— Да, — согласился старик, стоящий рядом с ней, — Одно удовольствие идти под таким ветром. Чувствуешь, как легонько полощет?..
От него пахло дешевым табаком и смолой, как от старого корабля. Он и был стар — глубокие морщины на его лбу напоминали трещины в рассохшихся досках, кожа казалась матовой и смуглой, словно солнце и ветра отполировали ее. Он стоял возле нее у самого борта и тоже задумчиво смотрел куда-то вдаль.
— Ты не мой дед.
— Нет, — согласился он, естественным жестом оправляя бороду, — Просто форма. Вы, люди, иногда уделяете ей много значения.
Форма… На ней самой был серый студенческий костюм, который она не видела уже много лет — обтягивающие серые бриджи, серый сюртук с узким воротником, нелепые фалды… Удивительно, когда-то он казался ей вполне удобным.
— Этот тот самый день, да? — Ринриетта покачала головой, — Мой последний день в Аретьюзе. Можно было обойтись без деталей, я узнала его даже по запаху неба. Я всегда любила запах раннего вечера. Через полчаса начнутся сумерки. А через три часа я впервые возьмусь за штурвал — и уведу корабль далеко-далеко отсюда. Так далеко, что даже в подзорную трубу не смогу увидеть Кин.
Старик степенно кивнул, как и полагается пожилому почтенному небоходу.
— Ты даже боялась взять ее в руки, помнишь? Всю ночь вела корабль на север, молча глотая слезы. Ни разу не оглянулась в сторону Аретьюзы. И даже Дядюшка Крунч не осмеливался с тобой заговорить.
Ринриетта молча положила руки на рукояти штурвала. Иллюзия была передана превосходно, пальцы ощущали каждую морщинку на теплой полированной поверхности древесины. Кто воссоздал этот день — Марево или ее собственное воображение? Должно быть, Марево — она помнила, что в тот день рукояти штурвала показались ей ледяными…
— А позади меня лежало мертвое тело моего деда. Мне отчего-то казалось, у мертвых небоходов глаза должны быть прозрачные, как ясное небо. А у него быстро сделались тусклыми, словно оловянные пуговицы. У него был такой вид, будто он что-то не успел. Это было страшно, страшно и…
Старик вновь медленно кивнул. Глаза у него оказались незнакомые, не дедовские. У Восточного Хуракана, как у многих небоходов, глаза были выгоревшие, как августовское небо. У человека, который стоял возле нее, в глазах клубилось Марево — два бездонных океана алой дымки. Однако сейчас оно отчего-то уже не казалось зловещим. Просто подсвеченный догорающим закатом туман.
— Он успел сделать самое важное. Успел закончить то, что гнало его сюда на всех парусах, не разбирая ветров. Передал все своей единственной внучке и дал короткое напутствие.
Ринриетта испугалась, что Марево губами ее мертвого деда повторит сказанные в тот день слова. Испугалась того, что это прозвучало бы естественно и знакомо. Как гадко, мерзко… Словно прикладывать пулю к оставленному ей много лет шраму.
— Искать свой клад на Восьмом Небе. Я помню.
— В тот день ты не побоялась изменить свою жизнь, Ринриетта. Не глядя швырнула за борт все то, к чему шла не один год. Учебу, карьеру, принципы. Даже Кин. Так чего же боишься перемен сегодня?
Голос старика звучал приглушенно, негромко, но Ринриетте послышался в нем грозный и в то же время завораживающий шорох, сродни отзвуку ветра, который поглаживает корпус корабля, пока не наберет достаточной силы, чтоб утянуть его вниз. Наверно, она могла бы приказать порождению Марева заткнуться, но она не стала. У Марева не было больше власти над ее страхами.
— Ты ведь знаешь, что в тот день меня гнали прочь не желания перемен. Наоборот, я боялась их до дрожи в ослабевших коленках. А новенькая треуголка, которую дед водрузил мне на голову, казалась тяжелой, как валун.
— И поэтому ты всю ночь шла под полными парусами, не выпуская штурвала из рук?
Ринриетта даже не повернулась в его сторону.
— Ты не поймешь. Ты же ничего не знаешь о людях, хотя живешь по соседству с нами миллионы лет. Это все из-за… деда.
— Ты терпеть его не могла. Ты стыдилась его даже перед Кин. Но безропотно приняла судьбу из его мертвых рук?
— Он умирал на моих руках. Человек, которого я не знала, в последние дни своей жизни пришел ко мне, чтоб вручить самое дорогое, что было в его жизни. И я…
— Совесть, капитанесса Алая Шельма? Так назывался ветер, что погнал тебя прочь?
Наверно, она могла солгать. Но сейчас это было бессмысленно.
— Возможно. Но было кое-что еще. Стоя здесь, на капитанском мостике, слушая шепот умирающего, я вдруг увидела себя глазами своего деда. Они уже начали стеклянеть и, должно быть, ничего не видели, но… Я вдруг увидела тот крохотный жалкий мирок, который так упоенно строила вокруг себя столько лет. Очень серьезный и очень важный мирок, в котором нет места неучтенным ветрам и случайным течениям. Такой… упорядоченный. Я вдруг увидела его в том свете, в каком Восточный Хуракан видел всю Аретьюзу — просто песчинка на горизонте. Но знаешь, только моллюски умеют выстраивать вокруг одной-единственной песчинки жемчужину. А потом я заглянула в небесный океан и…
— Поймала ветер, — произнес он спокойно и утвердительно. Человеку, стоящему рядом с ней, не требовались вопросы.
— Да, — согласилась Ринриетта, выковыривая невесть как оказавшуюся под ногтем щепку, — Поймала ветер. Может даже, целую охапку ветров. Это были странные ветра. Некоторые из них были обжигающими, другие — ледяными. Некоторые до смерти меня пугали, некоторые подбадривали или трепали по щеке. И я семь лет пыталась найти среди них тот самый, свой, но обычно из этого ни черта не выходило. Наверно, для таких, как я, у Розы Ветров не запасено подходящих течений… А теперь, ступив на твердую землю, я уже понимаю, что не могу без этого, я чувствую себя запертым в чулане сквозняком. Мне скучно среди мертвого камня, мне нужно распахнутое небо над головой и облака. Мне нужен ветер.
— Как и мне, — спокойно обронил старик, глядя на пробегающие под бортом облака. Кажется, его тоже завораживало это бесконечное движение в воздушном океане. Неконтролируемое, кажущее хаотичным и бессмысленным.
— Тебе нужен не ветер. Тебе нужен весь мир.
Старик пожал плечами.
— Ты ведь не думаешь, что я в самом деле стремлюсь его уничтожить?
— Может, ты и не уничтожишь мир, но изувечишь его по своему подобию. Как поступаешь со всем, что попадает тебе в лапы.
— Извращу? Вот как? Я думал, ты замечаешь — люди справляются с этим и без меня. Они неустанно извращают все, до чего могут дотянуться. Но я делаю это по своей природе, не терпящей стабильности. Стабильность — это смерть материи, синтропия, тупик. Я же творю новое, используя то, что вы бессильны использовать — старую материю, старые чары, старые тела…
Старик провел пальцем по рыжему от табака усу — в точности как ее дед.
— Ты когда-нибудь сталкивалась с пираньями?
Ринриетта неохотно кивнула.
— Мельком. При чем здесь…
— И как они тебе?
— Тупые вечно голодные твари, — она пожала плечами, — Даже хуже акул.
— Верно. Одно из самых омерзительных творений Розы. Не моих. Биологические механизмы, чьи помыслы мертвым узлом связаны с наживой. Пираньи не умеют размышлять, Ринриетта, пираньи не прокладывают курс и не планируют. Они просто пожирают все, что оказалось поблизости, все, в чем они чувствуют теплую сладкую кровь. Им не нужны великие цели, им нужно трепыхающееся мясо. Знаешь, почему пираньи еще не истребили все сущее в небесном океане?.. Они слишком слабы, чтоб противостоять ветру. Как иронично, большие зубы — но маленькие плавники. Ветер — это единственное, что мешает им наброситься на обитаемые острова и их население. Но что случится, если в один прекрасный день пираньи научатся идти наперекор ветрам?..
— Сожрут все, наверно, — равнодушно произнесла Ринриетта.
— Да, — старик снова провел пальцем по усу, глядя в небо, — Сожрут все на высоте в тысячу футов, потом поднимутся до двух и сожрут все там, потом три, четыре, десять… Они будут подниматься и подниматься в поисках новой добычи, оставляя за собой лишь обглоданные кости. Рано или поздно они сожрут даже высокомерных апперов вместе со всеми их чудесами. А что потом, Ринриетта?
— Что потом?.. — эхом спросила она.
— Пираньи оглянутся и увидят, что сожрали все живое в небесном океане. И тогда они ринутся еще выше — чтоб сожрать само небо вместе с солнцем и звездами. Я уже сказал, это очень тупые рыбы… Они будут подниматься на те высоты, где ни одно живое существо не способно дышать, но жадность и страсть к наживе все равно будут толкать их выше. Хотя бы на фут. Хотя бы на дюйм. И до самой последней секунды, до того мгновенья, когда последняя пиранья не испустит последний вздох, они так ничего и не поймут. Так уж они устроены.
— Ну и что ты имел в виду?
— Вы любите отождествлять себя с умными или грозными рыбами. С дельфинами, акулами, китами… Но по своей сути вы всегда останетесь пираньями.
— Уж лучше быть пираньями, чем кетой, разве не так?
— Что это значит?
— Неважно.
— Ты сказала, что я плохо вас знаю, но это не так. Я успел хорошо вас изучить — за тысячи-то лет… Вы меняете мир не потому, что хотите его изменить, а потому, что жаждите его использовать. Вы покоряете земную твердь, вы покоряете ветра и высоты, не замечая, что уже не можете остановиться. Вы встаете на цыпочки и тянетесь, чтоб зачерпнуть из богатств Розы еще немного. Хотя бы на фут больше. Хотя бы на дюйм. Вы ведь давно перестали задумываться о том, где она, та высота, на которой вы больше не сможете сделать ни единого вдоха…
— Ты решил заболтать меня до смерти, раз уже не вышло запугать?
— Нет. Всего лишь предупредить. Вы так боитесь того, что я изменю привычный вам мир, не замечаете — он уже давно и непоправимо изменился. Этот шут из «Восьмого Неба», который возомнил меня послушным инструментом… он ведь был прав, хоть и глуп, как все пираньи. Он тоже предчувствовал приход новой эпохи. А она придет, с ним или без него.
— Мир всегда менялся, — возразила Ринриетта, прижимая к груди светящуюся сферу, — С первого своего дня.