Стрельба оборвалась так же неожиданно, как и началась.
«Как все-таки страшно живем мы, люди, и как весело, беззаботно живет эта лошадь с жеребенком…»
Мне захотелось есть, я занялся своим необыкновенно вкусным куском хлеба с сахаром, и вдруг… Я глазам своим не поверил: ко мне шел Кудрявцев. Он почему-то усмехнулся:
— Ну, набрался страху?
— Почему же? Совсем не страшно!..
— А когда жеребенок заворошился? Я и сам, признаться, испугался.
— Значит, ты здесь остался? Зачем же?
— А вот тут, за камушком лежал, покуривал…
— Ты на меня не надеешься? — спросил я с обидой.
— Мне ни на кого надеяться нельзя, — сказал он. — Случись что, с меня спросят…
Мост
Я чувствовал, что Кудрявцев не может забыть моего злосчастного выстрела и относится ко мне с недоверием. Даже ночь, проведенная в секрете, не смогла убедить его в моей стойкости и выдержанности.
До встречи с Кудрявцевым я и не подозревал, что я так несовершенен, как солдат: и портянку не мог намотать как следует, и по рассеянности, когда командовали налево, поворачивался направо, и совсем не владел лопатой. К моей же способности, читая газету, сопровождать прочитанное пространными комментариями и разъяснениями Кудрявцев относился весьма критически и недоверчиво; в партию я тогда еще не вступил, и он от меня, интеллигентного лица, неизвестно почему присоединившегося к той яростной борьбе за Советы, которая разгоралась в стране, ждал все время какого-то подвоха. Я часто ловил на себе внимательный взгляд Кудрявцева. «Ты необученный, и на первый раз я тебя прощаю, — казалось, говорил этот взгляд. — Но в следующий раз — пристрелю…»
И я дал себе слово, что покажу пример дисциплинированности. Вскоре случай предоставил мне эту возможность.
К этому времени нас отвели на охрану моста Западно-Уральской железной дороги, которая связывала Нязепетровск со станцией Кузино, а следовательно, с Екатеринбургом, с Пермью и со всей Россией. Оттуда шли не только подкрепления. Москва и Петербург заваливали нас газетами, литературой…
Я стоял на посту посередине железнодорожного моста. Моей задачей было проверять пропуска у людей, переходящих с одного берега на другой. Мне посчастливилось — белые открыли по моему мосту ожесточенный и прицельный огонь из нескольких орудий. Снаряды падали в воду, почти под тем самым быком, на котором я стоял, и вверх взлетали пенные смерчи, обдававшие меня брызгами. Один снаряд попал между двумя быками, и часть моста со звоном и грохотом, заглушившим все в мире, рухнула в воду. Еще один снаряд попал в верхнее перекрытие моста, несколько чугунных балок упало невдалеке от меня, и я на некоторое время оглох от этого грохота и лязга.
Чувство, которое я испытывал, нельзя назвать страхом. Я уже считал себя мертвым. Я глядел на темные, с рыжими стволами сосновые леса вдалеке, на сочно-зеленый луг со стогами совсем близко у реки, точно с того света. Но одна мысль продолжала владеть мною с самого начала обстрела: с поста я не уйду. Я был уверен, что Кудрявцев, который был моим караульным начальником, видит меня и одобряет.
Мне казалось, что я стоял очень долго, но, оказывается, простоял я всего несколько минут, ровно столько, сколько потребовалось караульному начальнику для того, чтобы добежать до меня. Я в оцепенении глядел в лицо Кудрявцеву и не понимал, что он говорит, пока он с силой не тряхнул меня за ремень.
— Пошли! — крикнул он.
Едва мы сошли с моста, как прямо в бык, на котором я стоял, с грохотом ударил еще один снаряд. Кудрявцев опять тряхнул меня за ремень (он так и вел меня все время) и засмеялся.
— Чуешь? — сказал он. — Что же ты не шел, ведь из-за тебя и меня чуть не пришибло…
Я вздохнул, взглянул на него.
— Ты молодец, — сказал он серьезно, — показал знание устава и неустрашимость. За это можно похвалить. Однако дело прошлое, но я хочу заставить тебя пошевелить мозгами. С того момента, как мост разбили, скажи, пожалуйста, какой был смысл в том, что ты там стоишь? Пропуска проверять? Если бы ты проявил смекалку и ушел бы сам, я б тебе слова не сказал…
После этого случая Кудрявцев резко изменил ко мне отношение, стал расспрашивать меня, рассказывать о себе. Он уже тогда твердо называл себя большевиком, хотя в партии, кажется, не был.
Мне вспоминается один из наших разговоров. Я говорил ему, как буду жить после того, как победим белых. Я сказал, что стану писателем, изображу всемирное братство народов и гармонию труда и природы… Мысли все великие, и говорил я о них с жаром. Кудрявцев слушал молча и помешивал угольки в костре.
— Хорошую цель ты поставил себе, — сказал он. — Большой, видно, путь у тебя, Либединский…
Я не возражал.
— А ты что будешь делать, когда победим? — спросил я.
Кудрявцев ответил не сразу.
— Мечтаю, как бы подучиться военному делу. Вроде школы офицерской… Ну, а потом… — Он засмеялся. — Ты будешь книги писать, а я останусь в Красной Армии охранять труд и счастье мирных людей.
Я начал ему объяснять то, что сам понимал тогда еще довольно туманно: что не за горами такое время, когда войн вообще не будет.
— На мой век войны хватит! — сказал Кудрявцев медленно и торжественно.
Я и сейчас, словно въявь, слышу его голос.
После случая на мосту я почувствовал себя полноценным солдатом Красной Армии.
Дядя Костя
Пятидесятиградусный тихий сибирский мороз, сбившиеся вдоль Великого сибирского пути разбитые, вымерзающие колчаковские войска… Красная Армия наступала стремительно. В декабре 1919 года соединенными силами Красной Армии и партизанских отрядов был взят Новониколаевск (ныне Новосибирск), столица Восточной Сибири.
В тот же день я явился в политотдел дивизии, где нашел своих земляков-челябинцев, и получил там брошюры и плакаты, которые мне казались прекрасными. Я принес их своим товарищам и провел первую свою политическую беседу о международном положении.
Громадное автомобильное имущество бывшей колчаковской армии дало возможность командованию создать новую воинскую часть — автопарк Пятой армии. По этому-то случаю вечером в просторном помещении бывшего склада состоялся митинг военных шоферов. Здесь собрались шоферы, входившие в состав некоторых авточастей Пятой армии, но в подавляющем большинстве были шоферы, служившие в различных частях разгромленной колчаковской армии.
Митинг открыл назначенный комиссаром автопарка невысокого роста, с обветренным лицом усач. Его выразительные карие выпуклые глаза озорно и весело поблескивали. Он сказал речь. Что это была за речь!
Дядя Костя — как потом уважительно и с любовью называл его весь автопарк — счел нужным прежде всего рассказать о себе. Красочно и ярко говорил он о том, как его, деревенского бедняка, призвали в армию и по ограниченной годности определили в кашевары.
— Да, я кашевар! — возгласил он с весельем, пожалуй несколько залихватским. И, переждав смех и иронические возгласы, продолжал: — Вот: как видите, меня, кашевара, прислали к вам комиссаром! Не посмотрели на то, что вы, можно сказать, инженеры…
Тут дядя Костя сказал о профессии военного шофера. Сказал, надо признаться, довольно лестно: «Она-де требует не только искусства вести машину, но и в случае необходимости требует умения ее отремонтировать».
— Ведь в вашей машине чего только нет! — воскликнул дядя Костя. — В ней и электричество работает, и газы бензина! Верно я говорю? Вот почему я и называю вас инженерами. — И снова, переждав веселые, на этот раз одобрительные возгласы и аплодисменты, он спросил — Как же так получилось? Почему меня, который никакой иной машины, кроме походной кухни, не знает, прислали, чтоб я вас учил, чтобы я вас вел и чтобы вы меня слушали?!
С того зимнего дня 1919 года прошло сорок лет, и, как ни впечатляюща юношеская память, я не берусь дословно изложить эту вдохновенную, полную ума и веселой дерзости, народных прибауток и ленинских лозунгов речь.
Разве обязан был наш комиссар сообщать о себе, что в царской армии он служил кашеваром? Но он понимал, что этим сразу парализует всевозможные слухи и смешки по углам о его особе. Да, я кашевар, а вы чуть что не инженеры, но я уже в октябре 1917 года участвовал в Октябрьской революции и усвоил ту науку всех наук, которая прежде всего нужна в революционные времена, — науку, объясняющую, как надо ниспровергать капитализм!
Примерно так сказал он и привел своих слушателей к пониманию самого главного в Красной Армии, к секрету ее непобедимости и политической сознательности, которая превращает в друзей вчерашних врагов. И, обращаясь к бывшим белым шоферам, он так закончил свою речь:
— Запомните, что отныне вы не какая-нибудь белогвардейская сволочь и безропотная скотина, которую офицерская шпора тиранила и натравливала против народа! Отныне— вы орлы непобедимой Пятой Красной Армии! — и, показав на портреты Ленина и соратников его, очевидно по распоряжению дяди Кости вывешенные на голых стенах складского помещения, он воскликнул: — Да здравствуют наши вожди — вон их портреты на стенке висят! — и, еще раз переждав аплодисменты, предложил высказаться.
Я был уверен, что сейчас кто-нибудь обязательно выйдет и скажет слово ответа на речь комиссара, так как в моем разгоряченном мозгу уже шевелилось это слово. Но я, охотно проводивший беседы среди люден, которых знал близко, не имел тогда опыта выступлений перед тысячной аудиторией и все ждал, что выскажется кто-то другой, поопытнее меня. Но никто не поднимал руки, не просил слова, и тут я решился и вышел на трибуну.
После того как я окончил свою речь, дядя Костя поманил меня к себе:
— Тебя откуда прислали?
Я ответил, что меня никто не присылал, и назвал номер своей роты.
— Ты что, не в партии?
— Нет, — ответил я.
Он еще раз оглядел меня.
— Понимание у тебя есть… — сказал он раздумывая. — Почему же ты не в партии? Ну ладно, зайдешь ко мне, поговорим.
Дядя Костя проживал в кабинете сбежавшего буржуя. Квартиру топили, что по тем временам было редкостью, но на улице свирепствовал пятидесятиградусный тихий сибирский мороз, и в комнате было холодно, хотя и горела уютная настольная лампа под зеленым абажуром. Дядя Костя сидел, накинув полушубок, в валенках и, покуривая трубку, внимательно слушал меня.