— Нет, прошу тебя, — молвил Джованни, — читай все до конца.
— «Поклоняющиеся богам в образах человеческих, — продолжал Чезаре, — весьма заблуждаются, ибо человек, даже если бы он был величиною с шар земной, казался бы менее самой ничтожной планеты, едва заметной точки во вселенной. К тому же все люди подвержены тлению»…
— Странно! — удивился Чезаре. — Как же так? Солнцу поклоняется, а Того, Кто смертью смерть победил, точно не бывало!..
Он перевернул страницу.
— А вот еще, — слушай.
— «Во всех концах Европы будут плакать о смерти Человека, умершего в Азии».
— Понимаешь?
— Нет, — прошептал Джованни.
— Страстная Пятница, — объяснил Чезаре.
— «О, математики, — читал он далее, — пролейте же свет на это безумие. Дух не может быть без тела, и там, где нет плоти, крови, костей, языка и мускулов, — не может быть ни голоса, ни движения». — Тут нельзя разобрать, зачеркнуто. А вот конец: — «Что же касается до всех других определений духа, я предоставляю их святым отцам, учителям народа, знающим по наитию свыше тайны природы».
— Гм, не поздоровилось бы мессеру Леонардо, если бы эти бумажки попали в руки святых отцов-инквизиторов… А вот опять пророчество:
— «Ничего не делая, презирая бедность и работу, люди будут жить в роскоши в зданиях, подобных дворцам, приобретая сокровища видимые ценою невидимых и уверяя, что это лучший способ быть угодным Богу».
— Индульгенции! — разгадал Чезаре. — А ведь на Савонаролу похоже! Папе камень в огород…
— «Умершие за тысячу лет будут кормить живых».
— Вот уж этого не понимаю. Что-то мудрено… А впрочем, — да, да, конечно! «Умершие за тысячу лет» — мученики и святые, именем которых монахи собирают деньги.
— «Говорить будут с теми, кто, имея уши, не слышит, зажигать лампады перед теми, кто, имея очи, не видит». — Иконы.
— «Женщины станут признаваться мужчинам во всех своих похотях, в тайных постыдных делах». — Исповедь. — Как тебе нравится, Джованни? А? Удивительный человек! Ну, подумай только, для кого измышляет он эти загадки? И ведь злобы настоящей нет в них. Так только — забава, игра в кощунство!..
Перевернув еще несколько листков, он прочел:
— «Многие, торгуя мнимыми чудесами, обманывают бессмысленную чернь, и тех, кто разоблачает обманы их, — казнят». Это, должно быть, об огненном поединке брата Джироламо и о науке, которая разрушает веру в чудеса.
Отложил тетрадь и взглянул на Джованни.
— Будет, что ли? Каких еще доказательств? Кажется, ясно?..
Бельтраффио покачал головой.
— Нет, Чезаре, это все не то… О, если бы найти такое место, где он говорит прямо!..
— Прямо? Ну, нет, брат, этого не жди! Такая уж природа: все — надвое, все лукавит да виляет, как женщина. Недаром любит загадки. Поди-ка, слови его! Да он и сам себя не знает. Сам для себя — величайшая загадка!
«Чезаре прав, — подумал Джованни. — Лучше явное кощунство, чем эти насмешки, эта улыбка Фомы неверного, влагающего пальцы в язвы Господа»…
Чезаре указал ему на рисунок оранжевым карандашом на синей бумаге — маленький, затерянный среди машин и вычислений, изображавший Деву Марию с Младенцем в пустыне; сидя на камне, чертила Она пальцем на песке треугольники, круги и другие фигуры: Матерь Господа учила Сына геометрии — источнику всякого знания.
Долго рассматривал Джованни странный рисунок. Ему захотелось прочесть надпись под ним. Он приблизил зеркало. Чезаре взглянул на отражение и едва успел разобрать три первые слова: «Необходимость — вечная наставница», — как из мастерской послышался голос Леонардо:
— Астро! Астро! Дай свечу! Куда вы все запропастились? Андреа, Марко, Джованни, Чезаре!
Джованни вздрогнул, побледнел и выронил зеркало. Оно разбилось.
— Дурная примета! — усмехнулся Чезаре.
Как пойманные воры, заторопились они, сунули бумаги в ящик, подобрали осколки зеркала, открыли окно, вскочили на подоконник и слезли на двор, цепляясь за водосточную трубу и толстые ветви обвивавших стену дома виноградных лоз. Чезаре сорвался, упал и едва не вывихнул ногу.
XII
Вэтот вечер Леонардо не находил обычной отрады в математике. То вставал и ходил по комнате, то садился, начинал рисунок и тотчас же бросал его; в душе его была неясная тревога, как будто он должен был что-то решить и не мог. Мысль упорно возвращалась к одному.
Он думал о том, как Джованни Бельтраффио бежал к Савонароле, потом опять вернулся и на время как будто успокоился, всецело предавшись искусству. Но, после злополучного огненного поединка и особенно с того дня, как в Милан пришла весть о гибели пророка, — сделался еще более жалким, потерянным.
Учитель видел, как он страдает, хочет и не может уйти от него, угадывал борьбу, происходившую в сердце ученика, слишком глубоком, чтобы не чувствовать, — слишком слабом, чтобы победить свои собственные противоречия. Иногда казалось Леонардо, что надо оттолкнуть Джованни от себя, прогнать, чтобы спасти, но сделать это не хватало духу.
— Если бы я знал, чем помочь ему, — думал художник.
Он усмехнулся горькой усмешкой.
— Сглазил я, испортил его! Должно быть, правду люди говорят: дурной глаз у меня…
Поднявшись по крутым ступеням темной лестницы, постучался в дверь и, когда ему не ответили, приотворил ее.
В тесной келье был сумрак. Слышалось, как дождь стучит по крыше и шумит осенний ветер. Лампада мерцала в углу перед Мадонной. Черное Распятие висело на белой стене. Бельтраффио лежал на постели ничком, одетый, неловко свернувшись, как больные дети, поджав колени и спрятав лицо в подушку.
— Джованни, ты спишь? — сказал учитель.
Бельтраффио вскочил, слабо вскрикнул и посмотрел на Леонардо безумными, широко открытыми глазами, выставив руки вперед, с выражением того бесконечного ужаса, который был в глазах Майи.
— Что с тобой, Джованни? Это я…
Бельтраффио как будто очнулся и медленно провел рукой по глазам:
— Ах, это вы, мессер Леонардо… А мне показалось… Я видел страшный сон…
— Так это вы, — посмотрел он на него исподлобья, пристально, словно все еще не доверяя.
Учитель присел на край постели и положил ему на лоб свою руку.
— У тебя жар. Ты болен. Зачем ты не сказал мне?..
Джованни отвернулся было, но вдруг опять посмотрел на Леонардо, — углы губ его опустились, дрогнули, и, сложив руки с мольбой, он прошептал:
— Учитель, прогоните меня!.. А то я сам не уйду, а мне у вас оставаться нельзя, потому что я… да, да… я перед вами подлый человек… изменник!..
Леонардо обнял и привлек его к себе.
— Что ты, мальчик мой? Господь с тобою! Разве я не вижу, как ты мучишься? Если ты думаешь, что в чем-нибудь виноват передо мною, я прощаю тебе все: может быть, и ты когда-нибудь простишь меня…
Джованни тихо поднял на него большие, удивленные глаза и вдруг, с неудержимым порывом, прижался к нему, спрятал лицо свое на груди его, в мягкой, как шелк, бороде.
— Если я когда-нибудь, — лепетал он сквозь рыдания, которые потрясали все его тело, — если я уйду от вас, учитель, не думайте, что я вас не люблю! Я и сам не знаю, что со мной… Такие у меня страшные мысли, точно я с ума схожу… Бог меня покинул… О, только не думайте, — нет, я люблю вас больше всего на свете, больше, чем отца моего фра Бенедетто! Никто не может вас так любить, как я!..
Леонардо, с тихою улыбкою, гладил его по голове, по щекам, мокрым от слез, и утешал, как ребенка:
— Ну, полно, полно, перестань! Разве я не знаю, что ты меня любишь, мальчик мой бедный, глупенький… А ведь это опять, должно быть, Чезаре наговорил тебе? — прибавил он. — И зачем ты слушаешь его? Он умный и тоже бедный — любит меня, хотя думает, что ненавидит. Он не понимает многого…
Джованни вдруг затих, перестал плакать, заглянул в глаза учителя странным, испытующим взором и покачал головой.
— Нет, — произнес он медленно, как бы с трудом, выговаривая слова, — нет, не Чезаре. Я сам… и не я, а Он…
— Кто он? — спросил учитель.
Джованни крепче прижался к нему; глаза его опять расширились от ужаса.
— Не надо, — проговорил он чуть слышно, — прошу вас… не надо о Нем…
Леонардо почувствовал, как он дрожит в его объятиях.
— Послушай, дитя мое, — произнес он тем строгим, ласковым и немного притворным голосом, которым врачи говорят с больными, — я вижу, у тебя есть что-то на сердце. Ты должен сказать мне все. Я хочу знать все, Джованни, слышишь? Тогда и тебе будет легче.
И, подумав, прибавил:
— Скажи мне, о ком ты сейчас говорил?
Джованни боязливо оглянулся, приблизил губы свои к самому уху Леонардо и прошептал задыхающимся шепотом:
— О вашем двойнике.
— О моем двойнике? Что это значит? Ты видел во сне?
— Нет, наяву…
Леонардо посмотрел на него пристально, и на одно мгновение показалось ему, что Джованни бредит.
— Ведь вы, мессер Леонардо, ко мне сюда не заходили третьего дня, во вторник, ночью?
— Не заходил. Но разве ты сам не помнишь?
— Нет, я-то помню… Ну, так вот, видите, учитель, — теперь значит, уже наверное, это был он!..
— Да откуда ты взял, что у меня двойник? Как это случилось?
Леонардо чувствовал, что самому Джованни хочется рассказать, и надеялся, что признание облегчит его.
— Как случилось? А вот как. Пришел он ко мне так же, как вы сегодня, в этот самый час, и тоже сел на край постели, как вы теперь сидите, и все говорил и делал, как вы, и лицо у него, как ваше лицо, только в зеркале. Он не левша. И сейчас же я подумал, что, может быть, это — не вы; и он знал, что я это думаю, но виду не подал, — притворился, будто мы оба ничего не знаем. Только, уходя, обернулся ко мне и говорит: «А ты, Джованни, никогда не видел моего двойника? Если увидишь, не бойся». Тут я все понял…
— И ты до сих пор веришь, Джованни?
— Как же не верить, когда я видел его, вот как вас теперь вижу?.. И он говорил со мной…
— О чем?
Джованни закрыл лицо руками.