т.
– А мне кажется, что существует только то, что я вижу…
– Ты солипсист. Шопенгауэр сказал: «Солипсизм может иметь успех только в сумасшедшем доме».
– Это Кант сказал.
– Нет, это Шопенгауэр.
Так мы сидели и разговаривали, как Хайдеггер и Ханна Арендт. Как вдруг Алиса говорит:
– Мне нравится, как ты одеваешься.
А как я одеваюсь? Я никак не одеваюсь, на мне всегда джинсы и свитер или джинсы и рубашка. В свитере плечи кажутся шире.
– Мне нравится говорить с тобой.
Я сказал:
– И мне нравится говорить с тобой.
– Мне нравится, что тебе нравится говорить со мной, – сказала Алиса, как будто это была игра. – Мне нравится, что ты добрый, мне нравится, что ты красивый, мне нравится, что тебя зовут Петр Ильич.
Я не хотел слушать Алису. Алиса – дура, втягивает меня в дурацкий как бы роман.
Я смотрел на Аничков мост и говорил про себя: «Девочка-тень, мне нравится смотреть на тебя, мне нравится смотреть на тебя, нравится смотреть на тебя, смотреть на тебя, на тебя». Не обязательно говорить «я тебя люблю».
– …толстая задница.
– Что?
– У меня толстая задница. У меня толстая задница и все остальное. У меня двадцать лишних килограммов. Ты мне сейчас не отвечай. Я похудею, я буду другим человеком, тогда ты посмотришь, как я тебе… когда я буду другим человеком.
И почему она раньше не показывала, что она в меня влюбилась? Или она влюбилась только сейчас? Потому что Роман ее хвалит и она от этого счастливая? Но какое мне до всего этого дело? И какое мне дело до ее лишних двадцати килограммов?! Она думает, что похудеет, и все начнут ею восхищаться, и я ее полюблю.
Алиса смотрела на меня как-то совсем безнадежно, как будто я прямо сейчас могу ее спасти, но она знает, что я ее брошу.
Дрянь, ну какая же происходит дрянь! Как будто я ее наказываю за двадцать лишних килограммов. Как будто смотрю на нее с горы и так, презрительно: ну, давай, худей, а там посмотрим… Она может похудеть, и тогда у нее есть в жизни шанс, а может не похудеть, тогда у нее нет шанса.
Ну, допустим, она похудеет. Хотя я не верю – она ест как слон.
Допустим, она похудеет, и кто-нибудь ее полюбит. Но вот что я понял: это все равно будет плохо! Это ее не спасет.
У нее все равно будет ныть старая рана, у нее всегда будет мысль: если вдруг опять поправится хоть на пять килограммов, над ней опять начнут издеваться, ее разлюбят и бросят за эти пять лишних килограммов. И еще она будет думать: ну ладно, за пять, а если разлюбят за три лишних килограмма или за два? Она будет думать, за сколько лишних килограммов ее разлюбят и бросят. Вот ведь ужас!
Значит, чтобы по-настоящему помочь ей… Я же хочу ей помочь?
Чтобы по-настоящему помочь ей, нужно сказать, что я влюблен в нее такую, как сейчас, в толстую. Чтобы она поняла: любовь – это не килограммы. И поверила, что можно влюбиться в нее. И поняла, дура такая, что ее можно любить. Что не нужно взвешивать человека, прежде чем влюбиться.
Вот что получается: я прямо сейчас могу дать человеку будущее, как будто я бог. Могу дать Алисе плохое будущее или хорошее, из сострадания, как будто я бог.
Но ведь она мне не нравится, я люблю тень в окне… Но ведь жалко ее, сколько раз она слышала от Романа «дура жирная!». Сначала Роман ее мучил, а теперь я… А если бы меня кто-нибудь называл «дурак жирный!»… А если бы меня так называла мама?.. Ох.
Я сказал: мне нравится говорить с тобой, мне нравится, что ты умная, мне нравится, что ты материалист, мне нравится, что ты… Больше я ничего не смог придумать, что мне в ней нравится, потому что мне в ней ничего не нравится.
Надеюсь, с нее этого хватит, чтобы она поверила в себя. И тогда у нее будет хорошее будущее.
Теперь Алиса думает, что она мне нравится. А я люб-лю девочку-тень в окне, – как ее зовут?
Теперь у меня два романа: тень в окне и Алиса из сострадания.
Но ничего, оба мои романа в идеальной реальности. В идеальной реальности и в разных частях города.
И исчез
Великие дела были немного отложены: партнеры сильно подставили Романа. Мы не знали, знает ли Роман, кто именно его обманул.
Предатели должны были бы перестать бывать у Романа, но невозможно было понять, кто убавился, кто прибавился, по квартире все так же бродили люди, на мой взгляд, они все были похожи – дядьки… Полковник, кажется, перестал бывать, а журналист по-прежнему бродил, но он и не мог быть предателем, он ничего собой не представлял. Алиса подозревала полковника.
Должно быть, там шла какая-то борьба, какая-то велась игра, в которой у Романа были сиюминутные победы и поражения, побед было больше – он не унывал, во всяком случае, так это выглядело. Убегал, прибегал – взгляд в одну точку, подойти страшно, опять убегал… по вечерам бешеная активность сменялась мрачной апатией, словно к вечеру в нем заканчивался завод. Он приходил к нам полежать: ложился на диван, молчал, думал, иногда говорил, ни к кому не обращаясь: «Фигня это все, прорвемся». Глаза у него были, как у ребенка, – обиженные, и губы складывал трубочкой.
Не нужно быть особенным знатоком человеческих душ, чтобы понять: самым болезненным для Романа была не временная задержка «великих дел», а – как это меня обманули?! такое может быть только с другими, не со мной, я же умный… Это и правда было унизительно – он всех принимал, всеми управлял, они ходили-бродили по его дому, пили его коньяк – и за его спиной вели свою игру, обманули, как глупого заносчивого мальчишку, уверенного, что он умнее всех, а он как дурак… Я и вполовину не так уверен в себе, но я это чувство знаю – как будто у тебя вытащили кошелек: не денег жалко, а унизительно, растерянно, что ты как дурак.
Конечно, его бы отпустило, если бы он мог сказать кому-то: «Слушай, мне так обидно, я к ним всей душой, я им доверял, а они…» Конечно, у него таких не было. Интересно, у кого-то из мужчин есть такие, кого не стесняешься? У меня нет, что уж говорить про тех, кто ни на минуту не может перестать быть самым сильным, самым крутым.
Алиса говорила, что иногда ночью он заходит, садится на велосипед у окна, гладит сидящего рядом Мента, молча смотрит на Аничков мост. И, если она шевельнется, оборачивается и раздраженно бросает что-нибудь обидное, вроде «Отвали от меня, ты, дура жирная! Я-то думал, что ты нормальная, а ты жирная!..». Он, конечно, обращался не к ней, а к партнерам, – он-то думал, они хорошие, а они плохие.
Зачем было срывать злость на Алисе, совершенно перед ним беззащитной?.. Но такой уж он был: ему нужно было кого-то обидеть, – как в «Неуловимых мстителях»: «В бессильной злобе красные комиссары…» Алиса его жалела.
…За дверью нашей комнаты бурлила и пенилась непонятная нам история, волнами обтекала нас, не выплескиваясь за порог, – мы, теперь уже одни (к нам больше никто не забредал, мы ведь больше не смотрели кино – не было телевизора), по-прежнему сидели над Аничковым мостом хризантемой посреди хаоса. Работа Энен закончилась: сдав экзамен полковнику, журналисту и прочим, Алиса стала интеллигентным человеком, но Энен продолжала приходить на Фонтанку – бесплатно, мы по-прежнему располагались по диванам, и между нами прыгал Скотина. Но внутри хризантемы тоже происходила история.
Вот тут придется сказать кое-что, о чем не говорят.
Ну, во-первых, тогда я не понимал, что происходит. Что началось после того, как Алиса призналась мне в любви.
Во-вторых, я все же не буду ходить вокруг да около.
У нас образовался любовный треугольник.
Писать об этом неприятно. Нет ничего глупей, чем рассказывать, как за тебя боролись, но было бы нечестно это опустить. Правда, одна важная деталь полностью меняет смысл, и все выглядит уже не таким самонадеянным… Я пытаюсь сказать, что Алиса и Энен боролись за меня не потому, что я был для них такой уж большой ценностью. Энен была очень одинока, Алиса была очень одинока, обе были очень одиноки, и у обеих центр жизни был тут, на разномастных диванах над Аничковым мостом, вот и… В этой истории я не был самостоятельной ценностью, я был просто предлогом. …Уфф! Кажется, объяснил. И дальше уже можно просто описывать, как это было.
Образовался любовный треугольник: Алиса – я – Энен. Это был несомненный любовный треугольник: два человека стремились завоевать третьего, не важно, что именно завоевать – любовь, восхищение, в нашем случае интерес.
Алиса первая начала. Между нами не было никаких «отношений», мы не вели себя как влюбленные подростки: не держались украдкой за руки, не пытались друг друга коснуться, Алиса даже была мне физически неприятна, – между нами ничего не было, – но она всячески подчеркивала, что у нас с ней появилась тайна, а Энен вне этой тайны, лишняя. Это были совершенно неуловимые изменения, тихие и кроткие любовные волны, в которых чувствуешь себя абсолютно беспомощным: можно не ответить на призывную записку, не прийти на свидание, можно в конце концов отказаться от секса, но то были – взгляд, движение ресниц, мелькнувшая улыбка: не скажешь ведь «Не смотри на меня так! Не улыбайся так!» – «Как так? Я и не смотрю, я и не улыбаюсь».
Это были неуловимые любовные волны, но Энен почувствовала: прежде мы были втроем и в нашей тройке она была главной, а мы словно сидели по обе стороны от нее, заглядывая ей в глаза, и вдруг соотношение сил изменилось, она пришла туда же, а ее не узнают. Думаю, Энен в своей прошлой, основной жизни привыкла, что ее любят больше, и сейчас, в теперешней, маленькой жизни естественным образом создала ситуацию, в которой каждый из нас любит ее больше. Ну и, конечно, ей было больно – ведь у нее были только мы, никого, кроме нас, – а мы от нее уходим – в будущее… а она остается в прошлом, и зачем ей тогда просыпаться?..
Скажу еще раз: на самом деле они боролись не за меня, а за себя – Алиса боролась за свое