Воскресшие боги (Леонардо да Винчи) — страница 38 из 124

Вечерело. Воздух был холоден, звонок и чист. В небе затеплились первые звезды. Толпа на площади шелестела и двигалась с благоговейным шепотом, как в церкви. Раздавались духовные гимны — laudi spirituali — учеников Савонаролы, так называемых плакс. Рифмы, напев и размер остались прежними, карнавальными; но слова переделаны были на новый лад. Джованни прислушивался, и диким казалось ему противоречие унылого смысла с веселым напевом.

Tre di fede е seu d’amore…

То tre once almen di speme,

Взяв три унции любви,

Веры — три и шесть — надежды,

Две — раскаянья, смешай

И поставь в огонь молитвы;

Три часа держи в огне,

Прибавляй духовной скорби.

Сокрушения, смиренья,

Сколько нужно, для того,

Чтобы вышла мудрость Божья.

Под Кровлею Пизанцев человек в железных очках, с кожаным передником, с ремешком на жидких, прямых, смазанных маслом, косицах волос, с корявыми, мозолистыми руками, проповедовал перед толпою ремесленников, по-видимому, таких же «плакс», как и он.

— Я — Руберто, ни сэр, ни мессер, а попросту портной флорентинский, — говорил он, ударяя себя в грудь кулаком, — объявляю вам, братья мои, что Иисус, король Флоренции, во многих видениях изъяснил мне с точностью новое, угодное Богу, правление и законодательство. Желаете ли вы, чтобы не было ни бедных, ни богатых, ни малых, ни великих, — чтобы все были равны?

— Желаем, желаем! Говори, Руберто, как это сделать?

— Если имеете веру, сделать легко. Раз, два — и готово! Первое, — он загнул большой палец левой руки указательным правой, — подоходный налог, именуемый лестничною десятиною. Второе, — он загнул еще один палец, — всенародный боговдохновенный Парламенто…

Потом остановился, снял очки, протер их, надел, неторопливо откашлялся и однообразным шепелявым голосом, с упрямым и смиренным самодовольством на тупом лице, начал изъяснять, в чем заключается лестничная десятина и боговдохновенный Парламенто.

Джованни слушал, слушал — и тоска взяла его. Он отошел на другой конец площади.

Здесь, в вечерних сумерках, монахи двигались, как тени, занятые последними приготовлениями. К брату Доминико Буонвиччини, главному распорядителю, подошел человек на костылях, еще нестарый, но, должно быть, разбитый параличом, с дрожащими руками и ногами, с неподымавшимися веками; по лицу его пробегала судорога, подобная трепетанию крыльев подстреленной птицы. Он подал монаху большой сверток.

— Что это? — спросил Доминико. — Опять рисунки?

— Анатомия. Я и забыл о них. Да вчера во сне слышу голос: у тебя над мастерскою, Сандро, на чердаке, в сундуках, есть еще «суеты и анафемы», — встал, пошел и отыскал вот эти рисунки голых тел.

Монах взял сверток и молвил с веселой, почти игривой улыбкой:

— А славный мы огонек запалим, мессер Филипепи!

Тот посмотрел на пирамиду «сует и анафем».

— О, Господи, Господи, помилуй нас, грешных! — вздохнул он. — Если бы не брат Джироламо, так бы и померли без покаяния, не очистившись. Да и теперь еще кто знает, спасемся ли, успеем ли отмолить?..

Он перекрестился и забормотал молитвы, перебирая четки.

— Кто это? — спросил Джованни стоявшего рядом монаха.

— Сандро Боттичелли, сын дубильщика Мариано Филипепи, — ответил тот.

IX

Когда совсем стемнело, над толпой пронесся шепот: «Идут, идут!»

В молчании, в сумраке, без гимнов, без факелов, в длинных белых одеждах, дети-инквизиторы шли, неся на руках изваяние Младенца Иисуса; одною рукою он указывал на терновый венец на своей голове, другою — благословлял народ. За ними шли монахи, клир, гонфалоньеры, члены Совета Восьмидесяти, каноники, доктора и магистры богословия, рыцари Капитана Барджелло, трубачи и булавоносцы.

На площади сделалось тихо, как перед смертной казнью.

На Рингьеру — каменный помост перед старым Дворцом — взошел Савонарола, высоко поднял Распятие и произнес торжественным громким голосом:

— Во имя Отца и Сына и Духа Святого — зажигайте!

Четыре монаха подошли к пирамиде, с горящими смоляными факелами, и подожгли ее с четырех концов.

Пламя затрещало; повалил сперва серый, потом черный дым. Трубачи затрубили. Монахи грянули: «Тебя Бога хвалим». Дети звонкими голосами подхватили:

«Lumen ad revelationem gentium et gloriam plebis Israel!».

На башне Старого Дворца ударили в колокол, и могучему медному гулу его ответили колокола на всех церквах Флоренции.

Пламя разгоралось все ярче. Нежные, словно живые, листы древних пергаментных книг коробились и тлели. С нижней ступени, где лежали карнавальные маски, взвилась и полетела пылающим клубом накладная борода. Толпа радостно ухнула и загоготала.

Одни молились, другие плакали; иные смеялись, прыгая, махая руками и шапками; иные пророчествовали.

— Пойте, пойте Господу новую песнь! — выкрикивал хромой сапожник с полоумными глазами. — Рухнет все, братья мои, сгорит, сгорит до тла, как эти суеты и анафемы в огне очистительном, — все, все, все — церковь, законы, правления, власти, искусства, науки, — не останется камня на камне — и будет новое небо, новая земля! И отрет Бог всякую слезу с очей наших, и смерти не будет, — ни плача, ни скорби, ни болезни! Ей, гряди, Господи Иисусе!

Молодая беременная женщина, с худым страдальческим лицом, должно быть, жена бедного ремесленника, упала на колени и, протягивая руки к пламени костра, — как будто видела в нем самого Христа, — надрываясь, всхлипывая, подобно кликуше, вопила:

— Ей, гряди, Господи Иисусе! Аминь! Аминь! Гряди!

X

Джованни смотрел на озаренную, но еще не тронутую пламенем картину; то было создание Леонардо да Винчи.

Над вечерними водами горных озер стояла голая белая Леда; исполинский лебедь крылом охватил ее стан, выгибая длинную шею, наполняя пустынное небо и землю криком торжествующей любви; в ногах ее, среди водяных растений, животных и насекомых, среди прозябающих семян, личинок и зародышей, в теплом сумраке, в душной сырости, копошились новорожденные близнецы — полубоги-полузвери — Кастор и Поллукс, только что вылупившись из разбитой скорлупы огромного яйца. И Леда, вся, до последних сокровенных складок тела, обнаженная, любовалась на детей своих, обнимая шею лебедя с целомудренной и сладострастной улыбкой.

Джованни следил, как пламя подходит к ней все ближе и ближе, — и сердце его замирало от ужаса.

В это время монахи водрузили черный крест посередине площади, потом, взявшись за руки, образовали три круга во славу Троицы и, знаменуя духовное веселие верных о сожжении «сует и анафем», начали пляску, сперва медленно, потом все быстрее, быстрее, наконец, помчались вихрем, с песнею:

Ognun’ grida, com’io grido,

Sempre pazzo, pazzo, pazzo![26]

Пред Господом смиритесь,

Пляшите, не стыдитесь.

Как царь Давид плясал,

Подымем наши ряски, —

Смотрите, чтоб в пляске

Никто не отставал.

Опьяненные любовью

К истекающему кровью

Сыну Бога на кресте,

Дики, радостны и шумны, —

Мы безумны, мы безумны,

Мы безумны во Христе!

У тех, кто смотрел, голова кружилась, ноги и руки сами собою подергивались — и вдруг, сорвавшись с места, дети, старики, женщины пускались в пляску. Плешивый, угреватый и тощий монах, похожий на старого фавна, сделав неловкий прыжок, поскользнулся, упал и разбил себе голову до крови: едва успели его вытащить из толпы — а то растоптали бы до смерти.

Багровый мерцающий отблеск огня озарял искаженные лица. Громадную тень кидало Распятие — неподвижное средоточие вертящихся кругов.

Мы крестиками машем

И пляшем, пляшем, пляшем,

Как царь Давид плясал.

Несемся друг за другом

Все кругом, кругом, кругом,

Справляя карнавал.

Попирая мудрость века

И гордыню человека,

Мы, как дети, в простоте

Будем Божьими шутами,

Дурачками, дурачками,

Дурачками во Христе!

Пламя, охватывая Леду, лизало красным языком голое белое тело, которое сделалось розовым, точно живым — еще более таинственным и прекрасным.

Джованни смотрел на нее, дрожа и бледнея.

Леда улыбнулась ему последней улыбкой, вспыхнула, растаяла в огне, как облако в лучах зари, — и скрылась навеки.

Громадное чучело беса на вершине костра запылало. Брюхо его, начиненное порохом, лопнуло с оглушительным треском. Огненный столб взвился до небес. Чудовище медленно покачнулось на пламенном троне, поникло, рухнуло и рассыпалось тлеющим жаром углей.

Снова грянули трубы и литавры. Ударили во все колокола. И толпа завыла неистовым, победным воем, как будто сам дьявол погиб в огне священного костра с неправдой, мукой и злом всего мира.

Джованни схватился за голову и хотел бежать. Чья-то рука опустилась на плечо его, и, оглянувшись, он увидел спокойное лицо учителя.

Леонардо взял его за руку и вывел из толпы.

XI

С площади, покрытой клубами смрадного дыма, освещенной заревом потухающего костра, вышли они через темный переулок на берег Арно.

Здесь было тихо и пустынно; только волны журчали. Лунный серп озарял спокойные вершины холмов, посеребренных инеем. Звезды мерцали строгими и нежными лучами.

— Зачем ты ушел от меня, Джованни? — произнес Леонардо.

Ученик поднял взор, хотел что-то сказать, но голос его пресекся, губы дрогнули, и он заплакал.

— Простите, учитель!..

— Ты предо мною ни в чем не виноват, — возразил художник.

— Я сам не знал, что делаю, — продолжал Бельтраффио. — Как мог я, о Господи, как мог уйти от вас?..

Он хотел было рассказать свое безумие, свою муку, свои страшные двоящиеся мысли о чаше Господней и чаше бесовской, о Христе и Антихристе, но почувствовал опять, как тогда, перед памятником Сфорца, что Леонардо не поймет его, — и только с безнадежною мольбою смотрел в глаза его, ясные, тихие и чуждые, как звезды.