В зеленой темноте зажглись костры. Командир роты, днем на несколько часов уходивший поспать в землянку, сейчас весь превратился во внимание. И, хотя ему трудно было после ранения, он несколько раз поднимался и уходил, чтобы проверить караульную службу.
— Ты Ленина видел? — спросил он, расположившись возле костра.
Я объяснил ему, что вырос здесь, на Урале, и что, хотя в Москве бывал, в Петрограде побывать не пришлось и Ленина я видеть не мог.
— Значит, здесь твоя родина? — спросил он. — Да, красивые места! Горы, леса и трубы заводов… Рабочий край. Быстрые реки и рудники. Когда мы шли через город, — он имел в виду Нязепетровский завод, — нам из каждого дома выносили молоко и хлеб. Сказать друг другу мы ничего не могли. Ну, а когда молоденькая девушка, с ярким румянцем на щеках и таким же ярким платочком на голове, или старик, согнутый трудом всей своей жизни, глядит на тебя и что-то ласковое говорит тебе, — все понимаешь!
— А все-таки по родине своей вы скучаете? — спросил я.
— Скучаю?.. — Он помолчал. — Не то слово. Отныне для социалистов всего мира ваша страна — это священная земля коммуны. Как я могу здесь скучать? Вот я сижу здесь с тобой: вчера я тебя не знал, а теперь ближе тебя нет у меня человека, потому что ты — боевой мой товарищ! Разве могло мне прийти в голову, что я когда-нибудь буду здесь, на этой коричневой полосе, которая тянется от Ледовитого океана до песков Азии… — сказал он мечтательно. — Я скучаю? — повторил он. — Я скучаю по тому времени, когда народ наш так же прогонит габсбургов и эстергази, как вы прогнали романовых. И я уверен, что прогоним, потому что вы нам поможете! — весело сказал он. — Я и своим ребятам так толкую. Знаешь, с крестьянином надо по-другому говорить, чем с нашим братом, городским пролетарием. Слышишь, как они поют?
До нас действительно доносилось тихое пение.
— Вот они скучают. Очень здесь все-таки не похоже на нашу плодородную равнину. Один мне сказал: здесь даже пахнет по-другому, чем у нас. У нас пахнет хлебом и виноградом, а здесь — как в церкви… Почему как в церкви?
— Это хвоя пахнет, — ответил я.
Хотя несколько раз поднималась стрельба и разговор наш прерывался, в общем ночь эта прошла спокойно.
И в этот же час на рассвете, туманный и холодный час, по той же тропинке, по которой пришел, я, пожав руку своему собеседнику, ушел к своим.
А когда, уже далеко в Сибири, в начале 1919 года докатились до меня вести об установлении советской власти в Венгрии, снова вспомнился мне ночной разговор с другом мадьяром, коммунистом, имени которого я так и не узнал.
В секрете
…Пришел черед нашему взводу посылать человека в секрет. Не могу понять, почему Кудрявцев удостоил этой чести меня.
Кудрявцев велел мне захватить хлеба и сахара и, пока мы шли по лесной тропинке, все время вполголоса поучал меня, что секрет в сторожевой службе самое, мол, трудное дело.
— Скажем, ты на часах или в заставе, — говорил он. — Ты точно знаешь, когда тебя сменят, и знаешь свое время, два ли часа простоишь или четыре, а секрет… Ты стоишь, пока не сменят, а когда сменят, ты не знаешь. Секрет ставится знаешь где? В самой близости к расположению противника! Место, где ставится секрет, определяет наша разведка. Вот мы пришли, оглянись кругом…
Я огляделся. Ночь была белесая, уральская, вниз уходила луговина, на ней наметаны два или три стога сена, сквозь кустарник поблескивала вода, может, рукав Уфимки. За водой темнел сосновый лес. Обыкновенное, само по себе совсем не страшное место…
— Вон там противник, — понижая голос, сказал Кудрявцев и указал на лес. И сразу все стало зловеще-таинственным, до леса было шагов сто, не больше. — Встанешь вот здесь… — И он завел меня в кустарник. — Какая твоя обязанность? — спросил Кудрявцев и сам ответил — Очень простая. Видишь всю эту окрестность? — И он неопределенно обвел рукой вокруг. — Поглядывай кругом, не зевай, слушай в оба. Если что беспокойное, следи! Зашуршал кто — замри! Увидел — человек крадется, допусти поближе, убедись, что это за человек, в разведку ли идет или что… Если разглядел, дай выстрел в воздух и беги туда. — Он указал, как мне показалось, значительно левее, чем находилось то место, откуда мы пришли. — На этом выстреле служба твоя кончилась, наша застава сразу поднимет тревогу, и сюда, где ты стоишь, посылается наряд. Ну, а если произведешь ложную тревогу, мне будет вздрючка, не такого, мол, как нужно, поставил в секрет. Тогда я тебя вне очереди на кухню дневалить поставлю. Ну, а если тревога твоя будет верная, пряников нам с тобой не насыпят и даже не похвалят, исполнил солдатскую службу, и все тут! В секрете главное — выдержку показать. Сумеешь, а? Тебе бог знает что мерещится, а ты стой! Треноги, пока не рассмотрел, не поднимай, — снова повторил он. — Ты думаешь, я не знаю, что это ты стрелял, когда мы во второй цепи лежали. Серега Смирнов, он золотой парень, на себя это дело взял… — Кудрявцев уже хотел уйти, кивнув мне, но вдруг словно что-то вспомнил и спросил: — Постой-ка, ты златоустовский?
— Нет, челябинский.
— Дай-ка я твой адресок запишу…
Он обстоятельно переспросил, записал. Теперь, в случае, если бы со мной произошло какое-либо несчастье, я мог быть уверен, что рано или поздно домашние мои будут извещены.
Кудрявцев уходил, а я с трудом удержался, чтобы не спросить его, когда меня сменят, но потом вспомнил, что он, пожалуй, и сам этого не знает, и промолчал.
Того, что хотел добиться Кудрявцев, он добился: внушил мне самое серьезное отношение к моей обязанности. Противник, значит, в лесу? Я добросовестно таращил глаза и прислушивался. Нужно поглядывать кругом? Я поглядывал. Но все было тихо, серовато, мглисто, от воды пахло кувшинками, задумчиво пахло… Как это Шура Засыпкин, мой товарищ по реальному училищу, сочинял:
На притихшем пруду вековом,
Под развесистым дубом старинным,
Распускаются белые лилии,
Со стеблями причудливо длинными.
Еще мы поспорили тогда, я сказал, что у нас на Урале дубы не растут. Да и заглохшие пруды, это тоже, верно, в России, в помещичьих усадьбах. А все-таки хорошо почему-то, тоже словно пахнет, вроде как сейчас, дурманно, душисто.
Вздрогнув, я огляделся — все по-прежнему. Интересно, сколько времени прошло? Я пожалел, что у меня нет часов. А приятельница моя Валя Юригина умела узнавать время. Мы шли с ней вокруг озера Тургояк, свои часики она отдавала мне, и я внезапно спрашивал: «Который час?» Она отвечала почти точно, иногда ошибалась на минуту-две… Славная девушка, она сейчас в Екатеринбурге. Наверное, рассердилась бы на меня, как Лиза, которую я встретил в Златоусте. Ведь у Вали отец известный богач. А может, и не рассердилась бы, она какая-то особенная… Э, все они до революции были славные, а как посягнули на их имущество, озверели…
Я вздрогнул, оглянулся и увидел сбоку то, чего раньше не видел: возле воды белели березовые колья, на них положена перекладина — ограда, которую зовут на Урале «заплот», — перемахнуть ее ничего не стоит, но она обозначает чужое владение, поскотину. Откуда она взялась? Ведь ее не было? И вдруг я, к своей радости, понял, что стало светать. Летние ночи коротки.
«Все-таки я недостаточно внимателен, думаю о чем-то своем. Это нельзя, нужно ни о чем не думать, смотреть и слушать, как велел Кудрявцев. Он ко мне все-таки как-то обидно относится, угадывает, что я боюсь… Но ведь мы все боимся… Нет, Ковшов ничего не боится!»
Я так ясно представил себе Ковшова, что даже засмеялся от удовольствия.
«Какой он? И добрый, и беспощадный, и все мысли у него об одном — о революции, и что-то в нем озороватое, мальчишеское есть. Все равно, как если камень схватить и бросить…» Это уже была какая-то сонная мысль, я вдруг очнулся, поймав себя на том, что покачиваюсь.
Откуда-то доносился шум и звяканье, мне показалось, что кто-то идет оттуда, со стороны воды. Что же позвякивает так глухо? Может, шашка?
Я положил палец на курок: сейчас, если увижу казака, выстрелю — и конец, можно убежать…
В кустарнике что-то продолжало шуршать и фыркать — верно, казак перебрался через реку, выливает воду из сапог, фыркает. Мне казалось, что я вижу его лицо, оно из тех лиц, которые видел в кошмаре. И то, что происходило сейчас, тоже было похоже на кошмар, — вокруг все белесое, неподвижное. Я смотрел вниз и не мог отвести глаз, — скорей бы, ну, скорей!
Из кустов вышел жеребенок. Как он попал сюда, глянцевито-темный, обтекающий водой и тоненький, словно вырезанный из картона? Он отчаянно мотал головой, на нем была уздечка, это она звенела, когда он тряс головой. За уздечку зацепилась ветка, она волочилась по земле, и жеребенок не мог от нее освободиться. Выбравшись из кустарника, он пошел к стогу сена, задрал морду и, ткнувшись в стог, вынимал клок сена, тряс его, и оно с хрустом исчезало в его мягких губах. Из-за этого сена он и пришел сюда. Потом жеребенок оглянулся, тоненько заржал, и откуда-то издалека ему ответила мать. Тогда он быстро повернулся и, мотая кудрявенькой косичкой хвоста, щеголевато побежал в ту сторону, куда уходила изгородь.
Откуда он здесь взялся? Это место в любой момент может стать полем сражения, жуткое место между двумя лагерями, между белыми и красными.
Светало, холодело, трава стала мутно-белой от росы. На небе разгорелось то прекрасное, что мы называем рассветом, алело все сильнее, алые краски уже появились не только на воде, но и на мутной белизне трав. Холодно, зябко… Но откуда эта бодрость? Неужели я спал? Ну конечно, спал! Даже качался. Никто об этом не узнает. Я проснулся, как только зашуршало в кустах. Уже светло, скоро встанет солнце. Хорошо все-таки, чтобы меня сменили.
Вдруг все окружающее сразу вспыхнуло, — это началась стрельба. И как ни странно и ни ужасно, но началась она совсем не спереди — тогда было бы все ясно, а где-то позади, в нашем расположении. Выстрел, еще несколько выстрелов… Еще выстрелы… Что нужно делать? Нет, только не уходить, стоять, смотреть вокруг и уйти, лишь когда увидишь врага. Тогда можно бежать к своим… А куда бежать? Там стрельба.