— Паром! — услышал он крик старика от реки. — Паром пошёл!
Игнасио Перес поднялся и вышел за угол дома, чтобы видеть реку. Действительно, неясные очертания махины парома сдвинулись с места, отлепились от противоположного берега и медленно, колеблясь во влажном мареве, отползали от него. Донёсся приглушённый треск двигателя, что вращал колесо. Наверно, они там увидели процессию и решили, что народу собралось достаточно. Игнасио Перес вернулся на лавку. Минут через двадцать, наверно, паром будет здесь, подумал он. Потом он отвезёт меня в Палестину. Я не останусь там ночевать, не хочу. Ещё успею на последний автобус. Но даже если не успею, всё равно не останусь там ночевать. Дойду пешком до Пеньи. Как-нибудь. Не хочу спать в одной деревне с этой дохлой сволочью.
Подошёл алькальд. Остановился напротив и несколько минут рассматривал Игнасио Переса без всякого любопытства. На поясе у него висела большая кобура, из которой торчала чёрная потёртая рукоять револьвера. Шляпу с перевязью и кокардой он держал под мышкой. Постояв, Аурелио Домингес вздохнул и сел на скамью рядом. Достал из кармана фляжку в кожаной оплётке. Отвинтил пробку. Запахло писко. Он сделал два долгих глотка. Протянул фляжку Игнасио Пересу. Тот помотал головой.
Алькальд сказал:
— Ты не из Пасабильдо. Из Палестины?
— Из Каранки, сеньор.
— Ага. Вот как. Из Каранки, говоришь?
— Да. Из Каранки.
— Бывал я в Каранке. Там нельзя жить. Скоро болота совсем задушат деревню… А в Пасабильдо у тебя родственники?
— Да, сеньор.
— Понятно. Просто я сначала подумал: наверно, у этого парня невеста в нашей деревне.
— Сестра.
— Ага… Сестра — это очень хорошо.
— Да, хорошо.
— Брат хорошо, но сестра — лучше. — Алькальд отхлебнул из фляги, поморщился: — На больной зуб, чёрт! Почему этот гад не выносит писко, почему?
— Не знаю, сеньор. Обычно спиртное помогает от зубов.
— Вот именно. А этот сразу начинает дёргать. Там вот такое дупло.
— Больной зуб — дело неприятное.
— Ты мне говоришь!.. — алькальд снова поморщился, погладил щёку. — Иметь сестру — это лучше, чем брата. Может быть, не всегда лучше, но в общем и целом — точно. Женщина всегда позаботится о тебе, а брат… что брат… Ему о своей семье думать надо.
— Это верно, сеньор.
— Сейчас ты можешь этого не понимать, но когда… когда вы оба будете… в возрасте, ты поймёшь. Женщине главное — перебеситься со всеми этими её… сердечными делами. Когда у неё всё утряслось и есть своя семья и дети, тогда она только и делает, что хлопочет о ком-нибудь. А мужчина, он что… У него своих забот полон рот.
— Верно подмечено, сеньор.
— Но лучше всего, конечно, — мать, — алькальд положил руку на плечо Игнасио Переса. — Мать, да, запомни. Не всякий это понимает и не всякий помнит.
— Кто бы спорил.
— Самой прекрасной женщиной в мире была моя мать, — сказал алькальд, убирая руку и отпивая из фляжки. — Я это понял не сразу, далеко не сразу. Я понял это, когда мне было уже хорошо за сорок. Да и мать моя не всегда была самой прекрасной женщиной в мире. Сначала она была шлюхой, просто грязной шлюхой. Пока ей не стало далеко за сорок. В ту пору я, в свои двадцать с небольшим, понимал, что она шлюха, но и подумать не мог, что это лучшая женщина в мире — святая женщина. А потом как-то так случилось, что она постарела и стала совсем другой. И она стала лучшей женщиной в мире — святой женщиной. С женщинами так бывает: когда они перестают быть женщинами, когда страсти покидают их сердце и уже ничего не значат для них, тогда они становятся святыми. Так стало и с моей матерью Долорес Кабальеро.
— В чём это выражалось? — спросил Игнасио Перес.
— В чём выражалось? — алькальд отпил из фляжки. — Ну… это долгая история. Коротко говоря, она перестала просто жить и стала жить для других. Скверна страстей покинула её душу, и душа её воссияла светом доброты и человеколюбия. Аминь.
— Она стала жить для других — это для вас, сеньор?
— В первую очередь, — кивнул алькальд. — Но не только, иначе она не была бы святой женщиной, а осталась бы самой обычной, из тех, кого люди зовут хорошими матерями.
Он усмехнулся.
— Её нет в живых? — спросил Игнасио Перес.
— Нет. Господь призвал её два года и восемь месяцев тому назад.
— Но она жива в вашем сердце, — сказал Игнасио Перес.
— Она жива в моём сердце. Святая Долорес, мать души моей, я молюсь ей иногда, чтобы замолвила за меня словечко перед богом. Многие годы я молил всевышнего, чтобы он позволил мне пережить мою мать. Чтобы не пришлось ей увидеть смерти единственного дитяти. Она не перенесла бы такого горя! И я молил бога, чтобы она не пережила меня. Чтобы она спокойно умерла на моих руках. И чтобы было кому на том свете замолвить обо мне словечко.
— Тот парень, которого держат карабинеры, ни в чём не виноват, — сказал Игнасио Перес. — Он не убивал Матео Чиньеса, сеньор.
Алькальд сделал глоток писко и внимательно заглянул в лицо Игнасио Переса.
— Почём тебе знать? — сказал он. — Четверо свидетелей видели, как он, весь бледный, выходил из дома убитого как раз за полчаса до того, как Аманда нашла тело.
— Этот парень ни в чём не виноват, сеньор, — повторил Игнасио Перес. — Мало ли зачем он мог приходить к Чиньесу. У того было много должников.
— Но часом раньше у Чиньеса был его брат, и тот был жив и здоров.
— Сильвестре Ибаньес ни в чём не виноват, сеньор, — сказал Игнасио Перес. — Это я убил Матео Чиньеса.
— Повтори, — произнёс алькальд после минутного молчания. Взгляд его чёрных глаз упёрся в лицо собеседника.
— Это я убил Хосе Матео Чиньеса, сеньор, — сказал Игнасио Перес.
— Как ты это сделал?
— Обыкновенно. Набросил удавку ему на шею. Я оставил её на вешалке. Вы нашли её?
— Нашёл, — сказал Алькальд. — Почему ты убил его?
— Я был ему должен.
— Многие были ему должны. Но никто не пошёл его убивать.
— Хосе Матео Чиньес был сволочью.
— В мире много сволочей, и никто их не убивает, хорошо это или плохо.
— Он… обесчестил мою сестру.
Алькальд отпил из фляжки.
— Ты уверен? — сказал он.
— Я видел, как он приходил к ней и…
— Нет, — перебил алькальд, — я спрашиваю, ты уверен, что это ты убил его?
— Я убил его. Задушил верёвкой, на которой повесилась моя сестра.
— У того парня, у Сильвестре, были полные карманы денег, когда его взяли. И два кольца, снятые с пальцев Хосе Чиньеса. Подумай…
— Я убил его, потому что он был сволочью. Удавил верёвкой, на которой повесилась Эванхелина. А Сильвестре ни в чём не виноват, сеньор.
— Его сегодня расстреляют, и никто ничего не узнает.
— Я буду знать, — сказал Игнасио Перес. — Вы будете знать. Ваша мать святая Долорес будет знать — вы расскажете ей в вечерней молитве. Этот парень ни в чём не виноват. Как вы будете жить, зная, что отправили на смерть невинного?
— Так же, как жил до сих пор, отправив на смерть десяток других невиновных. Я очень хороший алькальд, ещё ни один преступник не избежал наказания.
— Вы боитесь признать, что взяли не того? Боитесь подмочить себе репутацию?
— Я давно уже ничего не боюсь. У этого парня были полные карманы денег. И два перстня. Он снимал их с пальцев убитого, когда тот лежал у кровати, весь посиневший, с вывалившимся языком. Он снимал перстни с его пальцев, и пот стекал по его лбу и щекам. С перекошенным ртом он рылся в бумажнике убитого, а пот капал с его носа, и зубы его стучали от страха, что кто-нибудь войдёт и всё увидит, и тогда его обвинят в убийстве. А ведь так и должно было бы случиться, если бы господь чуть получше исполнял свои обязанности. Разве он не достоин смерти?
— Господь? — спросил Игнасио Перес.
— Не валяй дурака!
— Может быть. Это не мне решать, сеньор.
— Уверен, что ты оговариваешь себя. Не знаю, зачем… Впрочем, мне это и не важно. Плевать я хотел. Так что, парень, не пытайся помешать закону. Закон суров. Но это закон.
— Когда я вошёл к нему, он дремал в своём кресле и по его подбородку текла слюна. Концы верёвки я намотал на кулаки, чтобы она не выскользнула. Подошёл к нему сзади…
— Ладно, парень, надо идти. Паром уже на подходе.
— Наверно, ему было очень страшно проснуться вдруг с верёвкой на горле и слышать, как набат смерти стучит в голове. Я шептал ему на ухо: «Эванхелина!» Мне пришлось хорошо постараться, чтобы удавить этого борова. У него была толстая шея, крепкие руки, и он очень хотел жить.
— А ты? — алькальд снова хлебнул из фляжки. — Ты разве не хочешь жить?
— Не больше, чем Сильвестре, я думаю, сеньор. Когда он перестал дёргаться и обмяк, я ещё некоторое время стягивал удавку, чтобы убить его наверняка. Уж очень толстая у него была шея, и он так хотел жить… будто бы и не был сволочью… Я бросил его у кровати и ушёл. А тот парень ни в чём не виноват.
— У него были полные карманы денег и перстни. Ему всё равно светит каторга.
— Но не расстрел?
— Ещё не известно, что лучше.
— Это я подбросил деньги и кольца Сильвестре.
— Что?
— Это я подбросил Сильвестре те кольца и деньги. Специально, чтобы подумали на него. Но теперь я раскаиваюсь, сеньор Домингес. Это я снимал их с толстых пальцев того борова, и с носа у меня капал пот. Потом я подбросил их Сильвестре, специально, чтобы навести подозрения на него.
— Ну уж нет! — сказал алькальд. — Этого ты от меня не дождёшься. Идиот! Тебе так надоела жизнь?
Игнасио Перес пожал плечами.
— Без Эванхелины у меня никого больше нет. А у Сильвестре?
— У тебя будет жена. Дети.
— А у Сильвестре?
— Дался тебе этот мозгляк!