Это открытие нанесло серьезный удар по представлениям Адамса об экономике — куда серьезнее, чем удар, нанесенный Terebratula и Pteraspis, по его представлениям, из науки геологии. Ошибка касательно эволюции не вела к роковым последствиям, ошибка касательно платежа в звонкой монете могла навсегда погубить его в глазах Стейт-стрит, убив последнюю надежду получить там должность. Итак, он оказался перед дилеммой: если не публиковать статью, полгода упорного труда вылетят на ветер вместе с планом завоевать себе положение и репутацию практического делового человека; если публиковать, то как объяснить добродетельным банкирам со Стейт-стрит, что вся их мораль и абсолютные принципы абстрактной истины, которые они исповедуют, не имеют отношения к делу и что лучше до них не касаться. Геологи — народ по природе своей скромный и беззащитный — вряд ли станут мстить ему за наглые благоглупости, которые он высказал об их науке, но капиталисты ничего не забывают и не прощают.
Затратив немало труда и проявив пропасть осмотрительности, Адамс написал две статьи — одну, длинную, о британских финансах в 1816 году и другую — о банковских ограничениях в 1797–1821 годах и, сложив их в один пакет, отослал редактору «Норт Америкен ревью» на выбор. Он отдавал себе отчет, что, обрушив два таких объемистых специальных финансовых исследования на голову редактора, рискует получить их назад с сокрушительным для автора ответом; но дерзость юных — особенно в случае победы — привлекательнее, чем их невежество. Редактор принял оба опуса.
Когда почта доставила письмо из «Ревью», Адамс долго не решался его открыть; смотрел на него, словно просивший об отсрочке должник, а прочитав, испытал такое же облегчение, как должник, которому оно принесло весть о продлении займа. Письмо возводило его, нового автора, в литературный ранг. Отныне пресса была для него открыта. Эти статьи вместе со статьями о Покахонтас и Лайелле давали ему положение постоянного сотрудника «Норт Америкен ревью». Чего, собственно, стоил этот ранг, никто не мог сказать, но «Норт Америкен ревью» уже полвека служила почтовой каретой, в которой бостонские литераторы совершали свой путь к славе какую каждый заслужил. Немногие писатели владели достаточным числом идей, чтобы заполнить тридцать страниц, но тех, кому казалось, что у него их достаточно, из всех изданий печатало только «Ревью». Статья равнялась маленькой книге, требуя не меньше трех месяцев работы, а платили за нее в лучшем случае пять долларов за страницу. Хорошая статья на тридцать страниц даже в Англии или Франции редко кому была по плечу, в Америке же их практически никто не читал, но десяток-другой братьев-журналистов пробегали все же глазами по строкам — чаще всего в поисках, чего бы позаимствовать, — извлекая где идею, где факт, — этакий нечаянный улов, вроде пеламиды или чирка, за который можно было выручить от пятидесяти центов до пяти долларов. Газетные сороки зорко следили за поквартальной поживой. Тираж «Ревью» не превышал трехсот-четырехсот экземпляров и никогда не окупал весьма умеренные расходы. Тем не менее это издание занимало первое место среди американских литературных журналов; оно было источником идей для авторов более дешевого пошиба; оно проникало в слои общества, понятия не имевшие о его существовании; оно было инструментом, на котором стоило играть; а в воображении Генри открывало — в туманном будущем — доступ в одну из ежедневных нью-йоркских газет.
Не выпуская письма редактора из рук, Адамс с пристрастием спрашивал себя, какой лучший путь мог бы он избрать. В целом, принимая в соображение свою беспомощность, он полагал, что избрал путь не хуже, чем все кругом. Кто мог тогда сказать, кому из его современников предстоит играть в мире значительную роль. Возможно, какой-нибудь сверхзоркий провидец с Уолл-стрит отметил уже Пьерпонта Моргана, но вряд ли Рокфеллеров, или Уильяма К. Уитни,[445] или Уайтлоу Рида. Никто не признал бы в Уильяме Маккинли,[446] или Джоне Хее, или Марке Ханне[447] выдающихся государственных деятелей. Бостон пока еще ничего не ведал о том, какая карьера ждет Александра Агассиса или Генри Хиггинсона. О Филлипсе Бруксе никто ничего не знал, о Генри Джеймсе ничего не слыхал; Хоуэллс только начинал; Ричардсон и Ла Фарж готовились к первому шагу. Из двух десятков тридцатилетних, чьи имена и слава вышли за пределы века, в 1867 году не выделялся ни один, кто настолько опередил бы других, чтобы гарантировать перевес в его пользу. Офицеры, отвоевав, по большей части попали в рядовые. Знай Адамс в точности наперед, чем и как обернется будущее, он все равно не поступил бы умнее, не смог бы избрать для себя лучшую жизнь.
Неожиданным образом последний год, проведенный Генри в Англии, оказался для него приятнейшим. Теперь уже старый член общества, он принадлежал к его силурийскому пласту. Стал выезжать принц Уэльский. Мистер Дизраэли, лорд Стэнли и будущий лорд Солсбери оттеснили на задний план воспоминания о Пальмерстоне и Расселе. Европа менялась на глазах, в Лондоне меньше всего желали вспоминать, как Англия вела себя во время американской Гражданской войны. Крутой поворот, начавшийся в Америке в 1861 году, подходил к завершению, и впервые в истории американцы ощутили себя почти равными по силе англичанам. Пройдет еще тридцать лет, и они почувствуют себя сильнее. А пока даже личный секретарь мог разрешить себе радоваться жизни. Первый этап его воспитания закончился, новый пока не наступил, и целый год Генри предавался праздности, как человек, который в конце длинного, опасного, но успешного плавания по бурному морю и в преддверии следующего в промежутке наслаждается залитой солнцем гладью вод.
Он постарался использовать что мог. В феврале 1868 года вместе с другом, Милнсом Гаскеллом, отправился в Рим. Целый сезон он еще раз с упоением скакал верхом по Кампанье или разгуливал по средневековым улочкам Рима, сидел на ступенях Арачели, что стало для него почти такой же данью суеверию, как бросание монет в фонтан Треви. Рим был таким, как всегда, городом трагическим и священным, со своими средневековыми кланами художников, литераторов и священников, относившихся к себе столь же серьезно, как в дни Байрона и Шелли. Десять лет случайного воспитания ничего не открыли Генри в Вечном городе. В 1868 году молодой американец знал не больше, чем в 1858-м. За эти годы он ничего не постиг такого, что сделало бы для него Рим понятнее или позволило бы легче справляться с жизнью. Ничего не прибавил в этом отношении и последний сезон Генри в Лондоне. Лондон вошел в его плоть и кровь — стал его слабостью. Он полюбил его заповедные уголки, его дома, его нравы, даже его кэбы. Он полюбил брюзжать, как англичанин, и бывать в обществе, где не встречал ни одного знакомого лица и где никем не интересовался. Настоящей же его жизнью была жизнь друзей, с их романами, удачами и неудачами, которым он глубоко сочувствовал. И когда, в конце концов, он вновь оказался в Ливерпуле, сердце его сжалось в преддверии близкой разлуки. Он двигался механически, весь какой-то сникший, хотя и сознавал, что в смысле воспитания ничего не приобрел с тех пор, как впервые, в ноябре 1858 года, поднялся по ступеням отеля «Адельфи». Он мог отметить в себе только одну перемену — вполне в духе времени. Итон-холл уже не производил на него впечатления, и даже архитектура Честера еле-еле пробуждала в нем интерес; он не чувствовал никакого трепета в присутствии британских пэров, а в основном только неприязнь к большей части тех, кто постоянно толкался на их загородных виллах. Он в такой степени стал англичанином, что, как англичане, делил общество на классы и разделял их неприязнь друг к другу и их предрассудки; он уже не был американским юнцом, благоговейно взиравшим на Англию, а оглядывал ее привычным взглядом, словно старый, изрядно поношенный костюм. Пожалуй, это и было то, что англичане вкладывают в понятие «светское воспитание». Во всяком случае, ничего иного за семь лет пребывания в Лондоне он не приобрел.
16. ПРЕССА (1868)
Июльским вечером, часов около десяти, в жару, от которой тропический ливень стоял парной стеной, семья Адамсов и семья Могли сошли с парохода фирмы «Кьюнард» на правительственный катер, который в кромешной тьме высадил их в конце одного из причалов на Норт-ривер. Будь они финикийскими купцами, приплывшими на галере из древнего Гибралтара в родной Тир, вряд ли берег мира, куда они прибыли, показался бы им более чужим, настолько все в нем изменилось за прошедшие десять лет. Историк государства голландского, теперь уже не историк, а дипломат, отправился в компании личного секретаря, превратившегося просто в личность, по неизвестной улице на поиски наемных карет, которые доставили бы оба семейства в «Бреворт-хаус».[448] Предприятие это потребовало значительных усилий, но увенчалось успехом. Незадолго до полуночи путешественники вновь обрели кров на родной земле.
Насколько родная их земля изменилась или продолжала меняться, они не могли судить и даже почувствовать смогли лишь частично. В сущности, и сама она знала о себе не больше, чем они. Американское общество всегда пыталось — почти вслепую, словно дождевой червь, — познать себя и понять, силясь не оторваться от собственной головы и отчаянно извиваясь, чтобы не упустить из виду свой хвост. Взятое в разрезе, оно напоминало длинный, бредущий вразброд, рассыпавшийся по прериям караван — десяток-другой вожаков ушли далеко вперед, миллионы иммигрантов, негров и индейцев тянутся в арьергарде, в доисторических временах. У этого общества было огромное преимущество перед Европой, потому что в тот исторический момент оно, казалось, двигалось в одном направлении, тогда как Европа растрачивала большую часть энергии, пытаясь осилить разом несколько противоположных. Правда, стоило Европе или Азии устремиться по единому курсу или в одну сторону, и Америка, пожалуй, утратила бы ведущее положение. А пока каждому, кто туда прибывал, следовало приискать себе место как можно ближе к голове каравана, а для этого нужно было знать, где искать его вожаков.