ве сотни лет – европейцы смотрели на американцев сверху вниз и разговаривали с ними покровительственно. Это было в порядке вещей. Нет, Киплинг не смотрел сверху вниз и не разговаривал покровительственно; он веселился от души и был само добродушие, но, вероятно, первым понял бы, о чем идет речь. Гений вынужден, даже сам того не желая, относиться к себе с почтением.
В середине февраля 1892 года Адамс оказался в Вашингтоне. Ни в Париже, ни в Лондоне ему не встретилось ничего, что побуждало бы вернуться к жизни, да и в Вашингтоне ему по множеству причин захотелось остаться мертвецом. Город сильно изменился, во многом улучшился; с годами – за много лет – он сумел превратиться в удобное, по современным меркам, место обитания; но все, кого знал Адамс, либо умерли, либо разъехались кто куда, и он чувствовал себя здесь таким же чужим, как в Бостоне или в Лондоне. Понемногу какое-то общество образовалось вокруг правительства; появились открытые дома; давалось много званых обедов, без конца отдавали друг другу визиты, оставляли визитные карточки, но одинокий мужчина ценился меньше, чем в 1868 году. Очевидно, обществу приходилось немногим лучше, чем Генри Адамсу. Белый дом и конгресс держались весьма отчужденно. Те, кто составлял общество, не имели доступа к тем, кто был в правительстве. Члены правительства не видели необходимости прислушиваться к кому-либо из принадлежащих к обществу. Общество перестало интересоваться политикой, а политики – опираться на общество. Ветераны Гражданской войны – Джордж Банкрофт, Джон Хей, например, – старались удержаться на плаву, но без большого успеха. Им не мешали говорить и делать все, что они хотели, только тому, что они говорили или делали, не придавалось никакого значения.
В ноябре должны были состояться президентские выборы, но их результат мало кого интересовал. Оба кандидата отличались большими странностями, и о них ходила шутка, что у одного нет друзей, а у другого есть только враги. Калвин Брайс, острейший и умнейший среди тогдашних членов сената, имел обыкновение пространно живописать мистера Кливленда в самых радужных выражениях, провозглашая его самой возвышенной натурой, самым благородным характером от античности до наших дней, но в заключение неизменно добавлял: «Что до меня, я предпочту наблюдать за его деятельностью с безопасной вершины какой-нибудь соседней горы». То же можно было сказать и о мистере Гаррисоне. В этом отношении они оба были величайшими президентами, ибо вред, который они причинили своим врагам, не шел ни в какое сравнение со смертоносными ранами, нанесенными ими своим друзьям. От обоих бежали, словно от дурного глаза. С точки зрения американского народа, оба кандидата, вместе с их партиями, друг друга стоили и ни тот, ни другой не перевешивал на чаше весов. Мистер Гаррисон был превосходным президентом, человеком недюжинных способностей и силы – возможно, лучшим президентом из всех, кого республиканская партия выдвигала на этот пост после смерти Линкольна. Но Адамсу все же в целом был на волос милее президент Кливленд, не в силу личных качеств, а потому, что, в глазах Адамса, демократы представляли последние остатки восемнадцатого века, являясь чем-то вроде ветеранов «Корнуоллисов» из «Записок Биглоу» и единственным оплотом против Олимпа банкиров, которые в течение двадцати пяти лет приобретали все больше и больше власти в эзоповом царстве лягушек. В нем не к чему было и квакать, разве только подавая голос за короля Бревно или – за отсутствием аистов – Гровера Кливленда, да и то без уверенности, что откуда-нибудь не вылезет король Банкир. Политическое воспитание стоило непомерно больших денег, и это обернулось равнодушием к политике. Правда, не все его разделяли. Кларенс Кинг и Джон Хей оставались верны идеалам республиканской партии и даже на минуту не позволяли себе подумать, что можно обнаружить какие-то достоинства и в других взглядах. Что касается Кинга, то его приверженность республиканцам объяснялась любовью к первобытным расам, сочувствием неграм и индейцам и соответственно неприязнью к их врагам; у Хея верность партии стала частью его существования, чем-то вроде верности своей церкви высокообразованного священника. Он видел все недостатки республиканской партии и еще лучше недостатки ее сторонников, но не мог без нее жить. Для Адамса что демократы с Запада или республиканцы с Запада, что демократы из промышленных городов или республиканцы из тех же городов, что У. К. Уитни или Дж. Г. Блейн – все были на одно лицо, и он оценивал их только по тому, в какой мере они могут быть полезны целям Кинга, Хея и его самого. Они делились на друзей и врагов, а не на республиканцев или демократов. Хей различал в них еще людей достойных и недостойных.
С 1879 года Кинг, Хей и Адамс были неразлучны. Постепенно их отношения становились все теплее и теснее, побуждая скорее избегать, чем домогаться общественного положения, и к 1892 году ни один из них уже не занимал никаких государственных должностей. Во время президентства Хейса друзья Кинга, в том числе Абрам Хьюит и Карл Шурц, ценой больших усилий добились указа об объединении всех геологических разведок в единое управление и поставили во главе него Кинга, но Кинг, дождавшись, чтобы работа была налажена, ушел с этого места и занялся собственными делами на Западе. Хей, исполнявший обязанности помощника государственного секретаря то время, пока на этом посту при президенте Хейсе находился Эвартс, также настоял на отставке с целью засесть вместе с Николеем за «Жизнеописание Авраама Линкольна». Адамс не занимал никакой должности, а когда его спрашивали, почему он не служит, не входя в долгие объяснения, предпочитал отговариваться тем, что ни один президент его служить не приглашал. Ответ этот звучал благовидно, к тому же почти соответствовал истине, хотя оставлял место для сомнения касательно способностей и нравственности самого Адамса. Почему все-таки ни один президент не взял его к себе на службу? Вопрос, требовавший целого тома сложных объяснений. Адамс не мог назвать в своей жизни дня, когда бы отказался выполнить обязанности, возлагаемые на него правительством, – только американское правительство, насколько Адамсу было известно, никогда никаких обязанностей на него не возлагало. Впрочем, так вопрос и не ставился ни в отношении Адамса, ни в отношении кого-либо другого. Правительство предлагало кандидатам на должности самим их домогаться, а функции Белого дома сводились к тому, чтобы принять услуги или отказаться от них. Такая пассивная тактика приводила к некоторым осложнениям в светских отношениях. Любой общественный деятель, который, скажем, несколько лет проживал в доме приятеля, как в своем, получив влиятельную должность, непременно чувствовал себя обязанным задать радушному хозяину, прямо или косвенно, вопрос, не может ли быть тому в чем-нибудь полезен, что было равнозначно вежливому сообщению о разрыве, поскольку, облеченный властью, он уже не считал для себя удобным сохранять прежние отношения. Лучшую формулу из всех возможных изобрел Ламар, произнесший в высшей степени учтивую, на южный манер, фразу: «Разумеется, мистер Адамс знает: все, что в моей власти, к его услугам!» A la disposicion de Usted![49] Форма, очевидно, была правильная, поскольку облегчала положение обеих сторон: мистер Адамс и впрямь все знал; поклон и светская улыбка покончили с этим делом; оба чувствовали себя польщенными.
Человек, оказавшийся у власти, близким приятелем быть уже не мог. Обязанности и дела поглощали его целиком, сказываясь на душевном равновесии. Если друг не служил его политическим целям, дружба становилась ему в тягость. Тот, кто не писал в газетах, не выступал с предвыборными речами, не рвался давать деньги на предвыборные кампании и как можно реже появлялся в Белом доме, ставил себя вне круга полезных людей и делал это с полным сознанием того, что делает. Он не мог рассчитывать, что президент пожелает воспользоваться его услугами, и не видел причины, почему тому следовало бы их желать. Что касается Генри Адамса, то, прожив в Вашингтоне без малого пятьдесят лет, он первый был бы несказанно удивлен, если бы хозяин Белого дома попросил его даже о такой малости, как пересечь Лафайет-сквер. Только конгрессмены из Техаса, воображая, что президент нуждается в их услугах в одном из отдаленных консульств, месяцами надоедали ему просьбами найти им соответствующее местечко.
В Вашингтоне, где это правило или обычай принимался как должное, репутация человека нимало не страдала, если он не занимал официальной должности. Никто не шел на государственную службу, если ему не хотелось, но, с другой стороны, от того, кто стоял в стороне, не требовалось ни участия в партийных делах, ни денежных взносов. Не видя должности по душе, Адамс всерьез считал, что лучше выполнит свой гражданский долг, не занимая никакой должности. Он по крайней мере мог выступать в роли публики, а в те дни в Вашингтоне публика набиралась с трудом даже для небольшого театрика. Адамса вполне удовлетворяло быть зрителем, и порою ему казалось, что актеров можно покритиковать, но, находя свое положение нормальным, он так и не мог взять в толк, какое место в Вашингтоне занимает Джон Хей. Лидеры республиканской партии обращались с Хеем как с человеком равного с ними ранга и пользовались его услугами и деньгами с такой свободой, что даже видавшего виды наблюдателя брала оторопь, но соответствующей должности для него у них не находилось. А между тем Хей был единственным в Вашингтоне знатоком в вопросах дипломатии. По возможности быть полезным он соответствовал лорду Гранвиллу, который в Лондоне добрых сорок лет служил спасительным клапаном поочередно в каждом либеральном правительстве. Если бы полезность для общественного блага ставилась во главу угла, Хей выполнял бы поручения первостепенной важности при Хейсе, входил бы в кабинет при Гарфилде и снова оказался бы в нем при Гаррисоне. Эти джентльмены без конца выезжали на нем, без конца прибегали к его услугам и без конца тянули из него деньги.