Воспитание души — страница 21 из 40

Но солдат уже стоял рядом с ним. Не обращая никакого внимания на полковника, он говорил, и тысячи глаз вопрошающе жадно глядели на него и слушали его. Он говорил, и казалось, что такие слова может сказать только этот человек с лицом, измученным болезнью (революция застала его в госпитале), с подбородком, крутым и мужественным.

— Господствующие классы привели Россию на край гибели и разрухи- Только истинные хозяева страны — рабочие и крестьяне — могут спасти ее! А для этого нужно отобрать у помещиков землю и отдать ее крестьянам и под контроль взять капиталистов. Мира, хлеба и свободы! — сказал он.

И тут дрогнули неподвижные ряды полка, и такое громовое грозное «ура» раздалось над городом, какого не слышали мы никогда. А он, оборотясь к полковнику Сорочинскому и глядя ему в лицо своим особенным прямым и пронзительным взглядом, говорил о том, что красное знамя станет государственным знаменем новой России, что, глядя на красное знамя, никогда не забудет народ крови тех, что жизнь отдали за народное счастье.

— Полковник мечтает о белых знаменах контрреволюции, потому что он сам крупный помещик, он боится за свою землю!

И вдруг неподвижно-надменный полковник весь покоробился в огне этих слов. Лицо его дрогнуло, обнаружились скверные дряблые морщины и алкоголическая припухлость носа. Он быстро сунул руку в карман и, возможно, уже нащупал тот самый бело-блестящий трофейный маузер, который недавно побывал в руках у этого слесаря-солдата.

Так же, как все мы, солдат, наверное, понимал, что смертельная опасность грозит ему. Но те особенные слова, беспощадные, честные и ясные, которые он говорил, только и могли родиться в атмосфере опасности. Он верил в ту силу, которая двигала им, и полковник не осмелился достать револьвер. Ведь, убив оратора, он должен был тут же держать ответ за убийство.

Так среди гула и шума голосов этих первых сумбурных дней Февральской революции впервые услышал я чистый к, как струна, звонкий голос большевика..

«Руки коротки»

Отец приехал утром. Сквозь сон я узнал его голос, доносившийся из передней. Давно уже не слышал я в голосе отца такой беззаботной радости. Приехал он внезапно, и слышно было, как мать приглушенно смеется…

Я вскочил и торопливо стал одеваться. Мне почему-то не хотелось, чтобы отец застал меня в постели.

— Не буди его, — понизив голос, говорила мать. — У него бессонница…

Никакой бессонницы у меня не было, а не высыпался я потому, что читал по ночам.

— Неужели он еще спит? — удивленно спросил отец. — И бессонницы у него никогда не было. В этом возрасте…

— Ах, он стал такой нервный! И математика ему трудно дается, — заботливо говорила мать.

Все это было совсем не так, но мама верила всему, что я ей говорил. Сейчас отец взглянет на меня и сам все поймет, даже говорить ничего не надо будет.

Так и произошло. Вот он стоит в дверях. Зеленый военный китель облегает его невысокую широкоплечую фигуру. Он еще больше облысел, красивый умный лоб выделяется, остроконечная бородка поседела, но глаза веселые, ясные. Они взглянули на меня, все понимая и подбодряя. Отец, конечно, понял даже то, что я влюблен и влюбленность одолевает меня, как может одолевать юношу восемнадцати лет. «Но это все ничего, ничего…» — говорил его взгляд, а мама жаловалась на меня раздраженно и беспомощно, что я плохо учусь, плохо сплю…

Я уже прыгнул на отца, как прыгал в детстве, подражая нашему Марсу, огромной собачище, прыгнул, хотя был теперь уже много выше отца, припал к его теплой шее, чувствуя себя маленьким и глупым по сравнению с ним…

— Марс, Марс… — приговаривал отец, похлопывая меня по спине.

Вот мы сидим за столом и завтракаем, у брата и сестры занятия с утра, как хорошо, что у меня вторая смена! Я сижу за столом, а отцу не сидится. В своем кажущемся кургузым военном кителе с серебряными погонами и в мягких ботинках без каблуков, которые уже успел обуть, он ходит по комнате, отпивает из стакана свой красно-кирпичный крепкий чай, ставит стакан на стол, и мать даже не ворчит на него за то, что он расплескивает чай на белую скатерть. Она такими же, как и я, восхищенными глазами следит за ним и слушает то, что он говорит.

Собственно, ничего нового отец не рассказал. Обо всем этом сейчас пишут в каждой газете — о том, что свергнуто самодержавие, что свершилась мечта многих поколений, что народ получит землю, что неслыханная демократия осуществлена в России. Отец снова и снова повторяет это, но от понурости и придавленности, которая была ему свойственна последнее время, не осталось и следа.

— Уфимское общество врачей посылает меня в Москву, — сказал отец. — Я думаю Юрку прихватить с собой, — обратился он к матери.

Сердце у меня прыгнуло: неужели? Неужели?

— А как же реальное? — спросила мать.

Быстро взглянув на мое унылое лицо, отец ответил:

— Какое там реальное! Революция не меньше чем на десять лет. Должно по всей нашей стране пройти великое переустройство, создан будет совершенно новый строй! Какой? Это трудно сказать. Свержение русского самодержавия! Ведь это значит, что пришел конец кровавому душителю всех революций. Победоносная революция превратила Россию из самой реакционной страны в самую революционную. России суждено освободить мир! А ты беспокоишься о реальном…

— Что ты только говоришь! — воскликнула мать. — Он и так плохо учится…

Отец опять взглянул на меня пристально, немного насмешливо, и я тут же подумал о той девушке, в которую был влюблен, о ее полной власти надо мной, власти, которая ей совсем не нужна и которая означала мое полное рабство. Отец даже не знал о существовании этой девушки, но он, несомненно, угадывал ее присутствие в моей душе.

— Таня, — сказал он, пристально-нежно обращаясь к матери. — Ты же сама говоришь, что он учится плохо, что ты не можешь с ним справиться. Я заберу его с собой, и ты увидишь, мы все наладим…

В тот же вечер собрались у нас близкие друзья нашей семьи. Андрею Алексеевичу Стакену я сообщил о приезде отца еще в реальном. Встретившись с Силиным, я узнал, что вернулся из армии их отец, демобилизованный по болезни. Со своей мельницы, находившейся неподалеку, в станице Чебаркульской, приехал Виктор Алексеевич, один из самых умных и образованных людей в Челябинске.

Все говорили громко, перебивая друг друга, стакан за стаканом пили чай, но похоже, что в стаканах был не чай, а какой-то пьянящий напиток, лица красны, голоса хриплы и громки.

— Учредительное собрание! Да, да… Вековая мечта народа, земский собор!

— И национализация земли без выкупа!

— Конечно, без выкупа!

— Но все-таки справедливое вознаграждение?

— Э, батенька, уж если вознаграждение, какая же национализация…

— Почему же национализация? Социализация!

— Неопределенное понятие!

— Ну все равно, скажем просто: земля тем, кто ее обрабатывает…

— А Советы рабочих и солдатских депутатов? Ведь это совершенно новый, рожденный революцией орган!

Так говорили они, перебивая друг друга. И вдруг, когда первая волна многоречия спала и наступила сравнительная тишина, Виктор Алексеевич, до этого молчавший, сказал негромко, но очень отчетливо:

— А я все-таки жалею, что не нашлось у нас в первый день революции генерала Галифе, который перестрелял бы сразу тысяч сто этой взбунтовавшейся сволочи!

Наступило молчание. Все, обомлев, смотрели на него. Если можно говорить о дружбе взрослого сорокапятилетнего человека и семнадцатилетнего мальчика, то мы с Виктором Алексеевичем были друзья. Он всегда разговаривал со мной, как с равным. После того как отец был взят на военную службу, я в Викторе Алексеевиче нашел то, чего мне так не хватало, — дружбу старшего взрослого человека. Я очень любил его, мне казалось, что он никогда не теряет хладнокровия. И наружность его мне нравилась: высокий рост и крепкое сложение, длинные, зачесанные назад волосы, умные ярко-карие глаза.

Вот и сейчас он спокойно помешивал ложечкой чай и усмехался, глядя на собеседников.

«Что же это он сказал? — подумал я, и мне сразу представилось множество ликующих лиц на улицах. — Что это он сказал такое жестокое и неправильное?..»

Еще все молчали, как вдруг Иван Иванович Силин так же негромко и спокойно произнес:

— Руки коротки!

Седой, с обветренным лицом, он прямо смотрел на Виктора Алексеевича, и где-то под его русыми с проседью усами играла улыбка. В светло-синих, словно вылинявших глазах — такие глаза стали у него после смерти жены — было выражение внимательного разглядывания.

Тут все заговорили и даже мама, разливавшая чай и не принимавшая участия в разговоре, напала на Виктора Алексеевича.

— Ну как же, — зашептал Сережа Силин, который вместе со мной был безмолвным, но горячим свидетелем этого разговора. — Разве капиталист может рассуждать иначе? Генерал Галифе ему понадобился! А батька мой здорово его срезал! Я должен тебе сказать, — и он зашептал мне в самое ухо, — сильно сдал… От его былого большевизма мало что осталось. — И вдруг, подняв сжатый кулак, он воскликнул: — Это не то что Цвилинг!

Советы рабочих и солдатских депутатов

В самый канун Февральской революции у нас в Челябинске, на сцене Народного дома, который построили богомольные купцы (известные пьяницы, создавшие общество трезвости!), гастролировала украинская труппа. Декорации изображали белую хату и огромные, довольно аляповато нарисованные подсолнухи, торчащие из-за забора. Эти декорации так и не успели убрать, когда рядом с ними поставлен был стол, покрытый красным сукном, и зал заполнили первые депутаты городского Совета.

Мы с Сережей Силиным были постоянно среди публики, которая размещалась на задних местах партера, на галерке и в ложах.

Сейчас я не припомню норму представительства первого Совета. Но самый принцип этого представительства мне хорошо запомнился по докладу мандатной комиссии, сделанному на первом же заседании: депутаты избирались только от трудового населения, причем избирательной единицей было общее собрание рабочих или служащих предприятия. Когда мандатная комиссия закончила доклад, долго не смолкали аплодисменты. Депутаты, аплодируя, оглядывали друг друга гордо и радостно: вот, оказывается, какая мы сила!