывает на конечную отдаленную цель, говоря о двух путях, пути жизни и пути смерти[1535]. Детальные этические наставления не содержат упоминания о грядущем наказании или награде после смерти. Лишь когда мы подходим к указаниям относительно евхаристии, мы обнаруживаем в двух молитвах упоминание об окончательной цели:


Как был этот [Хлеб] преломленный рассеян по горам и, собранный, стал един, так да соберется и Церковь Твоя от концов земли в Твое Царствие. Ибо Твоя есть слава и сила чрез Иисуса Христа во веки.

Помни, Господи, Церковь Твою, [чтобы] избавить Ее от всякого лукавого, и усовершенствовать Ее в любви Твоей, И собери Ее от четырех ветров, освященную, в Царствие Твое, которое Ты уготовал Ей. Ибо Твоя есть сила и слава во веки[1536].


Упоминание «Царства», установленного божественной властью, видимо, отражает раннюю эсхатологию, которую мы изучали. А евхаристию следует совершать «в день Владыки, принадлежащий Владыке» (kata kynaken kyriou), празднуя, — не в последнюю очередь на основании этой тавтологичной фразы! — то, что Иисус — истинный царь[1537].

В последней главе этого небольшого текста автор приводит подборку из цитат, большею частью из Мф 24, для того чтобы сообщить о приближающемся конце. Церковь должна бодрствовать ввиду пришествия Владыки; явятся лжепророки, и наконец «обманщик», но затем придут знамения истины:


…Сперва знамение, распростертое на небе, затем знамение гласа трубного, и, в–третьих, воскресение мертвых; не всех, однако, но как сказано: придет Господь и все святые с Ним. Тогда увидит мир Господа, грядущего на облаках небесных…[1538]


По–видимому, автор опирается не только на апокалиптические рассуждения Матфея и ветхозаветные пророчества (в данном случае Зах 14:5 и Дан 7:13), но и на предсказание–описание воскресения в 1 Кор 15:52 и 1 Фес 4:16[1539]. Как именно в Дидахе грядущее воскресение включается в целостную эсхатологическую схему, нас сейчас не интересует[1540]. Поскольку тут воскресение входит в состав богословия грядущего Царства Божьего, это значит, что, хотя эта доктрина не занимает в документе центрального места (в отличие от Павла, воскресение не связывается тут с основным предметом — мелкими практическими деталями, касающимися жизни церкви и нравственности), это еще одно свидетельство о том же богословии, которое мы видели у Климента, Игнатия, Поликарпа и, конечно, в самом Новом Завете.


(vi) Послание Варнавы

Послание Варнавы, датируемое разными исследователями либо последними десятилетиями I века, либо первыми десятилетиями II, представляет собой пространное изложение христианской веры, большею частью как осуществления прообразов (прототипов) Ветхого Завета. Среди центральных его тем можно выделить тему нового Завета и нового творения. Во введении говорится, что первые из трех dogmata, которые автор изложит, — это zoes elpis, «надежда жизни», которая, как там написано, «есть начало и конец нашей веры»[1541].

Затем автор утверждает, что прежний Завет обновлен через Иисуса и взят от иудеев; приходит суд, тот суд, о котором говорится в Книге Даниила и в других, и христиане должны крепко держаться своей веры[1542]. Иисус — настоящий человек, который пострадал и претерпел смерть от рук человеческих; «чтобы упразднить смерть и показать воскресение из мертвых, ему надлежало явиться во плоти»[1543]. Само по себе это могло бы означать, что автор ссылается на 1 Тим 3:16 («явлен во плоти») как на слова о воскресении, но продолжение текста говорит о том, что это замечание о воплощении направлено против докетизма[1544]. Затем идет обетование нового творения, новой земли, текущей молоком и медом, как самое последнее исполнение обетования Быт 1:26–8[1545]. Новый мир завершится, «когда мы станем совершенны как наследники Завета Владыки»[1546].

Далее следует пространный перечень прообразов и аллегорий Писания, касающихся смерти Иисуса и христианского поведения, а также дальнейшее истолкование крещения и креста (главы 7–12). Это подводит автора к перечню обетовании, которые говорят о том, что Завет будет обновлен, дабы включить язычников (13–14). Это заставляет далее остановиться на заповеди о субботе, которая (как в Послании к Евреям) истолковывается эсхатологически как «покой», который еще должен настать. Фактически, это указание на последнее новое творение, которое уже вошло в этот мир, когда Иисус восстал из мертвых в первый день недели:


Но те [субботы], которые Я определил [говорит Господь] и которые наступят тогда, когда, положив конец всему, сделаю начало дню восьмому, или начало другому миру. Поэтому мы и проводим в радости восьмой день, в который и Иисус воскрес из мертвых, и после того, как явился верующим, вознесся на небо[1547].


Книгу завершает описание «двух путей», и в конечном подведении итогов настойчиво утверждается, что путь света имеет смысл из–за того, что должно наступить в будущем:


Ибо исполняющий их прославится в Царстве Божьем; а избирающий другое погибнет вместе с своими делами. Для этого есть воскресение, для этого воздаяние[1548].


Последний абзац книги вновь и вновь повторяет предупреждение о близящемся суде и обетовании последнего спасения[1549]. Нынешняя жизнь имеет смысл в свете того, чему надлежит прийти. Хотя изложение по своей конструкции сильно отличается от всего, что мы находим в Новом Завете, нам понятно, что это попытка в иной ситуации (и под давлением еврейской оппозиции) представить начальное богословие нового творения и нового Завета, и поэтому неудивительно, что мы находим тут воскресение — и Иисуса, и христиан — как важную, хотя и не слишком разработанную тему.


(vii) Пастырь Ерма

Длинную трехчастную книгу Пастырь Ерма сегодня обыкновенно относят к середине II века, хотя Ириней, Климент Александрийский и Тертуллиан (раннего периода) рассматривали ее как часть Нового Завета. Этот долгий извилистый путь видений, размышлений, откровений и рассуждений включает отрывок, который говорит о новом творении во исполнение пророчеств[1550], однако в основном книга посвящена возможности покаяния в грехах после крещения, и здесь проводится растянутый и (на наш взгляд) запутанный анализ уровней и типов порочного и праведного поведения. Доктрины Нового Завета, как и мужей апостольских, тут не звучат; это касается как, например, христологии, так и жизни после смерти.

Единственные слова о воскресении во всем этом тексте мы находим в заключении пятой притчи раздела Подобий:


…Эту плоть твою храни нескверною и чистою, чтобы дух, живущий в ней, был доволен ею и спаслась твоя плоть. Смотри также, никогда не приходи в мысли, что эта плоть погибнет, и не злоупотребляй ею в какой–либо похоти. Ибо если осквернишь плоть свою, то осквернишь и Духа Святого; если же осквернишь плоть[1551], не будешь жить.


[Ерма далее спрашивает, как все же спастись осквернившему свою плоть по неведению об этом учении. Учитель продолжает:] Прежние дела неведения исцелить может один Бог, ибо Ему принадлежит всякая власть,.. если впредь не осквернишь плоти своей и духа. Ибо оба сопричастны друг другу, и одно без другого не оскверняется. Итак, то и другое сохраняй чистым, и будешь жить с Богом[1552].


В этом отрывке остается неясным, что в точности думает автор Пастыря о конечном состоянии безупречных христиан. Но поскольку он верит в единство плоти и духа и в невозможность осквернить одно независимо от другого, и это его ключевой аргумент, возможно, он желает утвердить конечное воскресение и плоти, и духа, и, быть может, это и означает «жить с Богом» — слова, которые мы встречали в других текстах и которые еще трижды звучат в Пастыре[1553].

Иногда говорят, что в Пастыре Ерма, так же как, по–видимому, в «Мученичестве Поликарпа», праведные умершие становятся ангелами[1554]. Но соответствующий отрывок в Видениях 2.2.7 просто говорит, «что ваше переселение (parodos) было со святыми ангелами»[1555]. В Подобиях 9.27.3 праведные будут «под покровительством Владыки»; они уже «прославлены с Богом», и «их место уже с ангелами, если пребудут до конца в служении Владыке». Ни в одном из этих отрывков автор не отождествляет умерших с ангелами; он просто говорит, как можно было бы сказать о Лазаре в Лк 16:22, что они в обществе ангелов. В другом случае он говорит, что умершие праведники «пребывают с Сыном Божьим, получив его Духа»[1556]. К сожалению, длинная притча об иве (Подобие 5), явно содержащая аллюзию на Иез 37, когда задается вопрос, как сухое (ветви в притче) может жить, не дает полного ответа, который бы показал, что, по мнению автора, было исполнением этого пророчества[1557]. В целом же у нас появляется сильное ощущение, что заданный нами вопрос вовсе не интересует автора Пастыря Ерма. И мы никак не можем силой добыть точный ответ, который охотно давали многие другие раннехристианские тексты.


(viii) Папий

В цитатах или в рассуждениях поздних авторов сохранились некоторые фрагменты учения и трудов Папия (60–130 гг. н. э.), который был епископом Иераполя примерно в то же время, когда Поликарп был епископом Смирны[1558]. Евсевий рассказывает, как Папий описывал «воскресение умершего» (nekrou anastasis) во дни своей жизни и как он верил в то, что наступит тысячелетний период после воскресения мертвых, когда царство Христа телесно (somatikos) водворится на этой земле. Несмотря на то, что такое представление явно основано на Откр 20, Евсевий видит во всем этом недостаток вкуса и богословия и спешит указать, что Папий, «человек крайне недалекого ума, как очевидно из всех его писаний», не понял апостолов, писавших «мистически и символически». Он отмечает, однако, что Ириней, которого Евсевий едва ли описал бы столь легкомысленно, следовал в этом Папию[1559]. Подобное же заключение сделал Иероним, который добавляет, что Ириней и Аполлинарий вместе с другими последователями Папия в его миллениаризме говорят: после воскресения Господь воцарится во плоти вместе со святыми[1560]. Великий Максим Исповедник (VII век) добавляет, что, согласно Папию, пища будет одной из радостей воскресения[1561].

Рассказ Иринея об усвоенных им верованиях предшественников включает пространное повествование о том, что «старцы, видевшие Иоанна, ученика Владыки», говорили о том, что придет время, когда виноград произрастет в изобилии, зерно пшеницы родит десять тысяч колосьев и так далее. Животные, которые питаются этой чудесной пищей, станут мирными и кроткими друг ко другу и совершенно подчинятся людям (интересная попытка объяснить отрывки, подобные Ис 11:6–9)[1562]. Ириней, без сомнения, предвидит недоумение своей аудитории и решительно добавляет, что, согласно Папию, такие вещи вполне вероятны для тех, кто верит. В действительности, говорит он, Папий сообщает, что Иуда не уверовал в грядущее время благословения и что Иисус просто ответил, что дожившие до тех времен — те увидят[1563]. Совершенно ясно, что Папий, наряду с Климентом и Игнатием, также верит в совершенно материальное конечное спасение как мира, так и всех праведников.


(ix) Послание к Диогнету

Послание к Диогнету, хотя его обычно и относят к сочинениям «мужей апостольских», на самом деле к ним не относится[1564]. Оно, вероятно, создано в конце II или даже в начале III века, и его следует относить к апологетам, таким как Юстин и Афинагор[1565].

И если говорить о будущей христианской надежде, оно не созвучно Клименту, Игнатию или Поликарпу. Во всяком случае, здесь как будто ничего об этом не говорится (как и о воскресении Иисуса), но что оно говорит о месте христианской Церкви в окружающем мире, заставляет думать, что автор придерживался типично эллинского воззрения на бессмертную душу, запертую в физическом теле. Как душа обитает в теле, но не принадлежит телу, так христиане обитают в мире, но не от мира (6.3). Плоть ненавидит душу и сражается с ней, как мир ненавидит христиан. Не потому, что душа или христиане делают что–то незаконное, но потому, что они отвергают удовольствия мира и плоти (6.5). Ближе всего мы подходим к позитивному взгляду на тело, что указывает на воскресение, в следующем отрывке:


Душа любит плоть свою и члены, несмотря на то, что они ненавидят ее, и христиане любят тех, которые их ненавидят. Душа заключена в теле, но сама содержит тело; так и христиане, заключенные в мире, как бы в темнице, сами сохраняют мир. Бессмертная душа обитает в смертном жилище; так и христиане обитают, как пришельцы, в тленном мире, ожидая нетления на небесах[1566].


Тут можно, не без натяжки, увидеть близость, например, ко 2 Кор 4 и 5; но, видимо, естественнее воспринимать текст как умеренное утверждение платоновского толка, где нет ожидания нетленного тела как дара небес, но бессмертная душа ожидает полного бессмертия, когда покинет тленный материальный мир, — и именно такому дару бессмертия радуются на небесах. Таким образом, Диогнет формулирует такое представление о личной эсхатологии, которое многие западные христиане до сих пор считают новозаветным[1567].

Мужи апостольские сохраняют сильную связь со своими предшественникам, авторами канонических книг Нового Завета. У них появились новые поля сражений, не в последнюю очередь — против докетизма, поэтому не которые из них, особенно Игнатий, подчеркивают телесный и «плотской» характер воскресения Иисуса, не проводя границы между телом воскресшим и нынешним, подверженным тлению. Они развивают новый язык и систему образов, чтобы обращаться к новым ситуациям. Как и авторам некоторых кратких канонических книг, им не всегда нужно рассказывать о воскресении или хотя бы его утверждать. Но многие их тексты показывают, что для подавляющего большинства первых христиан, о которых мы что–либо знаем, конечной христианской надеждой было «воскресение», которое понималось строго в телесном смысле; для них существовало и некое промежуточное состояние, само по себе славное и блаженное, и грядущее воскресение зависело от воскресения Иисуса и было подобно ему. Они не делали никаких попыток использовать «язык воскресения» метафорически — ни в тех направлениях (наряду с буквальным употреблением), которые наметил Новый Завет, ни в совсем иных направлениях, отраженных, например, в Послании к Регину. Слово «воскресение» применялось буквально, указывало на конкретное событие и было главным основанием богословия и надежды первых христиан.


3. Раннехристианские апокрифы

(i) Введение

Есть книги, которые обычно относят к «новозаветным апокрифам». Хотя даты и обстоятельства их создания остаются спорными, эти книги могут пролить свет на жизнь первых христиан. Эти тексты доступны в хороших современных переводах[1568]. Мы бегло рассмотрим четыре из них.


(ii) Вознесение Исайи

Раннехристианский труд, известный под названием Вознесение Исайи, теперь принято считать частью текста, уцелевшего полностью только на эфиопском, хотя остались и его греческие, латинские, славянские и коптские фрагменты. Обычно думают, что текст составной: вторая, христианская часть (главы 6–11) присоединена к дохристианской иудейской части (главы 1–5), известной как Мученичество Исайи; часто так называют весь этот текст[1569]. Однако составная природа текста, как и датировка, вызывает споры; раньше ученые предпочитали из осторожности относить его ко II веку, но недавние критические исследования, в рамках которых ученые склоняются к утверждению единства текста, уверенно показывают, что памятник можно датировать I веком, а именно — 70–ми годами[1570]. Но куда бы мы ни поместили книгу на оси времени, ее взгляд на воскресение не гностический, как это иногда думали[1571]. Она более или менее созвучна Новому Завету и мужам апостольским, которых мы уже изучали.

Здесь есть два ключевых, для наших целей, текста, по одному в каждой части. Те, кто считают, что этот текст составной, видят в первом отрывке христианскую вставку в гипотетически нехристианской иудейской первой части. Отрывок говорит о «Возлюбленном», то есть о Мессии, который спустится с седьмого неба, примет форму человека, его будут мучить, он будет распят и погребен, и у гроба поставят стражу. И далее (по тексту):


ангел Духа Святого и Михаил, глава святых ангелов, откроет гроб его на третий день, и Возлюбленный, восседая на плечах их, придет и пошлет двенадцать своих учеников, и они научат все народы и всякий язык воскресению Возлюбленного, и верующие в крест его спасены будут, и в вознесение до седьмого неба, откуда он нисшел; и что многие уверовавшие в него будут говорить Духом Святым, и будут многие знамения и чудеса во дни те[1572].


Близость к элементам канонических преданий здесь очевидна — к пространному эпилогу Марка (если оно создано достаточно рано, то можно увидеть в нем источник), а также к рассказу о двух исполинах, выходящих из гроба и поддерживающих Иисуса, в Евангелии от Петра. Неясно, однако, зависит ли этот труд напрямую от указанных произведений или же, наоборот, те от него; этот вопрос заслуживает более дотошного изучения[1573].

Другой ключевой текст появляется в главе 9, в кульминации видения грядущего Мессии, который нисходит к «Исайе», когда тот восходит на седьмое небо[1574]. Достигнув седьмого неба, «Исайя» видит Еноха и всех, кто был с ним. Они «совлеклись своих одеяний плоти» и облечены в небесные одежды, подобно ангелам. Однако они еще не воцарились[1575]. Для этого они должны ожидать, пока Христос не сойдет на землю в воплощении, где он будет убит «богом мира сего». После этого:


Когда он разорит ангела смерти, он восстанет на третий день и пребудет в мире пятьсот сорок пять дней. И тогда многие праведники вознесутся с ним, дух которых не получат одеяний, покуда не вознесется Иисус и они вознесутся вместе с ним. Тогда лишь они получат одеяние, и троны, и венцы, когда он вознесен будет на седьмое небо[1576].


Это явно утверждает и воскресение Иисуса, и «переоблачение» праведных, и на последовательность событий, где воплощение, смерть и воскресение Иисуса дают нечто новое и уже умершим. «Переоблачение» в небесные одежды не обязательно означает, что новые тела «нематериальны»; возможно, эта мысль просто близка ко 2 Кор 5:1–5. Разорение ангела смерти — этот образ резко отличается от мысли принятия смерти, которая помогает освободиться от физического тела. Вознесение Исайи, — неважно, составной это или цельный документ, 1–го он века или II–го, — близок по богословию, хотя и не по образному ряду, к новозаветному материалу и мужам апостольским.


(iii) Апокалипсис Петра

Труд, известный как Апокалипсис Петра (не связанный с одноименным трактатом из Наг–Хаммади, о котором речь ниже), сегодня обычно считают сочинением группы христиан, которые стремились сохранить веру во времена режима Бар–Кохбы (132–135 гг. н. э.)[1577]. Книга ясно отражает свою зависимость от нескольких частей Нового Завета и от идей тогдашних иудейских апокалиптических писаний. Центральный для нас отрывок находится в главе 4, где автор совмещает отголоски библейских пророчеств, особенно Иез 37, с объяснениями воскресения, которое, вместе с некоторыми другими писаниями II века, восходит к образу семян и растений у Павла:


Посмотри теперь, что поразит их в последние дни, когда придет день Бога. И будут в день суда Божья все люди собраны от востока до заката пред Отцом моим, вечно живым, и он повелит аду, чтобы отверз он свои стальные засовы и отдал все, что есть в нем. И диким зверям и птицам повелит он, чтобы отдали они все мясо, которое съели, ибо пожелает Он, чтобы вновь стали видимы люди. Ибо для Бога ничто не умирает, и ничто не бывает невозможно для Него, ибо все Его. И все будет в день суда по слову Божью, и все происходит, как Он сотворил мир и все, что в нем, — повелел Он и все стало, — так же будет и в последние дни, ибо для Бога все возможно, и так говорит Он в Писании: «Сын Человеческий, изреки пророчество о разделенных костях и скажи костям: кости к костям в члены, мышцы, жилы, плоть и кожу и волосы на ней»[1578]. И душу и Дух даст им великий Уриил по велению Бога[1579]. Ибо Господь призвал его для служения в день суда при воскресении мертвых. Смотрите и вспомните о семенах, посеянных в землю. Сухими и бездушными сеют их в землю. И прорастают они, приносят плод, и земля возвращает их как доверенный залог. И то, что умирает, что сеется в землю как семя, оживает и возвращается к жизни, — это человек. Насколько же больше воскресит Бог из тех, кто верит в Него и кто избраны Им, ради которых создал Он землю, в день суда, и все вернет земля в день суда, ибо она будет также судима в тот день, и небо с нею[1580].


Это выразительное описание грядущего суда, для которого требуются будущие тела, разворачивается в других частях книги, и там используются либо образ нового «одеяния», в которое облекутся «избранные и праведные», — иными словами, это новые тела, которые они обретут, — либо образ промежуточного состояния, «Рая», которым они будут наслаждаться[1581]. Все это, без сомнения, остается в основном русле представлений о «воскресении», к которым мы обращались, изучая иудейские и христианские источники. Хотя некоторые из деталей картины непонятны: обретут ли праведные новое тело до или после последнего суда? — в целом представления автора не вызывают сомнений. Надежда воскресения тут, как и во многих других текстах, вызвана необходимостью поддержать людей во время гонений.


(iv) Пятая книга Ездры

Текст, известный как Пятая книга Ездры, что создает путаницу, составляет первые две главы книги, известной как Вторая книга Ездры[1582] среди неканонических ветхозаветных книг[1583]. Иные исследователи до сих пор считают этот текст иудейским произведением[1584], но большинство согласны с Грэхемом Стантоном в том, что это христианский труд, написанный вслед за восстанием Бар–Кохбы[1585].

Вторая глава книги, прочно укорененная в традиционной еврейской тематике, обещает воскресение для умерших:


Свидетельствуй, небо и земля, ибо Я стер злое и сотворил доброе. Живу Я! говорит Господь.

Мать! обними сыновей твоих, воспитывай их с радостью; как голубица, укрепляй ноги их, ибо Я избрал тебя, говорит Господь. И воскрешу мертвых от мест их и из гробов выведу их, потому что Я познал имя Мое в Израиле. Не бойся, мать сынов, ибо Я избрал тебя, говорит Господь. Я пошлю тебе в помощь рабов Моих Исайю и Иеремию, по совету которых Я освятил и приготовил тебе двенадцать дерев, обремененных различными плодами, и столько же источников, текущих молоком и медом, и семь гор величайших, произращающих розу и лилию, через которые исполню радостью сынов твоих[1586].


Обетование воскресения, которое перекликается с Иез 37, вписано в широкую картину нового творения, восстановленного Эдема. Читатели призываются поступать справедливо в общине, среди прочего — погребать тех, кто остался не погребенным. Исполняющим это обещано «первое место в Моем воскресении»[1587]. Придет день испытания и мучения, когда народы поднимутся на избранных. Но им обещано не только божественное заступление, но и, снова, воскресение:


Утешайся, мать, с сынами твоими, ибо Я спасу тебя. Помни о сынах твоих почивающих. Я выведу их от краев земли и окажу им милость, ибо Я милостив, говорит Господь Вседержитель[1588].


Если это действительно христианский памятник, он показывает, что в этот момент преследуемая юная Церковь уповала на те же обетования (не в последнюю очередь основанные на Дан 12), что и еврейские мученики во Второй книге Маккавейской и других текстах.


(ν) Послание апостолов (Epistula Apostolorum)

Труд под таким названием найден был в коптской версии в конце XIX века, впоследствии были обнаружены также эфиопский перевод и несколько фрагментов на латыни[1589]. Это послание якобы одиннадцати еще живущих апостолов христианам всего мира, в котором они рассказывают о своих разговорах с воскресшим Христом после Пасхи. Такой литературный прием, знакомый отчасти по текстам Наг–Хаммади и другим подобным памятникам писаний (см. ниже), используется тут для того, чтобы представить богословскую позицию, очень близкую к Новому Завету, мужам апостольским и апологетам. Работа создана предположительно около середины II века или, быть может, несколько ранее.

Среди других вещей, в тексте представлен здравый взгляд на воскресение Иисуса в теле и на будущее телесное воскресение его последователей, в противовес таким учителям, как Керинф и Симон Волхв. Апостолы могли не только слышать, но и осязать Иисуса после его воскресения[1590]. Воскресший Господь, дабы убедить учеников (которые, согласно этому тексту, страдали неверием даже сильнее, чем в канонических повествованиях), предложил прикоснуться к нему не только Фоме, но также и Петру и Андрею:


И дабы вы убедились, что это я, вложи руку твою, Петр, и палец твой в рану на моих руках; а ты, Фома, в мой бок; ты же, Андрей, посмотри, оставляют ли след стопы мои на почве[1591].


Когда воскресший Иисус обещает им, что они также обретут новое нетленное тело при обновлении всего творения, в подтверждение тому он цитирует Пс 3, включая стих: «Я лег и уснул; и встал, ибо Бог восставил меня» (в самом псалме «ибо Господь защищает меня»)[1592]. Затем это же прилагается к самим ученикам: как Отец пробудил Иисуса из мертвых, так и они будут воздвигнуты подобным же образом и получат «одеяние, которое не обветшает»[1593]. Умение первых христиан находить отрывки Писания, чтобы подкрепить веру в воскресение, тут, без сомнения, проявляется еще очень сильно, как и пристрастие к таким выражениям, как «Я есть…»: «Я есть надежда безнадежных, — провозглашает Иисус, — помощник не имеющим помощника, сокровище тех, кто в нужде, врач болящим, воскресение мертвых»[1594].

Наряду со многими писателями II века, которые говорили о воскресении, этот автор задается вопросом, как должно совершиться воскресение. Как может умершее и рассеянное ожить вновь[1595]? Иисус объясняет, что плоть, которая «упала», будет воздвигнута, точно так же, как потерянное найдут, а слабое выздоровеет, и все это во славу Отца[1596]. Это очень далеко от полного ответа, который предлагают другие раннехристианские авторы — не в последнюю очередь тот, к которому мы сейчас обратимся; однако нет сомнения, что Послание апостолов стояло за телесное воскресение столь же определенно, как и они.


4. Апологеты

(i) Юстин Мученик

Юстин (100–165 гг. н. э.), писавший в середине II века, — первый христианский мыслитель, создавший то, что мы можем рассматривать как полноценные по объему книги[1597]. Он был образованным философом–практиком и, обратившись в христианство (около 130 г.), как и прежде, продолжал преподавать философию, применяя ее теперь для истолкования христианской веры. Как другие апологеты, он видел свою основную задачу в том, чтобы опровергнуть обвинения в безнравственности, подстрекательстве и даже в атеизме (обычное обвинение против тех, кто отрицал истинность языческой религии)[1598]. Но Юстин взял на себя также и труд доказать, что христианство — истина, которая придает смысл проблескам света внутри язычества. Не то чтобы весь мир был попросту неправ, а христиане правы: весь окружающий мир взирал на путеводные знаки и указания, а христиане нашли цель, к которой те вели.

Если учесть общее для язычников неверие в воскресение, неудивительно, что Юстин рассматривает данный вопрос неоднократно и даже посвятил ему одну из своих книг. Его мировоззрение выражено однозначно, так что нам достаточно его кратко изложить.

В «Первой Апологии» он провозглашает (8), что и нечестивые, и праведники восстанут на суд. Всегда готовый искать точки соприкосновения с языческой культурой, где можно искать аргументы, он указывает (18) на то, что даже некромантия свидетельствует о продолжении жизни души после смерти, и предполагает, что отсюда недалеко уже до христианской веры[1599]. Подобным же образом языческая вера в апофеоз (обожествление) показывает, что в рамках этого мировоззрения допустима загробная жизнь и прославление; Юстин не отождествляет веру в воскресение с апофеозом, но просто видит тут ступеньку на пути к истине (21–22). Мы надеемся, говорит он (18), вновь получить свое тело, пусть даже оно умирает и бросается в землю: нет ничего невозможного у Бога. Мы знаем, что в материальном мире происходит, казалось бы, много невозможного. Как, например, семя превращается в человеческое существо? И все же это происходит. Так и тело человека, после того как бывает растворено, подобно семени, в земле (знакомый отзвук Ин 12 и 1 Кор 15), в определенное Богом время восстанет вновь и «облечется в нетление» (aphtarsian endysasthaï). Следуя Павлу (1 Кор 15), Юстин цитирует Пс 109 как пророчество о том, что Бог сначала воздвигнет Христа из мертвых и потом возведет его на небеса, доколе он не низложит врагов своих (45).

Две части «Диалога с Трифоном» развивают понимание воскресения. В первой (80) Юстин углубленно излагает свою веру в телесное воскресение в противоположность тем, кто именуют себя христианами, но не верят в него, полагая вместо этого, что их души после смерти просто идут на небеса. (Похоже, он не подозревает о тех, кто предпринял следующий решительный шаг, — сохраняя «язык воскресения», говорить на нем о духовном опыте в нынешней жизни; разоблачения этой идеи мы увидим ниже, когда перейдем к Иринею). Рядом с этим стоит не менее однозначное представление о рае на земле, включая восстановленный Иерусалим[1600].

В другом ключевом отрывке Юстин истолковывает Пс 21, где находит указание на то, что Христос знал — Отец воскресит Его из мертвых (106). Мы можем увидеть это, говорит он, и в Книге Ионы, где пророк выходит из рыбы на третий день (107). В главе 108 Юстин сообщает, что иудеи продолжают говорить, будто ученики украли тело и обманывали народ, говоря, что Иисус восстал и потом вознесся на небо. Он говорит, что Иисус Навин дал народу временное наследие, но Христос, «после святого воскресения», даст нам «удел вечный» (113)[1601].

Есть и другие фрагментарные высказывания на эту тему, которые вероятно принадлежат Юстину[1602]. Но особого внимания заслуживает именно его трактат о воскресении, хотя и не полностью сохранившийся[1603]. После введения (1) о самоочевидной природе истины Юстин переходит к описанию (2) распространенного в то время отрицания «воскресения плоти», исходящего, похоже, не от язычества (хотя, несомненно, оно встречалось и там), но из среды некоторых называющих себя христианами. Он прямо называет докетов, которые говорят, что Иисус был наделен только «кажущейся» плотью, но на самом деле был «духовным» (pneumatïkon), и упоминает тех, кто использует слова Иисуса в споре с саддукеями (Мк 12:25) как доказательство того, что воскресение, о котором там говорится, нематериальное.

Затем он разбирает эти вопросы один за другим. Разумно предположить, что человек может получить назад все части тела, но при этом они не обязательно должны выполнять те же функции, что сейчас. (3) Если что–то теперь изуродовано, это не значит, что этот недостаток останется в будущем: воскресение само по себе есть акт исцеления, «так что плоть восстанет совершенной и полноценной» (4). Бог может совершить все, что Ему угодно, это допускает даже Гомер[1604], ибо Он Творец, значит, Он печется о материальном творении, чтобы оно не оказалось недостойным новой жизни (5). Более того (6), несколько аспектов философии Платона, стоиков и эпикурейцев указывают на «возрождение плоти»[1605] (Юстин должен был знать, что есть там и другие аспекты, указывающие в ином направлении, однако он строил мосты между культурами и предпочитал находить точки соприкосновения где только возможно). Тело, в конце концов, ценно в глазах Творца (7), раз люди — да, люди во плоти! — были созданы по Его образу: Юстин, подобно обычным иудейским толкователям богословия воскресения, сильнее всего опирается на доктрину творения.

Затем он обращается к более сложным аргументам. Плоть влечет душу ко греху, как говорят некоторые; нет, отвечает он (8), обе они несут ответ, и обе будут спасены. Бог сотворил плоть первой и, как художник, поправляющий испорченную работу, ее переделает. Даже если правда, как говорят некоторые (Юстин этого не отрицает), что душа нетленна, будучи частью Бога, это бы просто показывало, что Бог тем более должен спасти тело, поскольку спасение — это то, что Он, безусловно, совершает, а в таком случае только тело в нем и нуждается.

Следующая глава (9), после, по–видимому, разрыва ткани текста, начинается с предположения, что Бог воистину воскресил Иисуса из мертвых в теле. Иисус восстал «во плоти, которая страдала», и этому надлежало быть, дабы подтвердить, что есть воскресение. Юстин напоминает читателю эпизод из Евангелия от Луки, где Иисус предлагает ученикам потрогать его и где он ел с ними. Следовательно, воскресение не может быть, как говорят некоторые, «только духовным»[1606]. Такое утверждение ставит человека в ряд саддукеев. Похоже, тут вновь слышатся отголоски спора Иисуса с саддукеями, поскольку Юстин вновь ссылается на силу Божью.

Наконец (10), если спасение уготовано только душе, разве об этом уже не сказали все что можно Пифагор и Платон? Евангелие — это «новая и необычная надежда», а не какая–то легкая вариация хорошо известной темы. Не полностью сохранившийся трактат обрывается на отрывке, который в точности созвучен всеобъемлющему аргументу Первого Послания к Коринфянам: поскольку плоть восстанет, ее поведение в нынешнее время имеет огромное значение, а если бы не так, можно было бы потворствовать ее многоразличным желаниям. На самом же деле:


если Христос, наш врач (Бог спас нас от наших желаний), управляет нашей плотью собственной своей мудростью и сдерживающим правом, очевидно, что Он хранит ее от грехов, ибо она наделена надеждой спасения.


Таким образом, Юстин близок к традиции Нового Завета не только в вопросе о взаимосвязи между настоящим и будущим телом (которое он, в отличие от Павла, называет «плотью»), но и в вопросе о различии между ними (члены могут не иметь своей нынешней функции в будущей жизни, телесные изъяны будут исцелены). Он не излагает теории промежуточного состояния, но в том, как он осторожно подходит к вопросу о душе, мы можем усмотреть, что он представлял себе взаимосвязи–преемственности, когда души пребывают в ожидании обновленного тела. У него нет сомнений в том, что Иисус восстал во плоти. Как и мужи апостольские, он не использует «язык воскресения» метафорически, хотя и подчеркивает тесную связь между этическим поведением в этой жизни и будущим воскресением. Ставший мучеником примерно через столетие после Павла, Юстин во всем показывает, что в сущности впитал тот же взгляд на этот предмет, который он и отстаивал, и куда более развернуто, чем это делал Павел, посреди бурного потока языческой философии.


(ii) Афинагор

Афинагор был, вероятно, младшим современником Юстина, и дошедшие до нас его труды покрывают то же пространство, что Апология и трактат О воскресении предыдущего автора. «Апология» Афинагора представляет собою защиту христиан от ставших уже стандартными обвинений и содержат начатки обоснованного объяснения, кто таков единый Бог, которому поклоняются христиане, в противоположность безумию язычества. В единственной части, относящейся к нашей теме, автор, отвергая обвинение в каннибализме, указывает, что в этом нет никакого смысла для людей, которые верят в воскресение. (36) Он пользуется случаем добавить, что если даже люди думают, что такая вера сущая глупость, едва в ней можно увидеть нечто антиобщественное, и, опираясь на не слишком надежные основания, он предполагает, что, согласно Пифагору и Платону, тела, подвергшиеся распаду, можно восстановить из тех же элементов[1607]. Он просто хотел тут показать, что вера в воскресение полностью опровергает обвинения, выдвинутые против христиан; для нас же тут важно отметить, что когда он говорит о воскресении, он, конечно, говорит о теле.

Его трактат «О воскресении мертвых», хотя и напоминает подобный труд Юстина, — несколько полнее; он дошел до нас целиком, не в отрывках, и здесь автор как будто развивает дальше некоторые мысли[1608]. Он завершает введение (глава 1) цветистой фразой, которая, говоря откровенно, легко можно было бы услышать и сегодня:


Ибо и касательно этого предмета одни совершенно не веруют, другие сомневаются, и из тех, которые принимают первые основания, некоторые колеблются умом подобно сомневающимся, и, что всего безрассуднее, они находятся в таком состоянии, не имея никакого повода к неверию в самой сущности дела и не находя сказать никакой основательной причины, почему они не веруют или колеблются.


Потом он переходит к более существенным аргументам. Воскресение не невозможно для Бога, который, в конце концов, Творец (2); как Творец Он, конечно, в состоянии воскресить умершее (3). То обстоятельство, что некоторые из тел съедены животными, а какие–то и людьми, не может выдвигаться как возражение; пищеварение справляется с одними типами материи и извергает то, что не нужно для тела (4–6). (Если бы Афинагор знал больше о работе тела, этот аргумент мог бы прозвучать сильнее, однако труд его был, несомненно, важен во II веке, о чем свидетельствует работа Тертуллиана над той же темой, к чему мы скоро обратимся.) Действительно, — и тут он следует Павлу в большей мере, чем мужи апостольские и Юстин, — тело воскресения будет сильно отличаться от нынешнего, не в последнюю очередь тем, что станет нетленным (7). В любом случае, Бог имеет власть вновь собрать тело человека, как бы сильно оно ни было разрушено или рассеяно, пусть даже вследствие каннибализма (8)[1609]. Невозможное человекам возможно Богу (9). Нельзя показать, что Бог не хочет воскресения; не недостойно Бога воскресить тело человека (10).

После суммарного повторения этого аргумента (11) Афинагор идет дальше и выдвигает положительный аргумент, основанный на человеческой природе. Когда Бог сотворил людей, Он сделал их творениями, у которых есть самостоятельные цели; по аналогии, и сам Бог имел цель, творя их. Следовательно, Он не позволит им пропасть, но сделает так, чтобы они прошли через все необходимые соответствующие перемены (возраст, внешний вид или размеры). Воскресение — последнее в списке необходимых перемен, будучи «переменой к лучшему того, что еще сохранит существование к тому времени» (12). Так, воскресение доказывается исходя из причин, по которым человек сотворен изначально (13).

Воскресение тесно связано с последним судом, но Афинагор понимает, что доводы в защиту воскресения только на основании будущего суда неэффективны (14). На самом деле, не все будут судимы: например, маленькие дети свободны от суда, однако из этого не следует, что они не воскреснут. Воскресение укоренено в природе самого человечества (15): Бог сотворил людей, состоящих из тела и (бессмертной) души вместе, в гармонии, и это единство должно быть сохранено. (Платоновская альтернатива, что тело — темница души, которую душа счастлива будет покинуть навеки, даже не рассматривается; Афинагор слишком глубоко укоренен в еврейском богословии творения, чтобы размышлять о таких вещах.) Аналогия между смертью и сном дает образ воскресения, а затем — и довод в его пользу. Душа пребывает, но тело меняется — от семени к телу ребенка и далее, через различные изменения, ко взрослому состоянию, — так что дальнейшая перемена, необходимая для воскресения, становится разумной и естественной (16–17).

Предупреждая, что не следует видеть в грядущем суде единственное обоснование воскресения, Афинагор далее доказывает, что, коль скоро будущий суд неизбежен, это должен быть суд и тела, и души: было бы несправедливым наказывать душу за преступления тела (18–23). Более того, без воскресения люди в конце концов стали бы хуже животных и было бы лучше просто сдаться и жить как животные (19). Этот аргумент, самый пространный из всех, соответствует рассуждению в Первом Послании к Коринфянам. Афинагор подчеркивает взаимосвязь между нынешним и будущим существованием тела в качестве главного основания для нравственной жизни в настоящем. Но Афинагор оставляет напоследок (24–25) то, в чем видит самый сильный свой пункт. Мы должны понять, каков особый замысел о человеке. Это не может быть то, что годится для зверя; это не может быть просто освобождение от боли или состоять в блаженстве развоплощенной души. Это должна быть такая цель, к которой равно устремлены и тело, и душа, соединение той же души с тем же телом (что мимоходом отметает переселение душ и подобные теории, как и развоплощение). Таким образом:


…непременно должно быть воскресение тел, умерших и совершенно разрушившихся, и вторичное существование тех же людей; ибо естественный закон определяет цель не для человека вообще и не для кое–кого из людей, но для тех самых, которые провели эту жизнь, а они не могут опять существовать, как те же люди, если те же самые тела не будут возвращены тем же самым душам. Но чтобы то же самое тело приняло ту же самую душу, это не иначе возможно, как только чрез воскресение. Когда это совершится, тогда будет достигнута цель, сообразная с природою людей (25).


Таким образом, Афинагор стоит рядом с Юстином, Игнатием и Климентом, ясно выражая веру в совершенно телесное воскресение. Именно так и понимали это слово в Древнем мире; ко второй половине II века христианские апологеты были вовлечены в спор с людьми, которые начали употреблять это слово иным образом, что мы видели у Юстина и сейчас рассмотрим подробнее. Но нет смысла думать, что альтернативная позиция была чем–то иным, нежели свежеиспеченным тактическим лингвистическим новшеством. Может быть, не следовало бы на этом особо останавливаться, но недавние споры говорят о том, что это все же стоит сделать: ни один из доводов Юстина и Афинагора не имеет никакого смысла, если предположить, что «воскресение» могло означать что–то еще, кроме телесного возвращения к жизни (как и было в случае с Иисусом, оставившим пустой гроб).

Афинагор, как и другие, в своих доказательствах по сути опирается на представление о Боге как Творце. В отличие от большинства других раннехристианских писателей, он с легкостью говорит о душе, которая уже бессмертна, но он никогда не предполагает, что душе было бы лучше без тела. В отличие от Юстина или Игнатия, он говорит не о воскресении плоти, но — тела, и в своей апологетике объясняет (как и Павел), что воскресение включает в себя и перемену, и тесную взаимосвязанность. Он не обсуждает промежуточное состояние как таковое, но его взгляд на душу говорит о том, что он видит в ней непрерывность между настоящей жизнью и будущей. Его размышления о взаимоотношениях смерти и сна предполагает, что он бы мог употреблять этот язык (как и Павел) также и метафорически; иначе говоря, возможно, он верил в сознательное посмертное состояние до воскресения. Он, как и все прочие рассмотренные в настоящей главе авторы, не употребляет «язык воскресения» в качестве метафоры для чего–нибудь еще. Он удерживает свой взор на главной цели и на доводах (очень иудейского типа), которые ее поддерживают.


(iii) Феофил

Единственный уцелевший труд Феофила, епископа Антиохии второй половины II века, обращен к некоему Автолику, который скептически относится к христианству и его притязаниям. Текст показывает, что Феофил был апологетом во многом подобным Юстину и Афинагору[1610].

Как и другие авторы этого направления, Феофил опирается на представление о Боге Творце[1611]. В первой книге он использует его как основание, чтобы легкими штрихами набросать доктрину и нового творения, и воскресения — все это как часть того, что сегодня назвали бы эсхатологическими свидетельствами (eschatological verification). Когда человек обновится, он увидит Бога, которым сейчас пренебрегает, потому что не в состоянии узреть Его:


Когда отложишь смертное и облечешься в бессмертие, тогда узришь Бога, как следует. Ибо воздвигнет Бог плоть твою бессмертную вместе с душою; и тогда, сделавшись бессмертным, узришь Бессмертного, если ныне уверуешь в Него, и тогда познаешь, как ты несправедливо говорил о Нем[1612].


Если оставить в стороне роль, отведенную душе (которая, однако, кажется, не наделена бессмертием без воздействия Бога), все прочее могло быть прямо заимствовано из 1 Кор 15[1613]. Так, продолжает он, Автолик может не верить, что мертвые будут воздвигнуты, но поверит, когда настанет воскресение![1614] Сейчас для того, чтобы это увидеть, требуется вера, но люди опираются на веру во всякого рода человеческих делах, — почему бы и не тут?

После дальнейшего развенчания языческих богов, осторожного отмежевания от поклонения императору и объяснения названия «христианин» Феофил переходит к главе о воскресении[1615]. Следуя Юстину, который искал точки соприкосновения с миром читателя, он обращает внимание на тот факт, что в некоторых версиях языческой мифологии Геракл умер в огне, но продолжал жить, и Асклепий вернулся к жизни после удара молнии[1616]. Феофил, кажется, не утверждает, что верит этим рассказам; просто они входят в культурный «инвентарь» того язычества, которым похвалялся Автолик, отвергая христианские убеждения. Это аргумент ad hominem[1617], или, так сказать, ad culturam[1618]. Но затем Феофил переходит к уже знакомому нам аргументу: умирание и воскресение времен года, дня и ночи и особенно семян и растений. И что столь же знакомо по еврейской и христианской традиции обоснований воскресения, автор указывает тут на силу Бога Творца, которого можно увидеть, говорит он, и в том, как «воскресает» каждый месяц луна, и в восстановлении тела человека после болезни. Кто–то возразит, что все это вещи происходят «естественным» путем, но Феофил утверждает, что это также деяние Бога Творца:


и как ты не знал, куда девалась плоть твоя исчезнувшая, так и не знаешь, откуда она появилась и пришла. Ты скажешь: от пищи и соков, превратившихся в кровь. Хорошо, но и это есть также дело Бога, так устрояющего, а никого другого[1619].


В поиске точек соприкосновения Феофил призывает Гомера и других поэтов засвидетельствовать, что, в конце концов, какие–то ощущения сохраняются после смерти[1620]. Само по себе это, конечно, не доказывает истинности будущего суда, но показывает, что еврейская и христианская вера в это не столь уж неправдоподобна, как ее порою представляют.

Таким образом, Феофил — еще один представитель все той же, в сущности — Павловой, традиции. Мы можем удивляться тому, что в этой книге он не говорит о воскресении самого Иисуса. Быть может, он слишком хорошо представляет себе то презрение, которое это может вызвать. Но он возвращается, как многие другие, к доктрине творения, к аналогиям воскресению внутри сотворенного миропорядка, чтобы создать герменевтическое поле, внутри которого надежда на грядущее не подвластное тлению облачение в тело имело бы смысл. Он также упоминает о промежуточном состоянии души, о которой заботится Творец, согласно библейскому пророчеству[1621]. Он не использует «язык воскресения» метафорически, будь то конкретный или абстрактный смысл, но всегда буквально, указывая именно на будущее воплощение тех, кто в настоящем верует и следует пути праведности.


(iv) Минуций Феликс

Относительно Минуция Феликса существует два мнения: либо он писатель III века, находившийся под влиянием Тертуллиана, либо один из источников Тертуллиана, писавший, следовательно, во второй половине II века. Его трактат «Октавий» не в последнюю очередь интересен тем, что, в форме диалога, приводит антихристианский довод (вложенный в уста некоего Цецилия), включающий попытку reductio ad absurdum[1622] воскресения. Мы можем вообразить, что нечто подобное имел в виду Павел, когда писал 1 Кор 15:


Однако я желал бы знать, без тела или с телом и с каким — новым или прежним воскреснет каждый из вас? Без тела? Но без него, сколько я знаю, нет ума, ни души, нет жизни. С прежним телом? Но оно давно разрушилось в земле. С новым телом? В таком случае рождается новый человек, а не прежний восстанавливается. Но вот уже прошло столько времени, протекли бесчисленные века, а ни один из умерших не возвратился из преисподней, даже наподобие Протезелая хотя бы на несколько часов, только для того, чтобы дать нам убедительный пример воскресения[1623].


Октавий, выражавший мнения Минуция Феликса, идет к ответу окружным путем. Придет суд миру, как говорят стоики; даже эпикурейцы и сам Платон готовы согласиться с этим, хотя бы отчасти. Пифагор и Платон, однако, заблуждаются, веря в переселение душ; они, говорит Октавий, «передали доктрину воскресения в испорченном и искаженном виде». Снова вспомним: важно, что Бог есть Творец. Труднее создать что–то, чего никогда не было, чем повторить то, что уже существовало; таким образом, воскресение для Бога легче, чем само творение. Мы, однако, замечаем, что Октавий уверенно говорит, что после смерти человек — это ничто, как до своего зачатия. Он объясняет, что хотя христиане и не боятся других форм захоронения тела, таких как сожжение, они предпочитают следовать «древнему и лучшему обычаю захоронения в земле». Он, как многие другие авторы, берет аналогии из творения, в данном случае: восход и закат солнца, цветы, которые умирают и оживают, семена, которые гниют и затем произрастают. Почему ты так спешишь, спрашивает он Цецилия, чтобы тело ожило и вернулось, когда еще зима и погода сурова? Лучше подождать «весны тела»[1624].

Упоминание о погребальных обычаях указывает на следующий аргумент. Христиане не увенчивают своих покойников цветами: в этом нет нужды. Их похороны напоминают спокойствие, в котором они живут:


Мы не кладем на покойника венков, которые скоро увядают, но надеемся получить от самого Бога венцы из цветов неувядающих. Скромно, с упованием на милосердие Божье мы живем надеждою будущего блаженства, по вере в величие Божье, открываемое в настоящей жизни. Таким образом, мы и воскреснем для блаженства и теперь живем счастливым созерцанием будущего[1625].


Таким образом, мы видим ту же схему, что и у других апологетов. Придет будущее воскресение, ожидаемое в сознательном покое теми, кто уже мертв, о чем свидетельствует не воскресение Иисуса, но неиссякаемое многообразие природного мира. Хотя кто–то может тут увидеть отход от непоколебимых оснований, заложенных в Новом Завете, автором движет желание не просто связать доктрину с чем–то знакомым читателю, но и продемонстрировать, что христианство, отнюдь не будучи странным суеверием, укоренено в едином мире, созданном Богом Творцом.

Апологеты были первопроходцами. Их доводы довольно просто сравнить с Новым Заветом, с одной стороны, и с их последователями — христианскими авторами, — с другой, но есть в них какая–то бодрая смелость, притягивающая внимание. Работая в эпоху, когда в любой миг могли возникнуть гонения, что часто и происходило, они отказывались отступать от удивительных положений христианского учения, и многие из них за это пострадали.

Так они приготовили путь для утонченных и скрупулезных писателей, из которых мы рассмотрим четырех, начав с одного из величайших из всех этих спорщиков: сварливого ритора, ставшего богословом, — Тертуллиана.


5. Выдающиеся раннехристианские богословы

(i) Тертуллиан

Так называемый отец латинского богословия показывает переход от апологетов, с которыми он частично совпадает, дальше. Как бы он ни относился к Минуцию Феликсу, часто он писал как апологет, и, бесспорно, его труд о воскресении примыкает к текстам, которые мы уже рассмотрели, хотя труд Тертуллиана и превосходит их по диапазону и мощи. К тому же он был моложе, чем все другие (кроме, быть может, последнего) апологеты: он родился около 160 года, обратился в христианство в возрасте около тридцати, в последние годы II века, умер примерно в 225. Таким образом, его книги, имевшие большое влияние, были созданы в первой трети III века, после смерти Иринея, к которому мы вскоре обратимся. Примерно в это же время создавались символы веры для новообращенных, включающие важный пункт «воскресение плоти» (résurrection carnis), а не mortuorurn («мертвых») или corporis («тела»)[1626].

«Апология» Тертуллиана — блестящее, написанное в несколько резкой манере исследование о самых противоречивых вопросах, о которых христиане спорили со своими критиками. Оно содержит одно короткое, но поразительное описание воскресения:


Когда этот век достигнет своего окончательного завершения, [Бог] воссядет как Судия и воздаст поклоняющимся Ему жизнь вечную, а нечестивых отправит в огонь бесконечный и неугасимый; что же касается мертвых, каждый из них, с самого начала, будет воздвигнут, снова обретет форму, а затем подвергнут испытанию, чего он заслужил, и получит приговор или оправдание. Да! Мы тоже над этим смеялись в свое время…[1627]


Но именно книга Тертуллиана о воскресении разъясняет предмет во всей его полноте. Это самое сильное исследование данной темы из всего дотоле написанного в Церкви первых веков[1628].

Трактат «О воскресении» начинается сразу с нападения на языческие представления о мертвых. Одни говорят, что они перестают существовать совершенно, тогда как другие, «подкармливая» мертвых во время погребальных ритуалов, показывают, что у мертвых еще остается аппетит. Тут немного остается до теории переселения, однако недостаточно близко; те, кто верят в нее, постучали в дверь истины, но не вошли («О воскресении», часть 1). Но Тертуллиан воюет не только с оппонентами–язычниками. У него остается большой запас презрения и для дуалистов внутри Церкви или у ее границ, которые говорят, что Христос не был наделен реальной плотью ни до, ни после своей смерти и воскресения (2–4).

Тертуллиан, как и другие апологеты, основывает свое доказательство на факте, что Бог есть Творец материального мира и что сделанное им превосходно (6). Плоть человека — это тоже часть Божьего изделия; она сонаследница души (7). Плоть, заявляет Тертуллиан, очень важна в христианском мышлении (8); она получает благодать, благодать самого Христа (9), и когда Павел говорил плохо о «плоти», он относил это к ее действиям, а не к самому ее существу (10). Здесь мы видим, как и у Иринея, что иные люди цитируют Павла, чтобы поддержать то направление, которое сам Павел исключает[1629]. Значение имеет власть Бога как Творца. Созданное им Он может воссоздать (11).

К этому моменту мы уже в состоянии предугадать ход мысли автора. Предлагаются аналогии из природы: ночь и день; луна; времена года (12); и, как у Климента, наш старый друг Феникс (13) — в пассаже, исполненном пылкой риторики. Должны ли люди умереть раз и навсегда, тогда как аравийские птицы уверены в воскресении? Воскресение также соответствует классическому иудео–христианскому воззрению на грядущий суд: душа и тело должны воссоединиться, чтобы суд мог быть полным. Они вместе действовали в этой жизни, так и в конце будут судимы вместе. (14–17).

Затем Тертуллиан переходит к вопросу, о котором спорили с еретиками внутри Церкви. Писание говорит о воскресении мертвых, а не души (18), тогда как еретики воспринимают идею «воскресения мертвых» как относящуюся к нравственной перемене внутри нынешней жизни или даже к возможности вообще убежать из тела (19). Таким образом, Тертуллиан указывает на метафорическое употребление «языка воскресения» со скорее абстрактным, нежели конкретным содержанием: он признает, что есть «духовные» оттенки смысла пророчества, но настаивает на том, что эти смыслы подчинены указанию на конкретную реальность (20). «Воскресение мертвых» не просто фигура речи, обозначающая что–то другое (21). И Писание не позволяет нам сказать, что воскресение уже произошло или что оно происходит сразу же после смерти. Так, еретики, заявляющие, что они уже «восстали», заблуждаются; они употребляют слова таким образом, что те не передают своего изначального смысла (22). Когда Павел говорит о теперешнем воскресении в таких отрывках, как Кол 2 и 3, и когда Иоанн говорит нечто подобное этому в 1 Ин 3, это относится к чему–то, что происходит в уме, который, в свою очередь, указывает на телесное воскресение в будущем, о чем тот же Павел говорит, к примеру, в Флп 3 (23). Два Послания к Фессалоникийцам говорят о мгновении, которое еще придет, когда Христос явится вновь и настанет телесное воскресение (24). Также и Откровение Иоанна говорит о грядущем телесном воскресении (25). Когда Писание прибегает к метафорам, это относится к самому воскресению (26–27); тут Тертуллиан тратит какое^о время на толкование смысла Иез 37 (28–30) и других подобных мест из пророков (31). Учение Иисуса указывает на то же (33–34), говоря о воскресении тела, а не просто о новой жизни души (35). Обсуждая спор Иисуса с саддукеями, Тертуллиан подчеркивает, что вопрос о женитьбе семи братьев мог иметь смысл лишь в том случае, если подразумеваемым предметом спора на самом деле были плоть и ее восстановление (36).

Далее следует пространный разбор соответствующих отрывков из Деяний Апостолов и Посланий Павла (39–55), обращающий особое внимание на ключевые места из обоих Посланий к Коринфянам. Это дела плоти, а не ее сущность порицает Павел (46). Следовательно, не нужно понимать известную фразу «плоть и кровь не могут наследовать Царство» как отрицание телесного воскресения (48, 50). То, что Иисус, полностью человек, теперь одесную Бога, — это залог телесного воскресения (51). Тело, конечно, изменится, чтобы стать нетленным, но измениться не значит разрушить саму его субстанцию (55). «Перемены, перевороты и преобразования неизбежны, чтобы привести к воскресению, но субстанция плоти все же сохранится»[1630].

Как, наконец, может совершиться и иметь силу последний суд? Только через определенное тождество воскресшего тела с нынешним (56). Человеческие тела будут восстановлены до состояния совершенства, в котором радость и мир пребудут вовек (57–58); это повлечет перемены, но разные наши характерные черты сохранятся, будет от них тогда толк или нет (60–61 )[1631]. Так воскресшие будут «равны ангелам»; они не будут ангелами, потому что их человечество сохранится нетронутым (62). Тело и душа соединены с Богом и не созданы для того, чтобы их разделили (63).

Так мы могли наблюдать первые ходы длинной шахматной партии по интерпретации Библии, и поскольку мы уже познакомились с Павлом, мы можем увидеть, что по нашей теме, по меньшей мере, Тертуллиан понимал, что говорил Павел, в противоположность тем, кто перетолковывал Павла в направлении гностицизма. В решительной борьбе с валентинианами (см. ниже) Тертуллиан выдвигает доктрину воскресения, основанную на учении Иисуса, разъясняя ключевые тексты из евангелий и Посланий, чтобы разрешать вопросы, поднятые во второй половине II века.

В этом он оказывается близким соратником одного из великих отцов греческого богословия, Иринея, который был епископом Лиона два последних десятилетия II века. Оба они, дополняя друг друга, свели воедино «крайне материалистическое представление о воскресшем теле» и «радикальное изменение», которое подчеркивали со столь же большой силой[1632]. Именно к Иринею мы и обратимся, чтобы полнее понять представления «ревизионистов», которые были в ходу примерно с середины описываемого века, а также увидеть развитие экзегетики и аргументов мужей апостольских, которые обрели новую форму для решения этих проблем.


(ii) Ириней

Ириней (130–200) стал епископом Лиона вскоре после гонения 177 года, когда был замучен его предшественник (сам Ириней был в это время в Риме). Поэтому, когда он писал о ересях, которые наблюдал внутри и вокруг Церкви, — а многие из них касались смерти и христианской надежды, — это были не просто отвлеченные идеи; и не были они, как порой предполагают, идеями на службе у удобно и буржуазно существующей Церкви. Для Иринея богословие и экзегеза были частью задачи помочь Церкви в ее опасном и трудном свидетельстве перед лицом как языческой империи, так и языческой культуры. Те взгляды, на которые он нападал, были, по его мнению, бегством, уходом от подлинного вызова, содержащегося в христианской Доброй вести на любом уровне[1633].

Как и другие писатели, которых мы рассматривали, Ириней основывает свое богословие на твердом убеждении, что Бог — Творец; это тема вступительных глав книги II трактата «Против ересей», которая следует за изображением многообразных ересей в книге I. Это заставляет его первый раз упомянуть воскресение в споре с валентинианами, которые изобрели сложную схему того, что произойдет в конце, с последним отделением «духовного» от «физического»[1634]. Подобно Тертуллиану, Ириней утверждает, что душа и тело принадлежат друг другу и что когда Бог воскресит умершие тела, Он сделает их нетленными и бессмертными[1635]. Он отвергает как абсурд теорию переселения душ; опять же Бог как Творец вполне в силах предоставить собственную душу каждому отдельному телу, что Он сделает, и для праведных, чтобы те получили награду, так и для неправедных, для их наказания[1636]. Используя ответ Иисуса саддукеям, он настаивает на том, что это будет иной вид жизни по сравнению с настоящей:


Те и другие перестанут уже рождать и рождаться, жениться и выходить замуж, так чтобы род человеческий согласно с предопределением Божьим был закончен и сохранил гармонию Отца[1637].


Промежуточное состояние — это продолжающееся существование души, и такие души известны; здесь Ириней цитирует притчу о богаче и Лазаре (Лк 16)[1638]. Однако душа не наделена жизнью автоматически и не может предсуществовать; ее бытие хранит Бог[1639].

В книгах III и IV аргументы Иринея против валентиниан и маркионитов излагаются пространно, особенно по вопросам о том, кто в точности есть истинный Бог и как Церковь может быть уверена, что она верна своему начальному призванию. Именно здесь можно найти его знаменитое учение о преемственности поколений в жизни Церкви и о провиденциальной структуре Писания. Но именно в книге V он возвращается, на сей раз подробнее, к теме воскресения. Здесь его уже не раз упомянутый аргумент в пользу благости плоти человека, данной Богом, разворачивается в полную силу. Да, плоть человеческая слаба, но именно Божья сила воздвигнет ее из мертвого состояния; если плоть может быть совершенно живой в настоящем, отчего бы ей не быть таковой и в будущем?[1640] Есть лишь один Бог, и долголетие древних — пример его власти давать жизнь вопреки всем обычным ограничениям[1641]. Человек состоит из слияния и единства души, духа и тела; все это вместе несет в себе божественный образ. Когда Павел называет людей «духовными», он имеет в виду не то, что их плоть совлечена и сброшена, но то, что они приобщились Духу[1642]. Именно такой совершенный человек становится храмом Духа, — Ириней тут предлагает краткое толкование 1 Кор 6[1643]. Свидетельством того, что сам Иисус восстал в том же теле, что и прежде, являются раны от гвоздей; стало быть, и мы будем воздвигнуты так же; и Павел в 1 Кор 6 и 15 и Рим 8 утверждает, что не вне тела, но в теле[1644]. Затем Ириней подробнее останавливается на 1 Кор 15:35–49, подчеркивая, что выражение «духовное тело» относится не к душе, не к духу по отдельности, но к телу, которое наделено бесконечной жизнью силою Духа[1645]. Это ведет к отступлению, где он описывает действие Духа в нынешней жизни[1646].

Далее Ириней рассматривает неправильное, но ставшее классическим, прочтение (о чем мы уже говорили) 1 Кор 15:50, «плоть и кровь не могут наследовать Царства Божья»: еретики, говорит он, ссылаются на это, чтобы показать, что физическое творение («Божье изделие», как называет его Ириней) не спасается. Это, продолжает он, неверное понимание: «плоть и кровь» относится к людям, которые не имеют источника жизни, то есть божественного Духа, обитающего в них. Они все равно что мертвые[1647]. Дух, однако, даст жизнь плоти, и действительно, как кротким обещано, что они наследуют землю, так и плоть, которая от земли, может участвовать в наследии Духа и тех, в ком Дух действует[1648]. Подобно тому как, по словам Павла в Рим 11, дикая маслина разделяет жизнь окультуренной, так и плоть сподобится разделить жизнь Духа[1649]. Это значит, что люди Божьи не должны проживать нынешнюю жизнь «по плоти»; они должны быть ведомы Духом[1650]. Конечно, плоть подвластна смерти, но она равным образом подвластна и воскрешению к жизни[1651]. Воскрешение дочери Иаира, сына наинской вдовы и Лазаря — прямое доказательство того, что Господь провидел воскрешение из мертвых в их теле[1652]. Еретики, следовательно, просто «берут два выражения Павла, не вникнув в то, что имел в виду апостол, или не исследовав силу слов, но сами при этом крепко держась просто фраз самих по себе»[1653]. Остальная часть 1 Кор 15 и окончание Флп 3 четко раскрывают смысл, как и обетование во 2 Кор 5:4 о том, что смертное будет поглощено жизнью[1654]. Следовательно, еретики заставляют Павла противоречить самому себе единственной фразой, тогда как повсюду в других местах апостол ясно говорит о другом[1655]. Более того, тут ставятся под вопрос плоть и кровь, которые сам Иисус разделил с родом человеческим[1656].

Затем от развернутого доказательства Ириней переходит к доводам из Писания: Исайя и Иезекииль оба заявляют, что тот же Бог, который сотворил нас, также и воскресит нас[1657]. Это ведет к разговору о том, как был сотворен человек и как его исцеляют, что показывает заботу Творца о целостном человеке[1658]. А это, в свою очередь, уводит Иринея от частного вопроса назад, к более пространному разговору о Боге Творце и, в этом контексте, об уместности Воплощения[1659]. Он настаивает на том, что еретики, которых он критикует, появились гораздо позже, чем епископы и учителя второго поколения, которым апостолы доверили своих последователей[1660].

Приближаясь к завершению своего труда, Ириней кратко описывает свое представление о будущем, о последнем суда, явлении Антихриста и победе истинного Бога[1661]. В этом контексте он последний раз говорит о воскресении. Вопреки еретикам, он утверждает, что Иисус не просто «умер и ушел на небеса»: Он провел три дня во гробе среди мертвых, дабы исполнились Писания[1662]. Нельзя смешивать воскресение и вознесение. Такому образу двухступенчатого посмертного существования должны потом последовать весь народ Владыки: сначала период «в невидимых местах, предназначенных Богом», потом окончательное воскресение тела[1663]. Многие обетования нового наследия, Царства, где Иисус будет есть и пить со своими последователями, а также учение Иисуса (переданное через старцев, слышавших апостола Иоанна) об исключительной плодоносности растений в грядущем веке, — для исполнения всех этих обетовании требуется перестроенный физический мир[1664]. Эти обетования невозможно свести к аллегории (как позднее попытается сделать Евсевий). Они исполнятся после пришествия Антихриста, в Новом Иерусалиме, который будет находиться на земле[1665].

Таким образом, придет реальное воскресение в настоящем обновленном мире, где будут уровни блаженства. Ириней вновь возвращается к 1 Кор 15: сама смерть должна быть сокрушена, Сын подчинится Отцу, и истинный Бог станет всем во всем[1666].

Этот труд, самое пространное обсуждение темы воскресения на то время, ясно показывает, как она тогда трактовалась. Ириней также написал отдельную книгу о воскресении, но, кроме трех очень коротких фрагментов, сохраненных в «Священных Параллелях» Иоанна Дамаскина (текст которых дошел до нас также лишь в отрывках), она утеряна[1667]. Однако позиция Иринея однозначна, как и в целом позиция его противников. Телесное воскресение, как Иисуса, так и людей в будущем, не было для Иринея изолированной доктриной. Оно имеет тысячи связей с доктринами о благом Творце, истинно воплощенном Слове, Церкви и ее каноническом Писании как вместилище истинного учения Иисуса — иными словами, с основными темами его трудов.

Мы должны помнить и то, что все это была та часть роскошного ковра системы представлений, которая Иринеем, как и другими проанализированными нами авторами, рассматривалась как твердая основа веры. Эта твердость была нужна, чтобы сохранить истину изначальной Доброй вести не только на фоне неверия иудеев, — не это беспокоило Иринея, хотя и волновало некоторых других писателей II века, — но и на фоне вражды язычников, а последняя носила характер отнюдь не «чисто интеллектуальный». Именно с этой точки зрения, как мы увидим позднее, Ириней видел в гностической альтернативе бегство от неизбежной борьбы в сферу духовности, которая не представляла угрозы кому бы то ни было и, следовательно, не должна была навлекать гонения. Воскресение тела было, вместе со всем прочим, частью христианского вооружения, созданного для противостояния всему наихудшему, что могла совершать и воплощать собой языческая империя.


(iii) Ипполит

Из огромного труда писателя начала III века Ипполита (170–236) можно выделить два коротких отрывка о воскресении[1668]. «Трактат о Христе и антихристе» завершается рядом цитат о воскресении из Ветхого и Нового Заветов. Вторая глава 2 Фес цитируется полностью в сопровождении коллажа из Мф 24 и Лк 21, соединенных с псалмами, пророками и Павлом[1669]. Затем, переходя непосредственно к воскресению, он цитирует тексты один за другим: Дан 12:2, Ис 26:19, Ин 5:25, Еф 5:14, Откр 20:6, Мф 13:43, Мф 25:34, Откр 22:15, Ис 66:24 и 1 Фес 4:13–17. Удивляет лишь то, что он указывает, что он взял из Послания к Римлянам, что из Посланий к Коринфянам. Может быть, Павла толковали иначе, и это затрудняло его использование без дополнительных аргументов? Свидетельство Иринея, приведенное выше, говорит о том, что это могло быть именно так.

Другой отрывок возникает в не сохранившейся целиком книге «О всеобщей причине, против Платона». Здесь Ипполит описывает ад, место, где ныне пребывают все умершие, как тюрьму для душ, которым уже до последнего суда назначено наказание. Праведники тоже теперь в аду, но в ином месте, чем нечестивые, они ожидают «нетленного и неувядаемого царства»[1670]. Их временное обиталище — место света и счастливого ожидания; это место, называемое «лоном Авраама». Первая глава, кажется, во многом написана под влиянием притчи в Лк 16, в которой автор увидел описание посмертной участи, включая то, что между грешниками и праведными утверждена великая пропасть.

Потом, в конце, Бог совершит воскресение; это не будет перевоплощение в другое тело, но воскресение того самого тела[1671]. То, что тела разрушены, не значит, что Создатель не способен соединить те же элементы и сделать тело бессмертным. Тело после смерти подобно семени, посеянному как голое зерно, но потом принимающее форму вновь: «оно воскресает не в таком же качестве, но чистое и нисколько не истлевающее». Каждое из тел получит именно его душу. Неправедные, однако, получат свои тела в тленном, страдающем, болезненном состоянии, — как они их оставили, — и в этом состоянии будут судимы; это кажется новым ходом в привычном доказательстве. Заканчивает Ипполит торжественным текстом о последнем суде и последующем блаженном состоянии праведных.


(iv) Ориген

Когда мы переходим к великому александрийскому писателю Оригену (185–254 гг.), в некотором смысле мы попадаем в иной мир. Ориген предоставляет удобную возможность провести хронологическую границу для нашего изучения периода раннего христианства. Необъятная эрудиция и созерцательное богословие, из которого, к сожалению, многое утрачено, ставят Оригена на особое (хотя не всегда почетное) место не только при жизни, но также и в последующие века, а в богословских спорах — и до настоящего времени. Вместе со своим современником Климентом Александрийским он разделяет сомнительную репутацию философа, который отводил больше места философии Платона, чем полагали возможным богословы до него; в данном случае это вульгарное упрощение, но оно делает его представления о воскресении, по меньшей мере, в некоторых из его трудов, еще более поразительными. Его доктрина о восстановлении или возвращении (apokatastasis) всех вещей к их первопричине была столь крепка в его сознании, что он, похоже, даже допускал мнение, что и дьявол будет спасен. За это, вследствие суровых нападок Августина, он был осужден Константинопольским собором в 543 году. Тем не менее он удивительно эрудированный и чуткий экзегет и богослов, который представляет особый интерес для нашего изучения[1672].

Каролайн Байнум, подводя итоги основного течения в современном изучении Оригена по этому вопросу, утверждает следующее:


Как считал сам Ориген, он выбрал средний путь между, с одной стороны, иудеями и христианами, ожидающими тысячелетнего царства, и язычниками, которые (как он думал) видели в телесном воскресении оживление умершей плоти, а с другой стороны, — гностиками и эллинистами, которые (как он думал) отрицали любую конечную реальность относительно и воскресения, и тела[1673].


По–видимому, Ориген представлял себе тело человека как нечто постоянно изменяющееся в своем состоянии. Тело как река; теперешнее состояние не остается тем же на любой следующий день[1674]. Остается неизменным, по Оригену, только eidos, комбинация из платоновской формы и «семенной причины» стоиков. Байнум предполагает, что это «немного напоминает генетический код»[1675]. Тогда возникает вопрос, действительно ли Ориген защищал взаимосвязь между нынешней телесной жизнью и воскресением или он принес ее в жертву, чтобы подчеркнуть (в противоположность грубому взгляду о собирании снова тех же частиц) преобразование. Это было основой обвинения Оригена, выдвинутого Мефодием в середине III века и Вторым Константинопольским собором в середине VI[1676].

Это показывает, что Ориген действительно бился над теми же вопросами, близкими, с одной стороны, Павлу (различие между «плотью и кровью», которые не способны наследовать Царства, и «телом», которое на это способно, со всеми вытекающими отсюда последствиями для нынешнего поклонения и благочестия), с другой стороны, возможно, Евангелию от Филиппа или даже Посланию к Регину (см. следующую часть). Было бы несправедливо по отношению к Оригену думать, что он стоит между Павлом и писаниями Наг–Хаммади, поскольку он недвусмысленно занимает сторону Павла, когда дело доходит до, скажем, иудейской доктрины творения. Однако это может указывать и на то, что два соответствующих текста Наг–Хаммади по меньшей мере борются за право остаться внутри христианского мировоззрения. Это вопрос, к которому мы должны вернуться.

Но вначале нам нужно подробнее рассмотреть то, что говорит сам Ориген, в частности, в тех отрывках, где он стремится защитить телесное воскресение в противовес гностикам, эллинистам или серьезным язычникам, подобным Цельсу. Прежде чем мы обратимся к его основному полемическому труду против последнего, где вопрос воскресения подымается несколько раз, мы должны взглянуть на его систематический трактат «О началах». Здесь он дважды разъясняет самое спорное из понятий Павла, «тело духовное».

В первом из отрывков Ориген, следуя логике изложения, доходит до вопроса о воскресении и решает дать резюме того, о чем в других местах говорил полнее — для нас это удобно, поскольку, за исключением труда против Цельса, все остальные «другие места» утрачены. Он начинает с утверждения, что раз умирает именно тело, значит, именно тело и воскреснет. Когда Павел говорит о «духовном теле», он, конечно, имеет в виду тело; Ориген здесь ясно упоминает «тело» в (как бы мы теперь сказали) физическом смысле. Тела воскреснут, говорит он, «чтобы мы могли облечься в них второй раз при воскресении»[1677]. Слово «духовное» тут указывает на избавление от тления и смертности. Это включает в себя преобразование прежнего, «животного» тела (то есть soma psychikon), но не отказ от него.

Это преобразование становится ключом к представлению Оригена о воскресении тела. Это и то же самое тело, которое умерло, и другое. Ключевое различие, — здесь он очень близок к Павлу, — лежит в нетленности нового бессмертного тела. Ориген видит, что проблема, как это можно себе вообразить, встает не только перед языческими критиками христианства, но и перед менее образованными христианами. И вновь он подчеркивает преобразование, цитируя Павла: «Мы изменимся»[1678].

Ориген возвращается к этому пункту в книге III, где в главе 6 он обсуждает вопрос о конце всего мира. На сей раз он развивает образ нового тела вслед за его преобразованием при воскресении:


Как чисты, как совершенны, сколь славны качества этого тела, если сравнить его с теми, которые, хотя и являются телами небесными с самым поразительным величием, тем не менее сделаны руками и видимы для наших глаз… насколько же велика привлекательность, и величие, и великолепие духовного тела[1679].


И это произойдет, когда все в конце концов вернется к единству, когда сама смерть, последний враг, будет сокрушена[1680].


Важнейшее изложение взглядов Оригена мы находим в его ответе язычнику Цельсу, чьи циничные и многосторонние нападки на христианство, труд «Правдивое слово», были почти наверняка написаны в конце 170–х[1681]. Цельс приводит множеством доводов от себя, но местами ведет антихристианскую полемику от имени воображаемого иудея, из уст которого мы и слышим первое презрительное упоминание о воскресении: интересно, говорит он, почему Богу понадобилось прибегать к такоме средству убеждения, которым ты (т. е. Иисус) воспользовался, так что даже ел рыбу после твоего воскресения[1682]. Даже если его последователи говорили, что Иисус воскрес из мертвых, продолжает иудей у Цельса, это просто ставит его на один уровень с Замолксисом и другими персонажами языческого мира, включая Орфея, Протезилая, Геракла и Тесея. Несомненно, говорит Цельс, ты признаешь, — как он сам признает, — что это попросту легенды (в любом случае, как мы видели во 2–й главе, ни одна из них на самом деле не включала «воскресение» в строгом смысле слова, античное язычество его привычно отрицало), но ты продолжишь утверждать, что твоя история достоверна и благородна, несмотря на ужасный крик с креста. Предполагаю, ты скажешь, продолжает он:


что землетрясение и тьма, покрывшая землю в момент его смерти, доказывают, что он бог, и, хотя он не сумел постоять за себя при жизни, став трупом, он восстал, показал следы казни — пробитые руки. Но кто на самом деле это видел? Полубезумная женщина, как вы признаете, или кто–нибудь еще, которым это пригрезилось под действием его магии, или они и вовсе свихнулись от горя из–за его провала настолько, что он им привиделся воскресшим, как им бы хотелось. Такое заблуждение, когда фантазию принимают за реальность, — общее явление; в самом деле, это происходило с тысячами. Не менее вероятно, что эти зачарованные женщины захотели поразить остальных — тех, кто справедливо чувствовал себя покинутыми, — распространяя свой бред в качестве «видения». И после того как несколько человек им поверили, ничего не стоило возгореться пламени этого суеверия[1683].


Цельс, очевидно, думает, что нашел удачный ход, и принимается высмеивать самого Иисуса:


Если этот Иисус пытался кого–то убедить в своем могуществе, ему тогда непременно понадобилось бы явиться прежде всего иудеям, которые так худо с ним обошлись, — и своим обвинителям, — а на самом деле он являлся каждому, повсюду. Или того лучше, он бы мог уберечься от хлопот с погребением и попросту исчезнуть с креста. Да встречаются ли такие неумелые стратеги: пока он, облеченный в плоть, не внушал доверия, он всем проповедовал без устали, а когда он, восстав из мертвых, мог бы внушить крепкую веру, он явился тайком только одной какой–то женщине и кучке приверженцев. Когда его наказывали, его видели все, а когда он воскрес — почти никто[1684].


Подведя аргументацию воображаемого иудея к завершению, Цельс говорит уже от себя. Христиане, говорит он, пренебрегают великолепными богами, доступными им в окружающем мире, и говорят, что люди, подобные Гераклу, или Кастору, или Поллуксу, — не боги, потому что они были, прежде всего, людьми:


Все же они исповедуют веру в призрачного бога, явившегося только членам их маленькой кучки, и то, похоже, в виде некоего привидения[1685].


Напротив, говорит он, люди, утверждающие, что видят Асклепия, который ходит и совершает исцеления, видят в нем не призрака, но истинно его самого[1686]. Есть в языческом мире и такие герои, о которых рассказывают странные басни; однако христиане настаивают на том, чтобы почитать Иисуса, будто он такой единственный. Вот что самое странное в этом Иисусе, согласно самим христианам, — что он принял на себя смертную и немощную плоть:


Но (говорят христиане), он ведь становится богом, сняв с себя (телесную оболочку). Но если апофеоз делает божественным, то неужели это не относится к Асклепию, Дионису или Гераклу, которые жили гораздо раньше? Я слышал, что христиане смеются над почитателями Зевса на том основании, что на Крите показывают его могилу, говоря, что критяне поступают неразумно. Может быть, и так, и тем не менее, их собственная вера основана на человеке, вышедшем из могилы[1687].


Он знает о нестыковках между различными рассказами о воскресении и внутри них: один был ангел или два? Почему Сыну Божьему понадобился кто–то еще, чтобы откатить камень?[1688]

В частности, Цельс пытается показать, что христианская надежда пойти на «другую землю, иную и лучшую, чем эта», представляет собой просто вариацию на тему Платоновых Елисейских полей[1689]. Похоже, говорит он, что христиане не поняли доктрину перевоплощения Платона:


и верят в абсурдную теорию, что физическое тело будет воскрешено и восстановлено Богом и что каким–то образом они воистину узрят Бога своими смертными очами, и услышат Его своими ушами, и смогут прикоснуться к Нему руками… Христиане поглощены вопросом познания Бога, и они думают, что Бога никак иначе, чем через телесные чувства, узнать невозможно[1690].


Если бы они захотели последовать кому–то, кто умер героической смертью, говорит он, они лучше бы уж выбрали Геракла или Асклепия, Орфея, Анаксарха или хотя бы Эпиктета[1691].

Временами Цельс, кажется, нарочно прикидывается тупицей, когда помещает христианские представления в такие схемы мышления, что это лишает их всякого смысла; но мы ведь не знаем, каких христиан Цельс встречал или читал. Тем не менее его полемика значима даже сама по себе, позволяя нам увидеть, как христианство воспринималось в языческом мире конца II века, а также, косвенно, заставляя нас задуматься над некоторыми аспектами библейских повествований, к которым мы вернемся. Но, конечно, мы тут рассматриваем Цельса главным образом потому, что его полемика побудила Оригена создать один из своих величайших трудов. Изучать его в деталях тут неуместно; мы попросту извлечем оттуда ключевые высказывания Оригена о воскресении. Вопреки распространенным представлениям, в центральных пунктах Ориген строго ортодоксален.

Он только кратко отвечает на вопрос Цельса о воскресшем Иисусе, который ел рыбу. Это незначительный момент, говорит Ориген, Иисус действительно просто принял настоящее тело, рожденное женщиной[1692]. Подобным же образом он заявляет, не аргументируя, что в промежутке между смертью и воскресением Иисус, как душа в чистом виде, пришел к другим бестелесным душам и обратил некоторые из них[1693]. Затем, более аргументировано, Ориген указывает, что никто на самом деле не верит в то, что Орфей, Протезилай и другие по–настоящему умерли и потом истинно воскресли в подлинном теле. Историю воскресения Иисуса невозможно поместить в рамки тех же самых категорий; герои в лучшем случае прибегли к своего рода обману, но публичный характер смерти Иисуса это совершенно исключает[1694]. Никто не мог усомниться в том, что Иисус действительно умер, как, безусловно, могло бы произойти, если бы его смерть произошла втайне, а затем заговорили бы о его воскресении. В частности (излюбленный довод апологетов того времени на данную тему):


всецелая преданность учеников его учению и проповедь этого учения, при тогдашних условиях жизни сопряженное с величайшей опасностью, является, по моему мнению, ясным и поразительным доказательством его воскресения. Если бы только ученики выдумали воскресение Иисуса из мертвых, то тогда они не стали бы и проповедовать о нем с такой настойчивостью; между тем они не только других учили относиться к смерти с презрением, но и сами, прежде всего, на себе, показали пример такого презрительного к ней отношения[1695].


Цельс ошибается, позволяя своему вымышленному иудею задаваться вопросом, воскресал ли кто–нибудь когда–либо в подлинном теле, поскольку само Писание содержит в себе рассказы об Илии и Елисее, воскрешающих детей из мертвых[1696]. Ориген вполне сознает отличие мифа от исторического события, настаивая на том, что воскресение Иисуса относится ко второй категории. Значение его далеко превосходит меньшие чудеса двух древних пророков и имеет далеко идущие последствия[1697]. И он считает, что Цельс прав в том, что касается рассказов о воскресении; да, Мария Магдалина видела Иисуса, но видели его и другие — далеко не один человек[1698]. Ориген также знает о видениях, снах, фантазиях и тому подобных вещах и рассматривает их как свидетельства состояния души, отделенной от тела[1699]. Описание явлений Иисуса вырывается из этого ряда:


Итак, хотя Цельс и сравнивает явления Иисуса с обычными видениями, а тех, которые видели его после воскресения, с теми, которые переживают состояние сновидений, но, однако, благомыслящие и благоразумные исследователи усмотрят в этих событиях чудо, притом чудо особенное[1700].


Затем Ориген подходит к тому, что ему представляется более серьезным вопросом: почему Иисус явился своим последователям, а не тем, кто жестоко обошелся с ним? Это, говорит он, открывает нам глубокую и прекрасную тайну, непостижимую даже для многих вполне просвещенных христиан; однако он предпримает попытку объяснить это[1701]. Как с преображением, не всякий мог бы вынести открывшееся взгляду, и Иисус щадил людей[1702]. Воскресшее тело — не то, что могут увидеть обычные глаза: нужно обрести глаза, которые к этому способны. Иисус желал явить свою божественную власть каждому, кто был в состоянии ее увидеть сообразно мере своей способности[1703]. На утверждение Цельса, что Иисус должен бы был на самом деле сойти с креста, Ориген отвечает, что это искажает суть распятия и смерти Иисуса в христианском понимании спасения[1704]. Цельс допускает, что его гипотетический иудей верит в окончательное воскресение; Ориген указывает, что христиане могут и будут прибегать к тем же самым аргументам, что и иудей, дабы поддержать эту веру[1705].

Рассмотрев множество других проблем, в Книге V Ориген возвращается к вопросу о том, что в точности имеется в виду под воскресением плоти. Первое, что он подчеркивает, как и в сжатом изложении в трактате «О началах», — будущее тело не абсолютно идентично настоящему:


Ни мы, ни священные Писания не утверждают, что в том же теле, без перемены к высшему состоянию, «давно умершие воскреснут от земли и будут жить вновь»[1706].


Ориген объясняет, во многом опираясь на 1 Кор 15: согласно Павлу, между посеянным семенем и урожаем, который собирают, происходит изменение, а главный предмет этого изменения — тленность и нетление. Павел говорит, что это тайна, и это так, но было бы попросту заблуждением думать, что христиане надеются получить обратно тело, увидевшее тление[1707]. Далее Ориген отвергает как нелепость космологические теории стоиков и пифагорейцев, которые Цельс выдвигал как нечто подобное христианской космической надежде, только лучше[1708]. Он отвергает и тех, кто именует себя христианами, однако «оставляет в стороне учение о воскресение, как оно преподано в Писании»[1709]. Вероятно, здесь он имеет в виду тех, кто учит «воскресению», которое вообще не предполагает участия тела, но не исключена возможность, что он подразумевает тех, кто проповедует попросту оживление или восстановление, когда Бог найдет все части и куски разложившегося тела и вновь соберет их вместе. Кажется, в этом соль следующего отрывка:


Мы поэтому не утверждаем, что разложившееся тело вновь обретет свою первоначальную природу, подобно тому, как разложившееся зерно пшеницы возвращается к своему прежнему состоянию. Но мы утверждаем, что, подобно тому как над зерном пшеницы поднимается стебель, так же существует и некая сила (logos), вложенная в тело, которая неразрушима и которой тело восстает в нетлении[1710].


Ориген осторожен, он не ограничивается заявлением в подтверждение своего тезиса, что Бог может все. Бог не может делать то, что само по себе непонятно или постыдно[1711]. В то же время случаются вещи, которые могут показаться людям невероятными, тогда как на самом деле они не противоречат природе. Если речь идет о расхождениях в евангельских рассказах о воскресении, Ориген вполне в курсе вопроса и готов ответить. Цельс на самом деле заблуждается: Матфей и Марк говорят об одном ангеле (который отвалил камень), тогда как Лука и Иоанн говорят о двух, явившихся женщинам или увиденных внутри гроба. Каждое из этих явлений, говорит он, «можно теперь представить как подлинно имевшее место», а также наделено образным смыслом «для тех, кто готов созерцать воскресение Слова»[1712]. Более того, ангел откатил камень не для того, чтобы дать Иисусу выйти, но дабы мир увидел, что гроб действительно пуст[1713].

В Книге VII Ориген разбирает утверждение Цельса, якобы христианское учение о воскресении — это искажение теории переселения душ Платона. Ориген допускает, что доктрина воскресения — это «высокое и трудное учение, более других требующее высокой и развитой степени мудрости, чтобы постичь, насколько оно подобает Богу». Далее он вновь переходит к разъяснению 2 Кор 5:1–5 и 1 Кор 15, чтобы остановиться на том, что мы уже отмечали: душа должна облечься в тело, но тело перейдет из одного состояния в другое. Смотрите, говорит он:


туда, куда побуждает нас глядеть Писание, когда оно говорит нам о том, что мы облечемся в нетление и бессмертие, которые станут как бы одеянием, которое не дает тем, кто прикрыт им, прийти к тлению и смерти[1714].


Тело нам нужно не просто для того, чтобы узреть Бога: созерцание Бога в любом случае происходит с помощью разума и сердца226. Последним обвинением Цельса по нашей теме было предположение, что явления Воскресшего были подобны явлениям призрака, привидения, промелькнувшего у людей перед глазами. Но:


как это возможно, чтобы призрак, который, как он описывает, пролетел мимо, чтобы обмануть очевидцев, мог произвести после своего исчезновения такой эффект и так обратить сердца людей, чтобы привести их к полной власти над своими действиями в соответствии с волей Божьей, ввиду того, что им надлежит вскоре быть судимым им? И как мог призрак разогнать демонов и явить другое непререкаемое свидетельство власти, которого нигде более нет, и в так называемых богах в человеческом обличье [на которых ссылался Цельс], но однако заставил весь мир ощутить эту божественную мощь, привлекая и собирая вместе всех, кто имеет расположение к тому, чтобы вести хорошую и достойную жизнь?[1715]


Таким образом, последний ответ Оригена — свидетельство самой христианской общины; это, без сомнения, давало Цельсу повод высказаться о глупости, дурном поведении, разъединенности и тому подобных вещах, присущих общине тех дней. Однако это уже другая тема; мы же видели, что Ориген имел сообщить по теме, интересующей нас.

Он действительно расширяет представления II века о воскресении. Из трудов Климента, Игнатия, Юстина или Тертуллиана не явствует, что Павел предвидел изменение нынешнего тела; их столь сильно занимает тесная взаимосвязь, что они не упоминают ни о каком разрыве. Ориген смотрит на вещи иначе. И хотя он имеет репутацию платоника, аллегориста, более занятого духовным смыслом, нежели событиями этого мира, он твердо проводит свою линию сквозь все зигзаги и повороты аргументации. Воскресение Иисуса было воскресением, хотя также и преобразованием его подлинного тела. Воскресение христиан произойдет в подлинном физическом теле, хотя и нетленном.

Таким образом, ответы Оригена на наши вопросы (не обязательно на вопросы кого–то еще — в те времена или теперь) понятны, во всяком случае — в этом главном тексте. Когда он утверждает воскресение, он подразумевает подлинное тело, где одинаково важны взаимосвязь и разрыв относительно предшествующего образа существования. Он охотно говорит о промежуточном состоянии души, даже души Иисуса, проповедующего умершим в тот момент, когда он находился между смертью и воскресением. Подобно другим святоотеческим авторам, которых мы рассмотрели, он помещает конечное воскресение в контекст широкой картины последнего суда, хотя у него свое особое представление о результате. И последнее воскресение основано на воскресении Иисуса. Оригену совершенно чуждо, как и другим исследованным нами авторам, метафорическое использование «воскресения» для обозначения (как иногда в Новом Завете) новой жизни, которой верующие наделены в настоящем через крещение и святость.

И он никогда не применяет понятий, относящихся к воскресению, для того, чтобы обозначить новый духовный опыт в настоящем, который приведет к конечному блаженному развоплощению в будущем (гностическая точка зрения, о которой разговор пойдет ниже). Надо полагать, он был знаком с текстами, которые опровергал Ириней и другие, где «язык воскресения» использовался в таком смысле, однако он никогда их не комментировал — так же, как и Цельс, не смог извлечь оттуда ничего полезного для своих аргументов. Итак, мы проделали путешествие от Нового Завета к началу III столетия, и единственное упоминание об этой идее — об этом неслыханном в рамках всего Древнего мира лингвистическом новшестве, а именно об указанном выше метафорическом использовании языка воскресения — находится в пространной полемике Иринея, который упоминает о ней единственно для того, чтобы ее отвергнуть. Мы кратко рассмотрим доступные тексты, которые дают представление об этом взгляде. Но вначале, в качестве переходной интерлюдии, нам следует обратить внимание на тексты иного рода, нужно отметить другой ряд текстов, которые представляют собой некий компромисс между этими двумя типами раннего христианства.


6. Раннее сирийское христианство

(i) Введение

Существуют три текста, которые можно рассматривать как образцы раннего сирийского христианства. Первый и третий точно не датированы, то есть они могли появиться на свет примерно между концом I столетия и серединой III. Все они свидетельствуют о жизни ортодоксальных христиан в говорящем по–сирийски мире, по своему благочестию склонных к крайнем)[1716] аскетизму, — что, однако, связано отнюдь не с ненавистью к телу, но с призванием следовать бедности и простоте Христа[1717]. В этом смысле их можно расположить неподалеку от гностиков, хотя в нашем беглом изложении мы не можем должным образом оценить все тонкости сходства и отличия между этими категориями[1718].


(ii) Оды Соломона

Труд, известный сегодня под названием Оды Соломона, написан на сирийском языке. Он дошел до нас в отрывках и кусках в нескольких манускриптах, и особенно богато находками было начало XX столетия. Существует сорок две оды, и по поводу их датировки и характера все еще идут споры. Кто–то относит их к III веку, однако их очевидная связь с иудейским типом мышления, представленным в Кумране, и с четвертым каноническим Евангелием заставила некоторых исследователей высказать смелую гипотезу о том, что они созданы в конце I или начале II столетия[1719]. Мы помещаем их тут, рядом с авторами конца II — начала III веков, не потому, что вполне уверены в хронологии, но потому, что они выражают богословие и духовность, которые, хотя и коренятся в иудейском благочестии, отраженном в Псалтыри и кумранских текстах, но показывают признаки (насколько я могу судить) и более развитого богословия и образного ряда, чем Новый Завет или труды мужей апостольских. Однако подобные суждения грешат субъективностью. Так что наши аргументы не будут строиться на выводах касательно датировки или контекста этого раннего сборника христианских гимнов.

Оды несут в себе пылкую духовность, выраженную в плавной сирийской поэзии. В отличие от более позднего сирийского христианства, они надежно укоренены в четкой доктрине творения и воплощения[1720]. Верующий радуется близкому, теплому, дающему жизнь союзу с Мессией, с Духом Святым и с Богом Творцом[1721]. При этом Оды подчеркивают обетование последнего «покоя», родственного ветхозаветным представлениям о субботе[1722]. В манере, напоминающей по языку Евангелие от Иоанна, они говорят о верующем, соединяющемся с Мессией, бессмертным, который имеет жизнь в себе и дает ее другим[1723]. Те, кто принадлежит Мессии, обретут бессмертие и нетленность скорее как дар, а не как изначальное свойство[1724]. Им обещан рай, описания которого в Одах иногда необыкновенно напоминает нечто посюстороннее[1725].

Однако говорят ли Оды о самом воскресении? Несомненно. Пятнадцатая Ода перекликается с 1 Кор 15:


Облекся я бессмертием именем его,

И очистился от тлена милостью его.

Повержена смерть пред ликом моим,

И повержен Шеол словом моим.

И взошла в земле Господней жизнь вечная,

И возвестили ее верным его,

И беспредельно дана была (она) всем верующим в него.

Аллилуйя[1726].


Это утверждение христианской надежды усилено в отдельных разбросанных строках: так, например, в 17:13 говорится о Мессии, дающем воскресение своим последователям, а в 21:4 о том, что людям даны будут новые «части тела», которые не будут страдать от болезни, скорби и мучения[1727]. Ода 29 напоминает Пс 14 (который, как мы видели, цитируется в Деяниях Апостолов в составе раннего провозвестия о воскресении Иисуса), когда говорит о Господе, спасающем верующего из Шеол`а:


Господь суть надежда моя,

И да не устыжусь Его…

И милостями Своими возвеличил Он меня,

И великой честью Своей возвысил Он меня.

И побудил Он меня восстать из глубин Шеола,

И из уст смерти вызволил Он меня.

И умалил я врагов своих,

И оправдал меня Он милостью Своей.

Ибо уверовал я в Мессию Господнего

И счел, что Он и есть Бог[1728].


Считается, что и Ода 41 относится к воскресению:


Ибо великий день засветил нам,

И чудесен Тот, кто воздал нам славою Своей…

Муж, смиривший себя,

Был вознесен от праведности своей[1729].


Но два наиболее очевидных свидетельства содержатся в Одах 22 и 42. В 22 сам Мессия говорит о победе над семиглавым драконом, которую дал ему Бог, чтобы теперь он проложил «путь» тем, кто верит. Гимн продолжается («она» в тексте — божественная десница, совершившая все это):


И вызволила она их из могил

И отделила от мертвых.

Она взяла мертвые кости

И покрыла их плотью.

Но были они неподвижны,

Посему дала она им жизненную силу.

Непорочен был путь Твой и лик Твой;

Привел Ты мир Свой к тлену,

Чтобы все распалось и обновилось.

И основание всего суть скала Твоя.

И на ней воздвигнул Ты Царствие Свое,

И сделалось оно местом обитания святых.

Аллилуйя[1730].


Это, очевидно, размышление над Иез 37, где библейский текст относится к божественному акту избавления народа, когда весь мир идет сквозь тление и разложение к новому творению, которое есть божественное царство, последний дом для спасенных. Такие чувства вполне соответствуют Исайе, Откровению Иоанна или Павлу. Позже, в финальной Оде, возможно, предвосхищенной уже в 17, Мессия рассказывает о деле спасения, включая поражение ада:


Меня не отвергли, хотя и хотели,

И не погиб я, хотя они и считали меня (погибшим).

Шеол же узрел меня и поколебался,

И Смерть низвергла меня и многих вместе со мною.

Я был уксусом и горечью его (т. е. Шеола),

И спустился я с нею вниз на глубину его.

Затем же отпустил он ноги и голову,

Ибо был он неспособен выносить лик мой.

И создал я собрание живых среди его (т. е. Шеола) мертвых

И говорил с ними устами живыми,

Дабы слово мое не было бесполезным.

И ринулись ко мне умершие,

И возопили, и заголосили: «Сын Божий, смилуйся над нами,

И поступи с нами по доброте Твоей,

И вызволи нас из оков тьмы.

И открой нам дверь,

В которую мы сможем выйти к Тебе,

Ибо осознали мы, что смерть наша не коснулась тебя.

А еще да спасемся с тобою,

Ибо ты — Спаситель наш»[1731].


Можно было бы с легкостью неверно истолковать начальные строки как выражение докетических или даже гностических представлений, что Мессия на самом деле не умер[1732]. Но настоящая параллель этому месту — Прем 3:2, 4 и ее контекст[1733]. Тут не сказано, что праведные (в данном случае сам Мессия) не проходят через страдание физической смерти, но что видевшие уверены, что они (или он) ушли навеки, хотя Бог живой печется о них. В случае Мессии он ушел в мир умерших, чтобы спасти тех, кто там пребывает. Это явно перекликается с «и духам в темнице пошел проповедать» из 1 Петр 3:19, если понимать отрывок строго в данном смысле[1734]. Но главное, в полном согласии с иудаизмом и Павлом, то, что смерть и преисподняя враждебны Богу, миру и человеку и что спасительное дело Мессии — сокрушить их и освободить находящихся в их оковах. Это, бесспорно, новая формулировка главного направления иудейской веры эпохи Второго Храма, построенная вокруг самого Мессии. Воскресение Мессии, столь живо и красочно явленное в этих стихах, как в иконе с золотым окладом, позволяет ему воскресить всех тех, кто ему верит. Оды можно поставить в один ряд с великими богословами двух первых веков; это живое напоминание о том, что Церковь выражает свою веру и учит ей в такой же степени посредством поэзии и песни, как и при помощи богословских аргументов.


(iii) Татиан

Вероятно, современник Афинагора и ученик Юстина, хотя и вскоре избравший свой собственный путь, Татиан наиболее известен своим Диатессароном, гармонией четырех канонических евангелий[1735]. Он много написал, но, — возможно потому, что впоследствии он подвергся обвинению в ереси, — почти все труды его утрачены. Уцелевшая «Речь против эллинов» — это страстное осуждение греческой философии и стиля жизни. Умеренная апологетика — это не для него.

Речь включает в себя краткий отрывок (6) о воскресении. Все тут основано (5) на вере в Бога Творца; как и у Юстина, это подразумевает учение о логосе как первородном деянии Творца. По завершении всего наступит воскресение; это «воскресение сразу одно и навсегда», в отличие от циклической последовательности стоиков. Оно делает возможным суд. Это не предстояние, как в некоторых языческих верованиях, перед Миносом или Радаманфом[1736]; сам Творец будет судией. Татиана, в отличие от Афинагора, не волнует вопрос о том, что же произойдет с частицами и кусками человеческих тел:


Пусть огонь истребит мое тело, но мир примет это вещество, рассеявшееся подобно пару; пусть погибну в реках или морях, пусть буду растерзан зверями, но я сокроюсь в сокровищнице богатого Господа. Человек слабый и безбожник не знает, что сокрыто; а Царь Бог, когда захочет, восстановит в прежнее состояние сущность, которая видима для Него одного.


Несмотря на осуждение его взглядов позднейшими христианскими писателями (что скорее связано с его усиленной защитой аскетизма, характерного для сирийского христианства того времени), тут Татиан определенно находится в одном ряду с Новым Заветом и писателями II века, о которых мы говорили выше. Действительно, в сравнении с Афинагором, Татиан ближе к Новому Завету по меньшей мере в одном: он полагает (13), что душа по природе своей не бессмертна, но смертна[1737]. Она может не умирать; однако если она не придет к познанию истины, то умрет, распадется вместе с телом и потом, в конце времен, вновь вместе с телом воскреснет, чтобы предстать перед судом. Если же она придет к познанию Бога еще в этой жизни, она может разрушиться на некоторое время, но не умрет. Таким образом, Татиан говорит о некоем условном бессмертии: нечестивые умрут, и телом и душой, но будут воскрешены вновь; праведные же души пребывают между смертью и воскресением, отдельно от тела, хотя и поддерживая жизнь. Его попытки это объяснить, однако, опираются на антропологию, заимствован ную из современной ему философии, и он не выработал окончательных формулировок, с помощью которых можно было бы выразить необычную веру христиан[1738].


(iv) Деяния Фомы

Деяния Фомы — труд сирийского происхождения с манихейской направленностью — представляет собой древнейшее свидетельство о легенде, согласно которой апостол Фома умер мучеником и его мощи были принесены в Эдессу[1739]. Книга, созданная, скорее всего, в начале III века, описывает ряд ярких сцен из жизни Фомы, используя их как структуру для аскетических духовных наставлений. В ней нет разработанной мифологии валентинианского гностицизма, но во взгляде на мир присутствует умеренный дуализм и энкратизм. Так, Искупитель тут спускается на землю, открывает посвященным, кто он и, следовательно, кто они, и вновь возносится ввысь, чтобы показать путь назад, в мир света. Таким образом, верные освобождаются от физического тела. Здесь пролеживаются некоторые аналогии с гностицизмом, хотя основные мотивы последнего и отсутствуют[1740].

Тема откровения и спасения возникает, в частности, в замечательном «Гимне о жемчужине» (главы 108–113), который лучше всего рассматривать как аллегорию о судьбе души. Душа в Гимне представлена принцем, посланным в Египет на поиски находящейся там красивой жемчужины, она нисходит в царство материи, где он забывает свое происхождение и свою назначение. Вспомнив о них благодаря вести, посланной с неба, он завершает поиски и отправляется с жемчужиной в путь. Собираясь в путь, он сначала снимает с себя грязную, нечистую одежду, которую носил в Египте, и оставляет ее. На обратном пути домой ему дают царскую одежду, увидев себя в которой, он осознает, кто он на самом деле. Так, вновь достойно облачившись, он возвращается с жемчужиной домой к царю–отцу. А, например, в другом месте, богатом образами, — в четвертом деянии (39–41), — осленок предлагает свою помощь Фоме, чтобы отвезти его в небесный «покой», но падает мертвым перед вратами города. Осел здесь представляет тело, «несущее» какое–то время душу, но неспособное с нею спастись, так что апостол не воскрешает его из мертвых. Толпа зевак торопит Фому воскресить его, но тот отвечает:


Я действительно мог воскресить его во имя Иисуса Христа. Но это отнюдь не уместно. Ибо тот, кто наделил его речью, так что он способен был говорить [как Валаамова ослица, имевшая дар речи], мог сделать и так, чтобы он не умер. Но я не воскрешу его не потому, что я не способен, а потому, что так для него и полезнее и лучше[1741].


Знаменитая молитва Фомы в двенадцатом деянии несет ту же весть:


Одежду, что изношена, выбросил, и работу, которая к отдохновению приводит, я исполнил… Искоренил я житницы мои и разрушил их на земле. Да возьму из сокровища Твоего, которое не иссякает. Источник бегущий я иссушил, да достигну источника Твоего живого, что во мне, и отдохну около него. Предел, который Ты определил мне, убил я; освобождение (конец), которое во мне, Ты освободил, да не отложится душа моя от доверия ее. Внутреннее я сделал внешним и внешнее внутренним. Да наполнятся волею Твоею все члены мои… Смертный не жил я, и живой я не умру… Презрение приобрел я на земле, вознаграждение сделай мне на небе[1742].


Важна душа, а не тело. Последнее с легкостью бросают, оно ни к чему в последнем путешествии. Здесь мы действительно завернули за угол, где теряются из виду практически все тексты, изученные нами в данной главе, не говоря уже о Новом Завете. Мы снова оказались в мире древнего платонизма. Воскресение даже не перетолковывается, но просто отвергается. Мы стоим на пороге гностицизма.


7. «Воскресение» как духовность? Тексты из Наг–Хаммади и некоторые другие

(i) Введение

Помещая этот материал здесь, я потенциально готов услышать обвинение в том, что сооружаю невидимый хронологический барьер между текстами Наг–Хаммади и Новым Заветом[1743]. Не признаю себя виновным. Проблема в том, что мы не знаем, когда были написаны эти документы, какова предыстория текстов или идей, которые они содержат. До сих пор в этой главе мы следовали более или менее надежной исторической канве, сделав одно исключение для трех памятников раннего сирийского христианства; но теперь мы выходим (что, быть может, соответствует предмету дальнейшего рассмотрения) за пределы четко обозначенного пространства и времени и обращаемся к текстам, чтобы понять и выраженные там представления о теле и воскресении, и шире — представленное там мировоззрение в целом[1744].


(ii) Евангелие от Фомы

Существует единственная подходящая отправная точка для изучения этой группы текстов — апокрифическое Евангелие от Фомы[1745]. Введение к тексту этого евангелия в обычном издании, принадлежащее перу одного из ведущих специалистов в этой области (Хельмута Кестера из Гарварда), говорит о книге, ее происхождении и содержащихся в ней основных богословских положениях следующее:


Влияние гностического богословия в Евангелии от Фомы очевидно, хотя невозможно приписать этот труд никакой определенной школе или секте… По Евангелию от Фомы основополагающий религиозный опыт — это не столько признание божественного существа, сколько понимание твоего собственного происхождения (свет) и судьбы (покой). Для того чтобы вернуться к первоисточнику, адепту нужно отделиться от мира, «совлекши» с себя одеяния плоти и «миновав» нынешнее тленное бытие; тогда он может ощутить новый мир, царство света, мира и жизни[1746].


Эту мысль ярко воплощают (если в данной ситуации такое выражение уместно) следующие отрывки:


Это небо прейдет, и то, что над ним, прейдет, и те, которые мертвы, не живы, и те, которые живы, не умрут. (11)


Мария сказала Иисусу: На кого похожи твои ученики? Он сказал: Они похожи на детей малых, которые расположились на поле, им не принадлежащем. Когда придут хозяева поля, они скажут: Оставьте нам наше поле. Они обнажаются перед ними, чтобы оставить это им и дать им их поле. Поэтому я говорю: Если хозяин дома знает, что приходит вор, он будет бодрствовать до тех пор, пока он не придет, и он не позволит ему проникнуть в его дом царствия его, чтобы унести его вещи. Вы же бодрствуйте перед миром, препояшьте ваши чресла с большой силой, чтобы разбойники не нашли пути пройти к вам. Ибо нужное, что вы ожидаете, будет найдено… (21)


Ученики его сказали: В какой день ты явишься нам и в какой день мы увидим тебя? Иисус сказал: Когда вы обнажитесь и не застыдитесь и возьмете ваши одежды, положите их у ваших ног, подобно малым детям, растопчете их, тогда [вы увидите] сына того, кто жив, и вы не будете бояться. (37)


Ученики его сказали ему: В какой день наступит покой тех, которые мертвы? И в какой день новый мир приходит? Он сказал им: Тот (покой), который вы ожидаете, пришел, но вы не познали его. (51)


Иисус сказал: Я разрушу [этот] дом, и нет никого, кто сможет построить его [еще раз]. (71)


Два высказывания про «обнажение» (21, 37) явно подразумевают следующее: обычное физическое тело суть «одеяния», и автор настоятельно убеждает: нужно найти, как от них освободиться, растоптав их как нечто достойное презрения[1747]. «Поле» в длинном отрывке — тварный мир, в котором мы теперь живем, но который мы должны быть готовы оставить; как в речении 11, настоящий порядок времени, пространства и материи в сущности имеет преходящий характер[1748].

В калейдоскопе образов Фома 21 хозяин дома, подстерегающий вора, похоже, изображает посвященного, который должен охранять сокровище духовного знания на случай, если кто–нибудь попытается его отнять. Мир плоти, по–видимому, атакует мир души, и тут необходимо готовиться к защите.

Высказывание о покое мертвых (51) вызывает споры. Согласно недавнему изданию Евангелия от Фомы, слово «покой» (anapausis) попало сюда по ошибке из конца предыдущего высказывания[1749]. Вместо этого предполагается, что речь тут на самом деле идет не о «покое» умерших, а о «воскресении». Может быть, это попытка найти «учение о воскресении» у Фомы, где его нет, но в любом случае суть высказывания сводится к тому, что судьба умерших, как бы ее ни понимали, уже совершилась — тайно, невидимо для простого глаза, как в «присутствующем, хотя и невидимом царстве» из речения 113. Это высказывание выразительно отвергает раннехристианское ожидание, что Бог последним действием в истории создаст новое небо и новую землю[1750].

Последнее речение в этой группе (71) дает интересный двойной образ: «Я разрушу дом этот, и никто не сможет вновь построить его». Отклонение – хотя, на мой взгляд, и производное — от хорошо известного канонического речения тут очевидно[1751]; не так очевиден смысл. На одном уровне все вроде соответствует другим местам в Евангелии от Фомы: основное порождение иудаизма, физический, от мира сего Храм будет разрушен и не возобновится; антииудейская тенденция во многих местах этого памятника — одна из его наиболее ярких особенностей. На другом уровне, если помнить, что «храм» часто служит образом тела — уже в Иоанновой версии речения, где Иоанн объясняет, что Иисус говорил о «храме тела своего»[1752], — можно понять намерение автора, хотя бы один из смыслов, и так: Иисус устранит физическое тело посвященного и ничем не заменит его. Тогда это было бы открытым отрицанием телесного воскресения[1753].

Та же идея отражена в трех речениях, в которых слышен ужас от мысли о душе, замурованной в своем нынешнем физическом теле:


Иисус сказал: Если плоть произошла ради духа, это — чудо. Если же дух ради тела, это — чудо из чудес. Но я удивляюсь тому, как такое большое богатство заключено в такой бедности.

Иисус сказал: Несчастно тело, которое зависит от тела, и несчастна душа, которая зависит от них обоих.

Иисус сказал: Горе той плоти, которая зависит от души; горе той душе, которая зависит от плоти[1754].


Невзирая на повторяющиеся в тексте предупреждения, не обязательно иметь уши, чтобы услышать, ни особенно зоркие глаза, чтобы увидеть, что говорится в Евангелии от Фомы — и насколько сильно эти слова отличаются в сущности от всех документов, нами доселе изученных, за единственным исключением — это сирийские Деяния Фомы. Однако Евангелие от Фомы зашло дальше в своем ярком антикреационизме: мир пространства, времени и материи — порочное создание бога менее важного, чем тот, которого открыл Иисус[1755]. Остается только совершить побег и вернуться в бесплотность, которой человек наслаждался прежде. Если это и не гностицизм в его полной силе, вроде валентинианства, тут уже недалеко от такого мировоззрения с его космологическим и антропологическим дуализмом и соответствующей сотериологией. Используя раннехристианские материалы, Евангелие от Фомы включает их в контекст совершенно иного мироощущения. И в таком мироощущении — и не случайно, но принципиально — воскресение (в том смысле, какой придавали ему Павел, авторы евангелий, Климент, составитель Апокалипсиса Петра, Юстин и другие) попросту исключается.


(iii) Еще один текст, приписываемый Фоме

«Книга Фомы Атлета» представляет собой диалог между воскресшим Иисусом и его гипотетическим братом–близнецом «Иудой Фомой». Она почти наверняка создана в Сирии в начале III века и отражает скорее не радикальный дуализм набравшего полную силу гностицизма, но крайний аскетизм сирийского христианства, немного ранее представленного Татианом[1756]. Хотя точки пересечения с гностиками тут есть. Фома должен прийти к «познанию себя» и, таким образом, к познанию «глубины Всего», то есть тайны того места, откуда пришел Иисус и куда он вернется. Рассказы об откровениях, поведанных Иисусом между его воскресением и вознесением, — это типичный литературный прием гностиков: это позволяло им претендовать на то, что они получили подлинную сокровенную мудрость Иисуса, отличающуюся от обычного учения Церкви. Этот сжатый текст постоянно подчеркивает, как трудно, хотя и совершенно необходимо, понимать полученные тайные откровения.

Воскресший Спаситель вначале говорит, что тела людей, как и животных, неразумны. Они подвержены изменениям, поскольку поглощают другие творения, и погибнут без всякой надежды жизни. Тело, в конце концов, — результат полового акта; сила данного аргумента, вероятно, в том, что этот акт сам по себе есть зло и нечто недостойное. Поэтому избранные должны отложить «скотство», то есть желания плоти[1757]. Это стандартная тема в сирийском христианстве; само по себе это еще не значит, что творение — дело рук низшего бога. Аскетический дуализм книги, как и писаний Татиана, показывает скорее склонность к энкратизму или гностицизму, чем законченную систему. Люди делятся на две категории — на мудрых и глупцов; глупцы придут к обычной человеческой смерти, после чего их видимое тело разрушится:


Тогда будут призраки, не имеющие образа, и будут они среди могил вечно в наказание и на погибель душевную[1758].


За этим следует пространное описание суда, ожидающего тех, кто презирает правду, и перечень проклятий — «горе вам» для «уповающих на плоть и темницу, которая погибнет»[1759]. Суд над теми, кто живет в теле и радуется этому состоянию, занимает в книге более важное место, чем надежда всего этого избежать; но завершается она тремя блаженствами, которые перекликаются с Нагорной проповедью, и обетованием «покоя»:


Бодрствуйте и просите, дабы вы не пошли в плоть, но вышли из оков горечи жизни. И вы обретете покой, ибо вы оставили за собой муку и поношение сердца. Ибо когда вы выйдете из мук и страданий тела, вы получите ваш покой от Благого и воцаритесь с царем, став одно с ним. И он будет одно с вами отныне и во веки веков. Аминь[1760].


Здесь вновь ключ к будущему — «покой», в котором жизнь тела благополучно оставлена позади навсегда. В целом книга дает ясное представление о мировоззрении автора, которое вполне можно поместить в один ряд среди воззрений, изученных нами во 2–й главе: настоящий физический мир с его страстями и желаниями — место темное и порочное. Лучшее, что можно сделать, — вырваться из него[1761].


(iv) Послание к Регину

Другой подход к воскресению, претендующий на преемственность по отношению к преданию первых христиан, состоит в новой интерпретации «языка воскресения», который становится выражением (чего никогда не было прежде ни в иудаизме, ни в язычестве, ни в раннем христианстве) «духовного» воскресения в настоящем, ведущего к «воскресению» духа или души в будущем. Это и совершает Послание к Регину, известное также как Трактат о воскресении, единственная книга из рукописей Наг–Хаммади, которая напрямую посвящена нашей теме[1762].

Исследователи согласны, что книга создана не ранее конца II века либо кем–то из окружения Валентина, либо, что тоже вероятно, принадлежит перу запутавшегося ортодокса, который отстаивал христианское учение перед лицом иных мировоззрений. Издатель и переводчик английского издания документов Наг–Хаммади, который также написал большую монографию об этой книге, говорит во введении к ней, что самое поразительное тут — сходство учения с той точкой зрения, которая порицается во 2 Тим 2:18, что воскресение якобы уже произошло. Однако он также говорит, что по некоторым вопросам взгляды автора ближе к Павлу, чем к Валентину, и наше любопытство еще сильнее возрастает. О чем же на самом деле говорит это послание?

Как это часто бывает с текстами Наг–Хаммади, ответ таков: в некоторых ключевых моментах невозможно быть точно уверенным ни в чем. Но кое–что более или менее ясно. Есть люди, говорит автор, не устоявшие в слове истины. Они ищут «покоя» для себя самих; мы, однако, получили свой покой через нашего Спасителя, Владыку Христа. Мы получили его, когда познали истину и пребыли в ней[1763]. Этот «покой» может быть тем же, что и в Фома 51, — духовное достижение покоя уже в этой жизни[1764]. Но автор далее говорит именно о воскресении.

Он начинает говорить об Иисусе, Сыне Бога (подразумевая при этом его божественность), живущем как Сын Человеческий (подразумевая при этом человеческое естество) внутри этого мира, который автор называет «смертью». Своей божественностью он побеждает смерть (но что, спросим мы, это значит?), а через свое человечество он восстанавливает нас к «плероме», «полноте» (знакомый валентинианский термин), спасая нас из тварного мира, этого малозначимого мертвого места[1765].

Вот текст об избавлении от тварного мира — к этому относятся слова о Спасителе, «поглотившем смерть»:


Спаситель поглотил смерть — этого вы не предполагали, будучи незнающими, — он отбросил мир, который не вечен. Он преобразил себя в нерушимый Эон и возвысился, поглощая видимое невидимым, и он открыл нам путь нашего бессмертия. Тогда на самом деле, как апостол сказал: «Мы страдали с ним, и мы восстали вместе с ним, и мы идем на небеса вместе с ним».


Тут посвященные подобны лучам света по отношению к Спасителю, который сам подобен солнцу, им «мы объединены до нашего успокоения, то есть до нашей смерти в этой жизни»[1766]. Это будет «истинное воскресение», когда «естественное» и «плотское» равным образом упразднятся:


Мы взяты на небеса им, подобно лучам солнца, ничем не удерживаемые. Это духовное воскресение, которое поглощает психическое [psychike, «естественное», как в 1 Кор 15] таким же образом, как плотское[1767].


Автор, без сомнения, пользуется терминологией, которую употребляет Павел в Первом Послании к Коринфянам, но это поверхностное сходство. Мысль Павла постоянно опирается на толкование Быт 1 и 2, тогда как «Трактат о воскресении» разделяет глубокий скептицизм валентинианства относительно ценности тварного мира. Да, автор утверждает, что Иисус «воскрес из мертвых» и что он сокрушил смерть[1768]. Но это «воскресение» для верующего скорее похоже на обретение чего–то лучшего, нежели «плоть» (вспомним, что апологеты того же времени подчеркивали именно «воскресение плоти»):


Так никогда не сомневайся относительно воскресения, мой сын Регин! Поскольку, если ты не существовал во плоти, ты получил плоть, когда вошел в этот мир. Почему вы не получаете плоть, когда поднимаетесь в Вечность? То, что является лучшим, чем плоть, — являющаяся причиной жизни в мире. То, что возникло по вашей вине — не ваше? То, что не ваше — создано вами? Все же, пока вы в этом мире, чего вам не хватает?..

Последствием рождения тела является старость, и вы живете в испорченности. Вы не увеличиваетесь. Поскольку вы не оставите то, что лучшее если умрете… Ничто тогда не спасет нас из этого мира. Но Все, кто как мы, — спасены[1769].

Верующий уже наделен лучшим внутри себя, ему не нужна плоть там, куда он идет. Это перерастает в утверждение, которое, на самом деле, прямо отрицает утверждение Павла (и последующее предание, на него опирающееся):


Но есть некоторые, кто желают понимать в вопросах о тех вещах, которые они изучают, спасется ли он, если покинет свое тело, будет ли он спасен немедленно. Не позволяйте никому сомневаться в этом. […] Действительно, видимые части тела, которые мертвы, не спасутся, но только живущие части тела, которые существуют в них, воскреснут.

Что же тогда является воскресением? Это всегда — открытие тех, кто возвысились[1770].


Таким образом, верующие «воскресают» уже в этой жизни; они оставят тело, «видимые части тела», за порогом смерти; сохранится только та жизнь, которая уже есть у них внутри. Естественно, тут не будет никакого промежуточного периода, ни «сна», как у Павла и уже изученных нами авторов II века[1771]. Подумайте о преображении, говорит автор: Илия и Моисей показали, что они все это время были живы, — скорее именно это, чем грядущее телесное воскресение, он понимает под этими старыми словами[1772]. Такое «воскресение» — реальность, а мир — иллюзия[1773].

Таким образом, воскресение — это новое творение; оно открывает то, что уже существует. Оно, однако, включает в себя превращение, «переход в новое»[1774]. Само по себе это выглядит почти как у Павла; однако автор продолжает настаивать на том, что у всякого, кто ускользает от «разногласий и оков» (от разногласий и доводов тех, кто ставит под вопрос такое понимание), уже «есть воскресение»[1775]. Верующий, стало быть, уже умер и воскрес, хотя и в совершенно ином смысле по сравнению с тем, что, как мы видели, утверждал Павел[1776]. Нынешнее воскресение должно теперь определять направление нынешней жизни; опять — потенциально идея Павла, но в совершенно ином виде[1777].

Английский издатель этого текста, Малколм Пил, предлагает рассматривать этот текст как курьезное сочетание идей Валентина и Павла[1778]. Это, в свою очередь, восходит к теории, согласно которой взгляды Павла на воскресение можно было развивать по меньшей мере в двух различных, но вполне адекватных исходным положениям направлениях: одно ведет к данному посланию с подобными идеями текстов Наг–Хаммади, другое — к Юстину, Тертуллиану и прочим[1779]. Но эти параллели крайне поверхностны. Для Павла воскресение, согласно Первому Посланию к Коринфянам, но также и другим Посланиям, всегда входит в богословие нового творения, основанного на благом начальном творении из Быт 1 и 2 и воскресении Иисуса, где апостол видит исполнение, торжество, увенчание славой исходного первого творения. Это порождает космическую эсхатологию, в которой мир с его пространством, временем и веществом не будет извержен вон, но скорее искуплен. Любая мысль о том, что нынешний мир — это иллюзия и что «воскресение» можно обрести, ускользнув от нее сейчас или в будущем, абсолютно чужда Павлу.


(ν) Евангелие от Филиппа

Это одно из «апокрифических», или неканонических, евангелий из Наг–Хаммади содержит краткий материал о воскресении[1780]. В Евангелии от Филиппа можно выделить три отрывка, начиная с рассказа о воскресении Иисуса, когда его плоть становится «истинной плотью»[1781]. Текст утрачен, но в реконструированном виде он читается следующим образом:


[Владыка восстал] из мертвых. [Он явился таким, каким] был, но отныне [тело его] стало совершенным. [Ибо у него была] плоть, но [плоть] эта — плоть истинная. [Наша плоть] не истинная, но [мы обладаем] лишь образом истинной[1782].


Это слишком краткий и фрагментарный отрывок, чтобы с уверенностью судить о том, что автор подразумевал под «истинной плотью». Однако второй отрывок, где говорится о будущей надежде, кажется, указывает на богословскую ориентацию, сходную с той, которую содержит Послание к Регину:


Те, кто говорит, что умрут сначала и воскреснут, — заблуждаются. Если не получают сначала воскресения, будучи еще живыми, (то), когда умирают, не получают ничего. Также подобным образом говорят о крещении: говорят, что велико крещение, ибо, если принимают его, будут живыми[1783].


Упоминание о крещении рядом с теперешним «воскресением» можно трактовать в смысле Рим 6 или Кол 2. Но акцент здесь стоит, похоже, не столько на телесном воскресении, которое предвосхищается метафорическим, сколько на метафорическом «воскресении» иного рода, которое обстоятельно описано в одном из первых отрывков:


Те, кто говорит, что Владыка умер изначала и он воскрес, заблуждаются, ибо он воскрес изначала и он умер. Если не достичь воскресения вначале, то разве тогда и не умрешь? Бог жив — тот (уже) будет (мертв). Не спрячут предмета большой ценности в большом сосуде, но часто мириады, которые не счесть, бывали брошены в сосуд (стоимостью) в ассарий. Подобным образом с душой: предмет ценный, она заключена в презренное тело.

Есть некоторые, кто боится воскреснуть обнаженными. Это потому, что они желают воскреснуть во плоти, и они не знают, что те, кто носит [плоть, — те] обнаженные. Те, кто [разденется], чтобы быть обнаженным, — [те] не обнаженные. Ни плоть, [ни кровь не могут] наследовать [Царствие] Божье. Каково же то, что не будет наследовать? Это то, что на нас. А каково то, что будет наследовать? Это то, что принадлежит Иисусу и его крови. Поэтому он сказал: Тот, кто не будет есть моей плоти и пить моей крови, не имеет жизни в себе. Какова его плоть? (Его плоть) — Логос, а его кровь — Дух Святой. Тот, кто получил это, имеет еду, и питье, и одежду[1784].


В этом отрывке используется 1 Кор 15:50, но используется именно в том смысле, с которым боролся Ириней, и похоже, что тут критикуются слова Павла относительно «не быть найденными нагими» из 2 Кор 5. Но что эта за «нагота»? Можно понять ее так: настоящая «нагота» — это иметь тело вообще. Хотя в сирийском христианстве крещение воспринимали и как некое воскресение, и как способ «вновь облечься» славой, утраченной при грехопадении. Если автор подразумевал такой смысл, «нагота», возможно, относится к тем, кто не получил надлежащего крещения. Такие люди не должны надеяться, что их некрещеная, их (в этом смысле) неискупленная плоть взойдет на небеса[1785].

Сразу же за этим следует текст, который как будто утверждает противоположную точку зрения:


Я же, я осуждаю иных, которые говорят, что эта плоть не воскреснет. Итак, оба они ошибаются. Ты говоришь, что плоть не воскреснет. Но скажи мне, что же воскреснет, чтобы мы почитали тебя. Ты говоришь, что дух во плоти, и также свет сей есть во плоти. Но и это тоже есть во плоти, ибо, что бы ты ни сказал, — ты ничего не говоришь помимо плоти. Надо воскреснуть в этой плоти, ибо все в ней. В этом мире те, кто надевает одежды, лучше одежд. В царствии небесном одежды лучше, чем те, кто их надел на себя[1786].


Из всего этого неясно, во всяком случае, для меня, хочет ли автор отвергнуть телесное воскресение, употребляя слово «воскресение» главным образом для обозначения духовной перемены в этой жизни, как в Послании к Регину, или он хочет уравновесить свое выше приведенное предупреждение иным утверждением о некоего рода «плотском» существовании в будущем. Есть серьезные обоснования того, что оба текста представляют собой попытку синтезировать иудео–христианские представления (включая подлинное воскресение) с эллинистическим стремлением избавиться от материального и стать чистым духом[1787]. Если это так, эти труды недалеки от головокружительного хода мысли Оригена. Судя по некоторым словам, авторы пытаются сказать о своего рода будущем «теле». Однако если нам тяжело найти слова для описания представлений Павла на то, что мы назвали «трансфизическим» телом, а еще труднее судить об Оригене, — верно передать представления авторов Послания к Регину и Евангелия от Филиппа представляется почти невозможным. Для этих писателей «под» тленной плотью есть другая «дух/плоть», или то, что Менард называет сверхземной плотью. Нам было бы ценно узнать, какую точку зрения каждый из этих трудов сам пытался критиковать: волнует ли авторов мнение тех, кто полагает, что они вернутся в то же самое тело? Или они спорят с теми, кто проповедует полное развоплощение?[1788]

Но основное мироощущение обеих книг выражено достаточно ясно. Во всех иудейских и раннехристианских текстах, посвященных воскресению, последнее тесно связано с верой в единого Бога Творца и с последним судом, но ни один из этих мотивов не играет никакой роли у двух только что рассмотренных авторов. Мировоззрение автора Евангелия от Филиппа, как и Послания к Регину и других текстов данного раздела, радикально отличается от того, что мы видим в канонических писаниях и у ранних отцов. Тут мы не видим линии, ведущей от Павла к Тертуллиану, а именно — сильного и многократного утверждения о благости сотворенного мира. Скорее тут утверждается благость души, противопоставленной презренному телу, которой необходимо от тела освободиться.


(vi) Другие трактаты Наг–Хаммади

Для иллюстрации тех же самых тем можно привести примеры из нескольких других рукописей, кроме рассмотренных нами.

Апокалипсис Петра (который не имеет никакого отношения к апокрифической книге с таким же названием, упоминавшейся в этой главе ранее) был написан для того, чтобы поддержать верующих–гностиков, на которых нападали ортодоксы. Автор вкладывает в уста Петра описание духовного опыта, в том числе видение света, которое подтверждает опыт гностиков от имени апостола Петра[1789]. Трактат выражает представление об Иисусе, согласно которому «подлинный» Иисус был духовным существом, отличающимся от своей внешней физической формы, так что когда последнюю терзали и убивали, Иисус стоял поблизости, посмеиваясь над непониманием людей. Затем духовная сущность Иисуса освобождается, чтобы воссоединиться со светом небесной, «умной» (т. е. нематериальной) «плеромы»:


А то, что было освобождено, это мое бестелесное тело. Я же умный дух, полный сияющего света. Тот, которого ты увидел, когда он подходил ко мне, это наша умная плерома, та, которая соединяет совершенный свет с моим святым духом[1790].


И далее это становится моделью спасения тех, кто не принадлежит настоящему миру, но уже бессмертен[1791].

Апокриф Иакова, по мнению издателя собрания Наг–Хаммади, возможно, созданный в Египте в III веке, содержит тайные откровения, которые воскресший Иисус по истечении 550 дней передал апостолам, прежде всего Иакову и Петру[1792]. Иисус говорит им, что он прославлен и что только их желание услышать еще что–нибудь из учения удерживает его от возвращения к Отцу[1793]. Вот как он описывает свое восхождение к Отцу:


Но я уже сказал (моё) последнее слово тебе, и я уйду от тебя, ибо колесница Духа унесла меня наверх, и с этого момента я удалюсь, чтобы окутать себя[1794].


Подобным образом и Первый Апокалипсис Иакова подчеркивает вознесение, когда Иисус уверяет в том, что искупление совершилось через страдание. При этом, вместо того чтобы вновь восстать из мертвых после своего страдания, Иисус делает паузу для наставления учеников и только после этого «восходит к Тому, кто Есть»[1795].

Послание Петра Филиппу содержит в себе краткую сцену на Елеонской горе, «где они обычно собирались с блаженным Христом, когда он был в теле»; это как будто предполагает, что теперь он уже не таков[1796]. Апостолы просят Отца и Сына просветить их:


Тогда великий свет явился, так что горы сияли от взгляда того, кто явился. И голос взывал к ним, говоря: «Слушайте мои слова, что я могу говорить вам. Почему вы спрашиваете меня? Я Иисус Христос, который с вами навеки»[1797].


Далее следуют различные откровения, в том числе яркий отрывок, который, по–видимому, состоит в родстве с высказываниями в Евангелии от Фомы на тему «раздевания»:


Когда вы скинете с себя то, что разрушено, тогда вы станете светочами среди смертных людей[1798].


Этот текст для Робинсона служит иллюстрацией к его гипотезе «светоносного откровения», хотя необходимо признать, что представление о воскресении и нынешнем теле тут совсем иное, чем у Павла, от которого, по Робинсону, ведет свое начало это предание[1799]. Это, однако, — прекрасный пример традиции, существовавшей уже в конце II века, которая и представлена документами Наг–Хаммади.

Наконец, «Толкование о душе» содержит в себе классический отрывок, иллюстрирующий то, как гностики пересмотрели определение «воскресение»:


Но следует, чтобы душа родилась сама и оказалась в своем первоначальном положении. Душа же двигается сама и получила от Отца божественное начало, чтобы обновиться и чтобы быть принятой в место, в котором была сначала. Это воскресение из мертвых; это спасение из плена; это восхождение на небо; это путь к Отцу. Поэтому сказал пророк: «Благослови, душа моя, Господа, и все мои внутренности, благословите святое имя его. Благослови, душа моя, Бога, который отпустил все твои беззакония, который излечил все твои болезни, который вырвал твою жизнь у смерти, который увенчал тебя милостью, который наполнил твое желание благом, и твоя юность будет обновлена, подобно орлу». И теперь, когда она будет обновлена, она поднимется, благословляя Отца и брата своего, того, посредством которого была спасена. Вот так душа будет спасена через возрождение[1800].


Иными словами, «язык воскресения» употреблен для описания нового духовного рождения, которое ведет к бегству из мира «пленения», т. е. мира, в котором душа связана с материей, с физическим телом.


(vii) Евангелие Спасителя

В 1967 году Египетский музей Берлина приобрел коллекцию фрагментов рукописей на пергаменте; ныне эти коптские тексты опубликованы[1801]. В процессе их изучения выяснилось, что это отрывки из сборника речений Иисуса, связанных, по меньшей мере, с Евангелиями от Матфея и от Иоанна. Хотя дата создания оригинала неясна, очевидно, что этот текст можно поставить в один ряд с другими материалами данного раздела, не в последнюю очередь в связи с тем, что тут мы находим признаки иного толкования «воскресения».

Вот интересующие нас отрывки. Ученики спрашивают, подобно собеседникам Павла в 1 Кор 15:35: «О Господи, в каком обличье ты откроешься нам или в каком теле ты придешь?» Иоанн настойчиво просит Господа: «Когда Ты придешь явить себя нам, не являйся во всей твоей славе, но перемени твою славу на славу иную, чтобы мы могли вынести ее, чтобы мы, увидев [тебя, не пришли в отчаяние]»[1802]. В одном из хуже всего сохранившихся фрагментов дважды упоминается крест, и потом, после лакуны в рукописи и нескольких пропущенных букв, идет продолжение: «…[через] три дня, [и я] возьму вас с собой [на небеса], и научу вас…» [1803].

Текст слишком краткий и слишком фрагментарный, чтобы можно было отсюда многое почерпнуть касательно представления автора о воскресении Иисуса и верующих. Однако очевидно, что Иисус тут прославлен и возвеличен, так что смотреть на него было бы невыносимо, если бы он каким–то образом не изменил свое состояние. «Воскресение», видимо, здесь касается не обновленной жизни в этом мире, но жизни на небесах. Именно в этом смысле тут (100.7.1–6) говорится о «духовных телах»:


…и мы тоже стали как бы духовным телом. Глаза наши видели во всех направлениях, и целый город открылся перед нами. Мы [приблизились] к небесам, и они [поднимались] друг перед другом. Стерегущие врата встревожились. Ангелы убоялись, и убежали они к […] [Они] думали, [что] их всех истребят. Мы увидели нашего Спасителя после того, как он прошел [сквозь] все небеса…[1804]


Это «тело» тогда будет подобно телу Иисуса. Оно будет обитать в вышних, столь же устрашающее для обитателей небес, как и ослепительное тело самого Христа, — если бы нам довелось его увидеть на земле в его подлинном обличий. Это радикальным образом отличается от понимания «духовного тела» Павлом, — хотя, возможно, автор полагал, что дает толкование или хотя бы развивает 1 Кор 15.


(viii) Наг–Хаммади: заключение

Есть, несомненно, множество других текстов Наг–Хаммади на нашу тему, которые можно было бы привести, чтобы получить подобный результат. Но мы уже просмотрели достаточно этого материала, чтобы составить суждение о его месте среди головокружительного многообразия представлений II и III веков относительно смерти и жизни. Трактаты из Наг–Хаммади никоим образом нельзя стричь под одну гребенку: тут представлено множество различных точек зрения, порой в одном и том же документе. Несомненно, в мире валентинианского и подобного мышления трудно было бы добиться логики (даже если бы мы могли понять, что считалось логикой в рамках такого рода мироощущения), в любом случае, она едва ли была основным приоритетом. Но все же тут можно выделить три главных пункта.

Во–первых, «воскресение» в главном смысле, который, как мы видели, придавали этому и близким к нему словам в первые два века христианства, в этих текстах либо отрицается, либо радикальным образом реинтерпретируется. Если «воскресение» понимать как любого рода возвращение в какой–то момент после смерти к телесной жизни в полном смысле слова, тут оно отрицается. Если (как в Послании к Регину) язык воскресения и сохраняется, оно толкуется по–новому, так что скорее относится уже не к событиям, связанным с телом, — будь то последнее воскресение или нравственный долг в этой жизни, — но скорее к бестелесному религиозному опыту в настоящей жизни и/или к бестелесному посмертному существованию в славе.

Это положение становится еще убедительнее, если мы сравним метафорическое значение «языка воскресения» в Новом Завете (Рим 6, Кол 2–3 и т. д.) и в Послании к Регину или в других местах. Метафора, как ее употребляет Павел, которая, как уже говорилось, была переистолкованием метафоры «воскресения» Иезекииля и подобных текстов, имеет конкретную цель: указывает и на крещение, и на телесное повиновение (реальные физические действия). Это у Павла перекликается с представлением об обновленном человечестве, с «возвращением» или «восстановлением» Израиля после плена, что вполне соответствует и метафорическому употреблению этого понятия в Ветхом Завете. Когда «воскресение» употребляется метафорически в Послании к Регину, «Толковании о душе» и других текстах, оно указывает на неконкретные события: на абстрактное (или «духовное» в платоновском смысле) восхождение души во время этой жизни или после смерти. Это важнейшее отличие, которое опровергает часто выдвигаемые гипотезы о том, что употребление «настоящего времени» в языке воскресения Павла и в других местах Нового Завета находится в непосредственной связи с этим более поздним гностическим языком[1805].

Во–вторых, во всех текстах Наг–Хаммади и других подобных текстах начисто отсутствуют три темы, которые доминировали в разговоре о воскресении как Иисуса, так и верующих, среди представителей того направления, которое тянется от Павла к Тертуллиану и даже к Оригену.


(1) Тут никак не звучит иудейская или раннехристианская доктрина творения о благости нынешнего тварного миропорядка, созданного Единым Богом, который в конце хочет его переделать и улучшить. Просто сказать, что эта тема не акцентируется, было бы слишком мягко; часто мы находим тут упорное и подчас пренебрежительное отвержение, полный отказ от космологии и онтологии, которая лежит в центре представлений о воскресении — как иудейских, относящихся к периоду Второго Храма, так и христианских, от Павла до Оригена[1806]. Поскольку доктрина о благости творения и Творца — это центральная и основополагающая тема в представлениях иудеев и первых христиан о воскресении, употребление языка воскресения, светоносных видений и подобного в контексте совершенно иного миропонимания свидетельствует не о мерном развитии, но о полном пересмотре этих представлений у гностических авторов.

(2) Тут не звучит тема грядущего суда — суда, для которого необходимо воскресение, чтобы он действительно был справедливым. Как мы увидели, эта доктрина в раннем иудаизме и в раннем христианстве представлена разными способами. Иногда только праведные должны воскреснуть (и само воскресение будет их оправданием; кажется, именно так это понимают автор Второй книги Маккавейской и Павел); иногда будут воскрешены и праведные, и неправедные, последние для того, чтобы подвергнуться наказанию за свои деяния в телесном бытии, в отличие от сумеречного половинчатого бытия в Аиде или Шеоле. Ни один из текстов Наг–Хаммади вовсе не затрагивает этой темы. Там для будущего блаженства важно только открыть правду о себе, о своей душе и так далее в этой жизни и оставить попытки основывать свое самоопределение на теле и окружающем мире. Доктрины творения и суда, столь важные для иудейского и христианского понимания воскресения, начисто отсутствуют в гностических пересмотренных представлениях. (3) Почти совсем не говорится или говорится мало о том, что воскресение было тесно связано с оппозицией властям. Иногда гностическое перетолкование «воскресения», т. е. восхождение души, говорит о бегстве от скорбей этой жизни. Но мы совсем упускаем один аспект, который присутствует уже, по меньшей мере, в Книге Даниила и Второй книге Маккавейской, а затем у Павла и Иоанна — и так вплоть до Игнатия, Апокалипсиса Петра, Юстина, Тертуллиана и Иринея, что воскресение — это революционная доктрина, это действие Творца, ниспровергающего царства мира сего и создающего совершенно новый мир. Это позиция фарисеев вопреки саддукеям, а также и Павла, противостоящего с ее помощью кесарю. Замечательно, что ключевые тексты, которые проливают свет на представление Павла о ниспровержении империи, это одновременно ключевые тексты для понимания представлений Павла о воскресении как Иисуса, так и верных (например, 1 Кор 15:20–28, Флп 3:19–21). Нам не следует забывать, что когда Ириней стал епископом Лиона, он занял место епископа, который умер из–за жестоких гонений, и что одной из причин этих гонений была крепкая вера христиан в телесное воскресение. Подробности мученичества содержатся в послании церквей Вьены и Лиона церквам Азии и Фригии[1807]. Послание описывает, как в некоторых случаях палачи сжигали тела и рассеивали пепел по водам Роны, чтобы никаких останков мучеников нельзя было увидеть на земле. Они совершали это, говорит автор, «как будто они могли побороть Бога и лишить их нового рождения [palingenesia]». Он приводит слова мучителей, которые говорили, подобно нечестивым в Прем 2, что их цель — воспрепятствовать христианам питать какую–либо надежду на воскресение: ибо веря этому, они вводят странный и новый культ и презирают страх, с готовностью и в радости идя на смерть. Давайте теперь поглядим, воскреснут ли они вновь и вправду ли их Бог властен помочь им и вырвать их из наших рук[1808].


Старое обвинение Церкви в том, что она быстро обустроилась и стала комфортабельной и буржуазной и что, параллельно с этим, усилился элемент «телесного» в доктрине воскресения, лишено всякого основания[1809]. Как бы то ни было, положение действительно изменилось. Какой римский император стал бы преследовать кого–то за чтение Евангелия от Фомы? Какие местные власти почувствовали бы угрозу в проповеднике, который излагает Послание к Регину или «Толкование о душе»?[1810]

В–третьих, и это связано с предыдущими пунктами, примечательно, что от Павла до Тертуллиана основные истолкования воскресения тела постоянно опираются на тексты Ветхого Завета. Эти тексты не всегда одни и те же; авторы открыты для экзегетических нововведений; но всегда в этих истолкованиях присутствует одна и та же стержневая вера: что Бог, который открылся в Иисусе Христе, Бог, который воскресил его из мертвых и так же воскресит весь его народ, был Богом Авраама, Исаака и Иакова, чаяния которых исполнились в смерти и воскресении Иисуса и теперь совершатся в этом мире. Столь же примечательно и то, что, кроме случайных упоминаний (не тех же отрывков, что у основного направления христиан), гностические и подобные им писания избегают Ветхого Завета как чумы. Даже когда они не стоят открыто на позиции вроде маркионитства (всецело отвергая иудеев, их Бога и их предание), они как будто хотят показать, что духовность, о которой они толкуют, или Иисус, в которого они верят, или какие–то события, с ним произошедшие, или будущая надежда, которую они питают, не имеют никакого отношения к Израилю, иудеям, патриархам и Писанию.

Из всего этого должно стать очевидным, какое место эти документы занимают в истории мысли и в богословии. Невозможно не прийти к выводу, что слова о «воскресении» в том смысле, в каком они употребляются в Послании к Регину и подобных документах, — это поздняя радикальная модификация языка христиан. Эти документы пытаются сохранить ключевой христианский термин, наполняя его новым содержанием. «Воскресение» и родственные ему слова никогда — ни у язычников, ни у иудеев — не несли того смысла, который эти документы им приписывают; единственное объяснение тут таково: эти авторы не решились отбросить само слово, поскольку хотели выглядеть разновидностью христиан, но его употребление невозможно обосновать изначальной традицией.

Это, разумеется, не значит, что не существовало дохристианского «гнозиса». Но это другой вопрос[1811]. Важно то, что весь корпус Наг–Хаммади и подобных документов не представляет параллельного направления иным ранним источникам, тому, что мы находим в траектории движении от Павла до Тертуллиана[1812]. Это совершенно новое движение, которое недвусмысленно отсекло корни веры в «воскресение» иудаизма, с его Писанием, его доктриной творения и суда, его социальной ситуацией перед лицом гонений от имперских властей. Этот тип духовности, хотя тут все еще и произносится имя Иисуса, оставил в стороне именно то, что сделало Иисуса тем, кем он был, и что сделало первых христиан такими, какие они были.


8. Второй век: заключение

Язычник Гален, знаменитый врач II века, оставил интересное упоминание о том, как воспринимало христиан современное общество. Кратко пересказывая «Государство» Платона, он говорит, что поскольку большинство людей не способны следовать убедительным доводам, им нужны «аллегории» (под которыми он, в частности, понимает истории о наградах и наказаниях в будущем мире), чтобы привлечь их к высшему. Так, он говорит:


Мы теперь видим людей, называемых христианами; хотя они выводят свою веру из чистой аллегории, порой они действуют как истинные философы. Ибо отсутствие у них страха перед смертью и тем, что с ними будет потом, мы можем наблюдать ежедневно, равно как и их строгость относительно сожительства мужчин и женщин[1813].


Это свидетельство достаточно хорошо согласуется с изученными нами текстами. Как и в Новом Завете, вера в воскресение (будущая новая жизнь верующих, на прочном основании воскресения Иисуса) была фундаментальной для раннего христианства любых известных нам направлений, за исключением тех, которые мы только что рассмотрели в 7–м разделе, где «язык воскресения» употребляется иначе, где используются привычные христианские слова и выражения, но в контексте совершенно иного мировосприятия. Гален прямо указывает на самую суть. В противовес распространенным языческим представлениям о том, что смерть, безусловно, является концом для тела (для кого–то — и концом всего вообще, для других — вратами в блаженное бессмертие), христианство, наряду с многочисленными представителями иудаизма, верило в будущее телесное воскресение всего народа Божьего (и, как многие думали, всех людей, праведных и нечестивых). И одновременно, вопреки иудейским представлениям о воскресении во Второй книге Маккавейской, у раввинов и других (многие из раввинов, конечно, жили в то самое время, которое мы рассматривали), христианство обстоятельно утверждало, что воскресение есть переход через смерть к нетленному телу; что один человек, Мессия, этот переход совершил, так как был воздвигнут из мертвых прежде всех других; также они утверждали промежуточное состояние — пребывание умершего вблизи Владыки вплоть до воскресения. Подобно иудеям, христиане опирались на доктрины творения и суда и пользовались иудейским Священным Писанием, не просто чтобы найти там пророчества об отдельных событиях, но как основополагающим повествованием, как историей, которая, по их представлениям, достигла своей кульминации в Иисусе. Тем не менее их понятие о воскресении развивалось таким образом, что, не утратив своего буквального значения и конкретности, оно исключило распространенное у иудеев метафорическое понимание (относящееся к конкретным событиям национального освобождения Израиля) и вместо этого приобрело иное метафорическое значение, относящееся к таким конкретным вещам, как крещение, святость тела и поступков.

Замечательно, таким образом, что христианство, за исключением текстов из раздела 7, никогда не бралось развивать хотя бы начатки иного спектра представлений, ни языческих, ни иудейских, но всегда держалось строго определенного места на шкале разнообразных представлений иудеев[1814]. Более примечательно, что из этой точки получили развитие новые, фактически всеобъемлющие представления о воскресении и обо всем, что с ним связано, которые нельзя было бы предсказать, опираясь на иудейские источники, но которые, тем не менее, сохранили тесную преемственность с иудаизмом. И когда мы сводим к одной точке линии частей II и III, это ставит перед нами вопрос, от которого до сих пор зависели наши доводы: чем вызвано это достойное внимания изменение представлений, в результате которого воскресение переместилось с периферии веры к самому центру, а также из нечеткого представления превратилось в четко сформулированное?

Первые христиане, конечно, ответили бы: так произошло потому, что их движение началось именно с воскресения Иисуса и сформировалось вокруг воскресения. Они твердо верят в то, что произошло с ним, и именно потому свидетельствуют о своих представлениях. Теперь мы бегло рассмотрим тексты, содержащие повествования о воскресении Христа, и посмотрим, как они соотносятся с большим объемом материала, который мы уже рассмотрели. Но прежде этого нам нужно взглянуть на раннее христианство более широко. Развивающаяся доктрина воскресения требует исторического объяснения, как и раннехристианские представления о том, что Иисус был Мессией Израиля и что он — истинный Владыка мира.

Глава двенадцатая. Надежда, связываемая с личностью: Иисус как Мессия и Владыка