Воскресение в Третьем Риме — страница 115 из 121

– Конечно, медбрат Фауст слишком стар и вряд ли мог быть назван в честь вашего Фауста. Скорее, здесь замешан гётевский Фауст, вряд ли Фауст Марло. Ну что ж, белые начинают. Не каждому доводилось играть с гроссмейстером Ярловым. Ваш ход, господин Фавстов… Ах да, вы не можете двигать рукой! Извините, но вы так хорошо выглядите, что я совсем забыл об этом. Ну что ж, ваш ход за вами. А вас мы развлечем другим способом. Все-таки пока что лучше не утомлять вас.

Ярлов встал со стула. Я спросил его, нельзя ли мне видеть молодого человека, которого все называют Федорыч. Ярлов заговорщически мне подмигнул:

– Я рад, что этот молодой человек трудной судьбы заинтересовал вас. Я передам ему, что вы о нем спрашивали. Но сейчас, к сожалению, Федорыч в командировке, в очень ответственной командировке.

Ярлов затворил за собой дверь, но через несколько минут дверь снова отворилась, и в мою палату внесли телевизор. У меня едва шевелились только пальцы левой руки. Я не мог даже книгу листать. Кое-что вслух мне читала Клавдия. Но кнопки на пульте я мог перебирать, так что на некоторое время я погрузился в телевидение.

До сих пор по моему плохонькому старенькому телевизору я смотрел только новостные программы, последние известия, как раньше говорили, ловил я иногда „Взгляд“ и „600 секунд“. Теперь я мог оценить магию телевидения в полной мере. Как ни странно, больше всего меня заинтересовала реклама, вызывающая всеобщее раздражение и нарекания. Реклама была интересна тем, что она и не рассчитана была на то, чтобы нравиться, сохранив навязчивость и настоятельность советского агитпропа. Реклама вовсе не вызывала желания купить рекламируемый товар, она убеждала, что нельзя не купить его, грозя за непослушание неизъяснимыми карами, болезнью, смертью, выселением из дома, неким отлучением от образа жизни, который реклама навязывала. Кто не следовал требованиям рекламы, тот становился отщепенцем, отбросом общества. Складывалось впечатление, что все рекламные ролики рекламируют одно и то же и грозят одним и тем же. Угроза отлучения была страшна, и она заставляла подчиняться рекламе, а не тот соблазн, который от рекламы должен был бы исходить. Если реклама прельщала, то она прельщала прежним советским образом жизни. Купишь то, что рекламируется, и восстановится прежний образ жизни, при котором не было рекламы, так что единственный способ избавиться от рекламы – купить все тампаксы или все памперсы, которые навязываются. Тогда избавишься от всех неудобств жизни, перестанешь рождаться и рожать, а не на это ли нацелена, в конце концов, реклама? Неудивительно, что по мере учащения рекламных вкраплений на телевидении и на радио падала рождаемость и возрастала смертность. Было очевидно, что в конечном счете рекламируется прекращение жизни, насильственное или естественное, тогда, по крайней мере, рекламы не будет, а вдруг ад – тоже реклама, если он так назойливо рекламируется? Складывалось впечатление, что именно реклама образует на экране один и тот же бесконечный фильм, прерываемый другими „художественными“ фильмами (так их называли тоже для рекламы), и среди них выделялись добрые, старые, советские фильмы, лишь в сочетании с рекламой обнаруживающие свой подлинный смысл. Не понимаю, почему обвиняют в кровопролитии голливудские фильмы. Там убийство – все-таки отклонение от нормы, и убийца, какой бы ни был он симпатичный, попадает в тюрьму или должен туда попасть. Добрые советские фильмы все были замешаны на кровопролитии Гражданской войны, ибо чем же другим занимались „комиссары в пыльных шлемах“, в сравнении с которыми гангстер-громила выглядел неуклюжим дилетантом. Сколько должно было пролиться крови, сколько лагерей должно было функционировать, сколько доносов должно быть написано для того, чтобы эти фильмы снимались? Главный вопрос был в том, неужели вся эта кровь, „кровь людская – не водица“, пролилась для того, чтобы теперь без конца показывать рекламу. Я смотрел „Белое солнце пустыни“ и думал, что зрители этого фильма не могут не напасть друг на друга, ни на что другое не рассчитано это общедоступное пособие по ведению гражданской войны. И теперь, когда показывают, что происходит в Ичкерии, или в Чечне, нетрудно убедиться: с обеих сторон воюют зрители „Белого солнца пустыни“ и никакой ваххабизм не вооружил боевиков лучше, чем крылатая фраза: „Восток – дело тонкое“, на что, вообще, как на всякую пошлость, нечего возразить.

Я поделился своими соображениями с Ярловым, который аккуратно навещал меня каждый день, иногда несколько раз на дню. Тот театрально захлопал в ладоши:

– Браво! Вы блестящий аналитик. ПРАКС нуждается в таких, как вы. Могу вас поздравить: вы утверждены экспертом Чудотворцевского фонда, работающего под колпаком… то есть под эгидой ПРАКСа. Ваши соображения всегда нами учитывались, теперь тем более.

Ярлов придвинул стул ближе к моей постели и заговорил еще доверительнее и задушевнее:

– Вы совершенно правы. Реклама на то и рассчитана, чтобы вызывать отвращение к тому, что рекламируется. Не все заказчики рекламы понимают это, но приноравливаться к этому вынуждены все. Мы не пропускаем на экраны другую, буржуазную рекламу западного толка. В конце концов, у всего нашего телевидения и, прежде всего, у рекламы одно назначение: вызвать отвращение к тому, что сейчас происходит (такое отвращение вызвать нетрудно, происходящее само вызывает его), вызвать ностальгию по настоящему, как выразился поэт, то есть поскольку все, что сейчас происходит, ненастоящее, какой-то идиотский карнавал или, скажем, дьявольское наваждение, пляска опричников в личинах, то настоящее видят в прошлом. Отсюда то, что нужно ПРАКСу, – тоска по Империи. На этом основывается наша стратегия и тактика. Неужели вы не обращали внимания на одну любопытную тенденцию: о советском, имперском прошлом тоскуют не только те, кто работает и не получает зарплаты, кто не может прожить на свою пенсию, кому нужна срочная операция, а ему не делают ее бесплатно, по советскому прошлому тоскуют преуспевающие, покупатели вилл на Лазурном Берегу, так называемые „новые русские“ (русские ли они, это другой вопрос). За примерами далеко ходить не надо. Вот Бенедикт Витальевич Биркенцвейг, банкир, нефтяник, телеворотила, учредил премию „Восторг“. Премия довольно внушительная в нищей стране: 150 000 долларов. Не баран наплакал. Такой премией и западная звезда не пренебрежет. И кто получает ее? Не какие-нибудь диссиденты или андерграундники. Нет, прежние лауреаты Ленинских и Государственных премий или те, кто получил бы Ленинскую премию в наше время, если бы эта премия присуждалась. А вот конкурент Биркенцвейга Алеко Вольфович Гансинский, владелец отдельного телеканала. Что происходит на этом телеканале? На нем решительно царит шоу „Русское поле“. Надеюсь, мне нет надобности напоминать вам советский шлягер: „Поле, русское поле, я уж давно человек городской“? Городской человек Алеко Вольфович возделывает на экране „Русское поле“, в то время как настоящие русские поля зарастают сорняками. Я слышал, что Алеко Вольфович подумывает о фестивале „Союз нерушимый“. Странная у нас буржуазия, не правда ли? Ничего похожего на буржуазную культуру она не создает, и не просто по бездарности, поверьте мне. Во-первых, советская культура была достаточно буржуазна, буржуазнее некуда. А во-вторых, они отлично знают, что их нынешние миллионы и миллиарды не их, а неизвестно чьи, вот в чем ужас. И Запад не принимает их, так что приходится культивировать своего рода патриотизм, национальную идею. Они хотят русского патриотизма, а получается советский, созданный такими же, как они; уверяю вас, ночью, просыпаясь в холодном поту, и Биркенцвейг и Гансинский мечтают о советском прошлом, когда первый был бы академиком, а второй знаменитым режиссером. На Западе им ничего не светит, кроме тюрьмы, там не принимают их в свою компанию, вот и приходится платить разработчикам национальной идеи, выдающим казнокрадство за общинный дух славянства, хотя община и общак – не одно и то же.

Мне вспомнились мои ночные строительные кошмары.

– Но скажите, Всеволод Викентьевич, спросил я, – зачем строить эти уродливые громадины, в которых жить неудобно, противно и страшно? Они же разрушаются по мере того, как строятся. К чему так бессмысленно даже не выбрасывать, а уничтожать деньги? Чтобы все видели, что эти деньги шальные или, скажем прямо, краденые? Или они не собираются в этих пышных трущобах жить? Разве этот ампир на свалке – не вернейший способ вызвать к себе ненависть, причем всеобщую? Неужели они полагаются на свою охрану? Но охрана ненавидит их не меньше, чем все остальные, и, пожалуй, собственной охраны им надо больше всего опасаться. Зачем это омерзительное бессмысленное столпотворение?

– Как „зачем“? Для отчетности, – ответил Ярлов. – Для отчетности перед ПРАКСом. Неужели вы вообразили, что на Святой Руси будет когда-нибудь капитализм и рыночная экономика? Мы даем им деньги, или они воруют с нашего ведома. А особняки – это их отчетность, как и присуждение премии „Восторг“, как и „Русское поле“. Кстати, в ПРАКСе обсуждается вопрос, не присудить ли вам за „Русского Фауста“ премию по номинации „Семь пядей во лбу“?

Я постеснялся спросить о денежном содержании премии.

– Но я боюсь, что утомил вас. – Ярлов перешел к заключительным аккордам нашей беседы. – Завтра, с вашего позволения, я приду не один. Нельзя допустить, чтобы вы скучали. К тому же мне понадобится ваше экспертное заключение.

Как только Ярлов откланялся, в палату вошла Кира. Оказывается, она заходила несколько раз, пока я лежал в беспамятстве. Кира принесла мне яблоки и апельсины. Она была сердечнее обычного, всплакнула даже.

– Говорила я тебе: „Не езди!“ Но разве ты когда-нибудь слушал меня? Вот и доездился.

– Не мог же я домой не ездить.

– Давно бы мог продать эту развалюху и жить со мной.

Это было что-то новое. Такого она до сих пор не предлагала. Я подумал, что как-никак мы с ней связаны всю жизнь. Но в палату вошла Клавдия, и Кира, не здороваясь и не прощаясь, ушла, как будто они с Клавдией не прослезились в объятьях одна у другой на премьере „Трояновой тропы“. Очевидно, их отношения снова обострились до непримиримости. Я даже не успел сказать Кире, что Клавдия – моя сестра. Я не сказал этого также потому, что не был уверен, не сочтет ли Кира это известие очередным злоумышлением против себя.