Воспитание души — страница 36 из 40

— И чего нас здесь заколдовали? — с возмущением сказал Смирнов.

Он сказал, а я, сразу взяв прицел повыше, выстрелил, и тут же, совсем близко, даже слегка оглушив меня, выстрелил Смирнов. Вся наша цепь открыла стрельбу. Многие повскакали с мест.

— Прекратить огонь! — раздался вдруг разъяренный голос Кудрявцева. — Кто без команды открыл огонь? Ложись сейчас же!

Мы перестали стрелять и залегли. Стрельба впереди нас и позади продолжалась. И вдруг в беспорядочную эту стрельбу вошла мерная, неторопливая дробь пулемета «максим». Очереди одна за другой летели над нашими головами, и тогда мы вжимались в землю. Потом очереди стали лететь повыше, ветви и сучья падали нам на спины.

Внезапно огонь прекратился, продолжался он не более двух минут. Мы ничего не понимали. Вдруг совсем близко раздалось:

— Ура-а! Бей казаков! Ура-а!..

Кудрявцев побежал вперед, мы за ним.

В темноте я запнулся и увидел у себя под ногами неподвижно лежащего человека. «И чего разлегся…» — с досадой подумал я и лишь потом сообразил, что это убитый.

Неожиданно мы выбежали на опушку леса.

— Ложи-ись! — закричал Кудрявцев. — Прицел двести шагов, огонь!

Здесь уже залегла наша цепь. Оказывается, это была первая рота батальона, она все время шла впереди нас, мы шли второй цепью. Значит, открыв огонь, мы внесли смятение в действие передовой цепи. Наши пулеметчики, услышав огонь в тылу наступающей части, решили, что в тыл зашли белые, и открыли по нам огонь. Лишь благодаря полевому телефону все объяснилось.

Об этом рассказал нам Кудрявцев.

— А почему, товарищ отделенный, ты не объяснил нам, что мы идем во второй цепи? — спросил Смирнов.

— А, значит, это ты стрелял? — в бешенстве крикнул Кудрявцев.

— Ну, хотя бы и я… — строптиво ответил Смирнов.

— А знаешь, что будет на фронте, если каждому солдату наперед все объяснять? — Кудрявцев крепким словом объяснил, во что превратится фронт, и добавил: — У солдата одно правило: без команды ничего делать не моги! Вот ты стрелял, а получилось, что ты в руках держать себя не умеешь. Я считал, ты парень твердый. Думал, что это он… — И Кудрявцев кивнул в мою сторону.

— А я и стрелял… — ответил я.

— Да что, — вмешался в разговор Илюша Кондратьев, — все стреляли.

Кудрявцев снова и снова растолковывал нам, к чему могла привести наша неожиданная стрельба.

Манифест московских ткачей

Окопы мы отрыли на совесть. Они опоясывали опушку леса. За это время фронт наш становился крепче — подкрепления шли со всех заводов Северного и Среднего Урала, отряды Красной гвардии сливали с мобилизованными, им давали номера батальона, рот, взводов Так же, как мы, они проходили военную учебу и одновременно отрывали окопы и несли боевую службу. В наш фронт вкрапились, как тогда говорили, отряды «интернационалистов» — мадьяр и латышей, к ним пробивался на соединение эстонский батальон Вагнера, еще под Златоустом он оторвался от армии. Пришел нам на подмогу и сводный татаро-башкирский кавалерийский отряд. Многочисленность нашего фронта, его многонациональность стали ощутимым проявлением интернационального духа нашей армии. Это бодрило и согревало нас, это обещало в будущем, хотя и далеком, то время, когда «с Интернационалом воспрянет род людской».

Белые не оставляли нас в покое. Прошло два дня в затишье, и они под утро потихоньку подкрались, без шума сняли наши сторожевые заставы и внезапно напали на нас с тем гиком и визгом, который умеют производить только казаки. У нас началась паника. Для храбрости казаки напились, — долгое время потом снились мне в страшных кошмарах эти багрово-красные волосатые рожи, эти орущие рты…

Стыдно сказать, но мы бежали, а белые завладели нашими великолепно отрытыми окопами! Нас отбросили по ту сторону железной дороги.

Кудрявцев подробно объяснил нам, что мы наделали, сдав линию наших окопов. Это значило, что станция Нязепетровск, на которую с севера шли пополнения и военные грузы, становилась уязвимой, ею нельзя было пользоваться, нельзя сгружаться на ее приспособленных для принятия грузов платформах. Это значило, что белые смогут открыть огонь по заводу, где проживают рабочие семьи.

У Кудрявцева был какой-то особенный, словно предназначенный для выговоров и внушений, зудящий голос. Мы слушали, но что мы могли возразить?

Во время этого разговора к нам пришел наш бывший командир Виталий Ковшов. Теперь он обмундирован по-военному, и на его, такой же, как у каждого из нас, серой шинели нашита на рукаве красная звезда. Он стал большим начальством, и его приход к нам лучше всяких слов подтверждал то, что говорил Кудрявцев. Когда мы увидели лицо Ковшова, нам без слов стало ясно все постыдное значение того, что произошло, — выражение позора было на его веснушчатом и скуластом, с узкими, накось прорезанными глазами лице.

Нет, он не стал нас ни уговаривать, ни упрекать. Кратко, не допускающим возражений голосом, Ковшов сказал, что к вечеру должны мы быть опять в своих окопах. Он принял командование над нашей ротой и повел нас не в атаку на окопы, а в обход по линии железной дороги. Ковшов предполагал, что нам удастся напасть на белых с фланга, причем в этой операции должны были принять участке и другие части.

Нас довольно долго продержали на этом, проходившем через сосновый лес участке дороги. Так как мы проголодались, то стали подкрепляться земляникой, необыкновенно сочной и сладкой. Земляника в таком изобилии росла на лесных полянах, что земля казалась красной.

— Как это вы можете есть? — спросил коренастый паренек из нашего взвода. — А если нас сегодня в живых не будет?..

— Покамест живой, так хоть сладко будет! — ответил Илюша Кондратьев, рот его был окрашен ягодным соком.

Потом нас долго вели по кустам, что росли на берегу, мы переправлялись через реку на лодках и каждую минуту ожидали, что нас обстреляют. Но все было тихо. На той стороне нас встретила наша разведка. Потом мы лежали в цепи, приготовляясь идти в наступление на те прекрасные окопы, которые сами отрыли и которые сами же сдали сегодня утром.

Стало жарко. Ветер качал тонкие и высокие стволы сосен, резвые белки насмешливо поглядывали на нас, а мы понимали, что бой предстоит тяжелый и если нам даже удастся снова завладеть нашими окопами, то мало кто из нас уцелеет.

Но тут вдруг военная судьба с непостижимой быстротой изменилась, как это бывает только на фронте. На высокой насыпи железной дороги появилась фигура, которую мы, златоустовцы, сразу узнали, — это был Алеша Голдин. Он пришел к нам с Нязепетровской станции, чтобы известить о том, что из Екатеринбурга прибыл нам на подмогу большой отряд. Узнав о нашей беде, отряд уже грузился на соседней станции и спешно двигался к нам походным порядком.

Это были московские ткачи, как их называли тогда, — текстильщики, как говорим мы сейчас. Они прибыли из самой Москвы, из Орехова-Зуева, из Наро-Фоминска… Ткачи еще не были сформированы и назывались «отрядом», но их было больше батальона, и весь этот батальон вместе с нами, с неистовым криком «даешь Урал!» кинулся против белых, и мы мгновенно смяли их.

А белым уже некуда было отступать. Ковшов повсюду расставил пулеметы, и белые кидались в реку и разбегались по лесу. Много серых гимназических и зеленых шинелей реалистов видел я в окопах и возле погасших костров, у которых еще вчера грелись мы. Их, оказывается, подтянули сюда уже после того, как пьяные казаки вышибли нас из окопов. Я проходил мимо и отводил глаза — не хотелось увидеть среди убитых кого-либо из школьных товарищей, а я знал, что большинство из них с первого дня восстания пошло в белую армию…

Приехали походные кухни. Нас накормили. Москвичей, а также тех из нашей роты, кто уцелел после боя (у нас было довольно много раненых и убитых: оказался убитым и тот грустный паренек, что отказался есть землянику), в сумерках снова отвели на болотистую луговину, неподалеку от станции Нязепетровск.

Мы разложили костры. Возле наших костров уже спали, а москвичи все никак не могли угомониться. Слышен был смех, пение, веселый говор. Меня тянуло туда, но я стеснялся ни с того ни с сего подойти к ним…

Белый рукав тумана тянулся над рекой, и меня немного знобило, — то в жар бросало, то в холод, наверное, начиналась малярия, но я тогда еще не знал этого.

Давно не оставался я наедине с самим собой, и сейчас мысленно оглянулся на себя и поразился тому прыжку, который совершил. Если бы прошлым летом, когда я был чистеньким мальчиком в форменной шинели с золотыми пуговицами, целиком находившимся в сфере мечтаний — мечтаний любовных, мечтаний общественных, — показали бы меня такого, каким я был сейчас, в зеленом ватнике, неуклюжих ботинках и неумело намотанных обмотках, с бледным, покусанным комарами лицом, обросшим черной бородкой, — вот удивился бы я!

Но между тем летом и этим лежала революция, и куда, кроме как в Красную Армию, могло привести меня чтение революционной литературы и ежедневные посещения заседаний Совета в качестве безмолвного и жадного слушателя? Конечно, была прямая связь между Марксом, Энгельсом, Плехановым, Лениным и… винтовкой, к которой я уже так привык, что она не оттягивала мне плечи, и которую я таскал с собой совершенно машинально, куда бы ни шел. И все же то были книги, а это была жизнь, и, конечно, гораздо легче, сидя в уютной комнате, читать: «Шапки долой! Я буду говорить о мучениках коммуны!» — чем целые дни под пулями неприятеля мотаться по каменистым склонам и зеленым долинам Урала и быть готовым самому в любой момент превратиться в «мученика коммуны».

Как бы ни были благородны и возвышенны мои стремления, сказывались существенные недостатки моего воспитания. В моем воспитании не было ничего солдатского. Ни намотать портянку как следует, ни быстро окопаться — ничего этого я не умел. Единственно, что мне помогало в походной жизни, так это то, что я вырос в этих горах, легко ориентировался. Это изрядно удивляло Кудрявцева, моего сурового и требовательного начальника.