Некоторые диалоги Парфения Чудотворцев по памяти восстановил и записал. Начинался диалог традиционно, по-старообрядчески:
– Кто умре, а не истле?
Ответ известен: Лотова жена – та умре, а не истле, понеже в столп слан претворися, взглянув на град Содом, по грехам своим гибнущий.
Зато далее следовало не то чтобы новшество, а неожиданный поворот, извитие традиционной мысли:
– А чем согрешили содомляне?
– Вожделением ангелов.
– А кому явились ангелы?
– Аврааму под дубом Мамврийским.
– А числом их сколько?
– Три.
– А почему к трем мужам обратился Авраам: Владыко Господи?
– Понеже не три Бога, а един Бог в трех лицах.
– А Кто явился, прежде чем родился?
– Сын Божий Исус Христос.
– А когда Сын Божий родился?
– Никогда, ибо рожден, а не сотворен прежде всех век.
В последнем ответе сохраняется и старозаветный «аз» (рожден, а не сотворен), в отличие от «рожденна несотворенна» в никонианском Символе Веры; за этот «единый аз» Аввакум готов был умереть и умер. И действительно, этот союз придает истинный смысл ответу: Христос рожден, а не сотворен и потому родился… «никогда», то есть вне времени, которое сотворено, и весьма сомнительно, имело ли бы смысл это мистическое «никогда» при новейшем «рожденна несотворенна», с чего, как однажды сказал Чудотворцев, и началось церковное обновленчество. Современному человеку трудно себе представить, что Платоша твердил такие азы, едва выйдя из младенчества, но не отсюда ли острота его умозрения?
Раньше Парфения у малолетнего Платона появился еще один учитель. И о нем тоже неизвестно, откуда он приходил и куда уходил. В Гуслицах и не только в Гуслицах кое-кто знавал его. Называли его «старец Иоанн» или «Иван Громов». Высокий и статный, с длинной седой бородой и густыми кустистыми бровями он ходил зимой в бараньем кожухе, напоминавшем пустынническую милоть, а летом в грубой холщовой белой хламиде. Этот-то старец Иоанн и наведывался в домик повитухи Натальи преимущественно тогда, когда с младенцем Платоном домовничала София. Как только младенец Платон начал ходить, старец стал брать его на прогулки. Многие соседи видели, как старец тихо шествует, держа младенца за ручку. Прогулки становились на удивление дальними. Странную пару видели на опушке леса, а то и в самом лесу, в местах, довольно глухих. Платон Демьянович вспоминал, что в лесной глуши таилась иконописная мастерская, куда не раз водил его старец Иоанн. Маленький Платон никогда никого не видел в мастерской, кроме старца и множества образов. Непостижимо было, как они все умещаются в строеньице, столь малом и неприметном в лесной чаще. С каждым приходом Платон видел все новые и новые иконы, как будто кто-то писал их в его отсутствие или он со временем обращал внимание на то, что сперва было скрыто от его взора. Прежде всего он увидел Сына Человеческого в длинном светящемся одеянии, опоясанного золотым поясом. Волосы у него были белые, не седые, а именно белые, глаза походили на пламя, и лицо сверкало, как солнце. Он высился среди золотых светильников (младенец учился считать, пересчитывая их, пока не насчитал семь), а в правой руке Сына Человеческого сияли семь звезд. Платон видел сонмы людей в белых одеждах, таких же белых, как хламида старца, и ткань этой хламиды белела на глазах в сумеречном освещении мастерской. Видел Платон и престол на небесах, и Сидящего на престоле, и радугу вокруг престола, подобную смарагду. И в основе Города, освещенного славой Божией без солнца и луны, четвертым среди драгоценных камней был тот же смарагд, и, взглянув на него, Платон отчетливо проговорил: «Сам-Град», а старец ответил: «Воистину так!» Видел Платон вокруг престола и четырех животных, исполненных очей спереди и сзади: у одного из них был человеческий лик, другое было подобно льву, третье – тельцу. Четвертое было подобно орлу, и Платон потянулся к нему, но оказалось, что тянется он к своему старцу. А старец указал ему на Сына Человеческого и произнес: «Альфа и Омега», и Платон Демьянович говорил мне, что так открылся ему греческий язык. И еще одна удивительная икона там была. Я увидел ее совсем недавно в Третьяковской галерее на выставке «София Премудрость Божия». На иконе явлены извивы исполинского эдемского змия, и на этих извивах располагается история рода человеческого с грехопадения до Страшного суда. Платон мог увидеть на одном из нижних извивов Еву, срывающую запретный плод, а на извиве повыше жену, облеченную в солнце, спасающуюся от красного дракона; видел он и четырех всадников, одного на белом коне, другого на рыжем, третьего с весами в руках на коне вороном, а на бледном коне четвертый всадник, имя которому смерть. Видел Платоша жену на звере багряном, низвергнутую и павшую, видел еще одного Всадника на белом коне; этот Всадник был облачен в одежду, обагренную кровью, и, указав на Него, старец молвил: «Въ нача'лѣ бѣ Сло'во, и Сло'во бѣ къ Богу, и Бо'гъ бѣ Сло'во». И в старце, на коем десница Сына Человеческого, малолетний Платон узнал старца, державшего за руку его самого.
Неподалеку от иконописной мастерской все в том же лесу находилась бревенчатая келейка, где встречал их еще один старец, которого Платон, как и я впоследствии, с трудом отличал от старца Иоанна. Этот старец в такой же белой хламиде поил их вместо чая благоуханным отваром из цветов и трав, потчуя при этом ароматным сотовым медом. В келейке Платон увидел и змеевик, и перегонный куб, где поблескивали золотые искорки. Платоша принял их было за крупицы меда, с которым они пили пахучий отвар, но тут же вспомнил золото, на котором только что просияли перед ним образа. Водил его старец Иоанн и в лесную церквушку; и она была внутри гораздо просторней, чем виделась снаружи; там старец служил литургию, как Платон со временем понял; там Иоанн впервые причастил Платона и причащал его впредь, что не вызвало нареканий ни у Парфения, ни у самой матушки Агриппины. Иные сочтут в этих пунктах мое повествование легендарным, но я вынужден следовать материалам, которые в моем распоряжении и достоверность которых у меня самого, признаться, сомнений не вызывает.
Нельзя сказать, что Наталья была безусловной сторонницей подобных влияний; не обо всем она знала, занятая своей акушерской практикой, а если бы знала, может быть, и ужаснулась бы еще пуще. Но куда больше ее страшили другие влияния и дары данайцев. В один прекрасный день в отсутствие Натальи в ее дом внесли великолепный рояль и просили Софью, домовничавшую с Платоном, передать Наталье Васильевне, что это подарок Мефодия Трифоновича. Вслед за роялем на другой день явился невысокий чернявый щуплый господин и представился Наталье, которая на этот раз была дома: «Савский Аркадий Аполлонович, композитор». В ответ на вопросительный взгляд Натальи, сразу же предложившей незнакомцу сесть, Аркадий Аполлонович сообщил, что приглашен Мефодием Трифоновичем давать уроки фортепьянной игры Платону Демьяновичу (так и сказал), а также испытать его другие музыкальные способности, разумеется, если Наталья Васильевна не возражает. Наталье ничего другого не оставалось, как согласиться, хотя сама внешность, или, как говорили в Гуслицах, личность новоприбывшего с самого начала насторожила ее, но оказалось, что Орлякин снял уже даже квартиру для композитора по соседству, а именно тоже отдельный домик на отлете, чтобы остальных соседей не тревожили фортепьянные аккорды вперемежку с резкими диссонансами, несущимися оттуда день и ночь.
Настороженность Натальи, может быть, перешла бы в настоящую панику, если бы она узнала, над чем Аркадий Аполлонович работает в своем гуслицком уединении. Настоящая его фамилия была Савельев, и никому не удалось установить, подсказан ли псевдоним Савский замыслами, преследовавшими композитора, или, напротив, эти замыслы были навеяны псевдонимом Савский. Сам я полагаю, что псевдоним был подсказан композитору его неизменным покровителем, все тем же Орлякиным-Арлекином. Орлякин упорно продолжал искать композитора, способного озвучить «Действо о Святом Граале» и счел молодого Аркашу Савельева многообещающим кандидатом для такого начинания. Орлякин счел фамилию Савельев слишком прозаичной и образовал от нее фамилию Савский, как если бы сочетавшие царицу и песнотворца мистические узы дали себя знать или были угаданы. Орлякин предложил Аркадию написать оперу «Царица Савская» («Соломон и Балкис»), но Аркадий весь был захвачен стихией балета, хотя от его балетов, как правило, не оставалось ничего, кроме симфонических фрагментов, так что вместо оперы «Царица Савская» он предпочел написать балет «Адонирам», единственный балет Савского, впоследствии поставленный Орлякиным в Париже и вызвавший некоторый резонанс, правда, не столько среди балетоманов, сколько среди эзотериков.
Адонирамом или Хирамом звался, по преданиям, таинственный сын вдовы, мастер, строивший храм Соломона в Иерусалиме, когда иудейскую столицу посетила Балкис-Македа, царица Южная, или Савская, чтобы вступить в брак с царем Соломоном. Но брак этот расстроился, так как Балкис и Адонирам полюбили друг друга, и Адонирам был убит своими тремя подмастерьями, которым он отказался открыть пароль мастеров. Один из этих подмастерьев был каменщик, сириец по имени Фанор, другой был плотник, финикиец по имени Амру, а третий – рудокоп, иудей по имени Мафусаил или Мифусаил. Они убили Адонирама, движимые завистью (кто знает пароль мастеров, тот получает звание и жалованье мастера), но их завистью воспользовалась и коварная ревность царя Соломона, любовью которого пренебрегла царица Савская ради любви Адонирама. В балете особенно удалась сцена убийства, запечатлевшая хищную агрессивную природу танца. Танец заговорщиков Фанора, Амру и Мифусаила отдаленно напоминал «Песни и пляски смерти» Мусоргского. Бессловесная откровенность угрожающего танца подчеркивала загадочный соблазнительный смысл пароля, который в балете и не может быть произнесен, чем обосновано балетное решение темы. Музыка Савского подчеркивала жестокость кровопролитных жестов: горняк Мифусаил наносил Адонираму удар отбойным молотком, каменщик Фанор пронзал мастера своим резцом, а плотник Амру закалывал его циркулем. Орудием убийства для каждого из них было орудие его ремесла, что придавало убийству дух жертвоприношения, освящающего привычные инструменты, но в музыке намечались уже и гротескно-деловитые мотивы будущего индустриального балета, где человек низводится до винтика или болта. Но убийству Адонирама в балете предшествовало его нисхождение в подземное царство огня, где находится душа мира, куда Адонирама привел его предок Тувал-Каин, первый на земле ковач меди и железа. Из того же рода произошли первые гуслисты и свирельщики. Под музыку Савского в танец Тувал-Каина с Адонирамом вовлекались грифоны и сфинксы, великолепные животные, уничтоженные потопом. Эти пляски подземных гениев и исчезнувших животных, сохраняющие зыбкую преемственность от половецких плясок из оперы Бородина, символизировали прелестное единство природы и культуры, связывая такое единство с родом Каина, которого Адам проклинал, вставая из могилы под Голгофой и грызя свои скелетообразные руки, в чем русский зритель узнавал «Страшную месть» Гоголя, тоже просящуюся в балет. И в царице Савской угадывалась Шехерезада Римского-Корсакова скорее на уровне музыкальной цитаты, чем на уровне прямого влияния, но русские реминисценции обнаруживали свои таинственные восточные корни, и недаром Савский включил в оркестровку египетские систры. Систрами аранжирован лейтмотив причудливой вещей птицы Худ-Худ, хранящей царицу Савскую, брезгующей Соломоном и льнущей к Адонираму. Магическая пляска птицы Худ-Худ и осталась на публичной сцене единственной ролью юной балерины Аглаи Сидонской, выступавшей впоследствии лишь в театре «Красная Горка», разумеется, без упоминания имени. (Судя по всему Аглая вскоре после своего блестящего дебюта в балете «Адонирам» покончила жизнь самоубийством.)