«Грозовой перевал» я уже могу прочитать целиком, затем «Игрок», которого я беру в библиотеке матери, «Дитя» Валлеса, «Три повести» и «Саламбо» Флобера, «Евгения Гранде» и «Отец Горио» Бальзака, «Атала», «Натчез», «Последние абенсеражи» и «Замогильные записки» Шатобриана, «Мечтания» Руссо, «Задиг» и «Кандид» Вольтера, «Персидские письма» Монтескье, затем я принимаюсь за «Тысячу и одну ночь», где вижу не только яркие, жестокие, морские, любовные, ночные сцены, но и форму, прихотливость рассказов, вставляемых один в другой, потерю смысла: форма, в которой я вижу сюжетную перипетию, самостоятельное чудо.
Летом 1953 года свержение Моссадыка[271], премьер-министра Ирана, мы видим его в «Пари матч», униженного старика в пижаме, проживающего под надзором в клинике. Моя мать восхищается этим сыном каджарской принцессы, который учится в начале века во Франции, а в 1951 году национализирует иранскую нефть, принадлежавшую тогда Англии.
Моя мать не любит шаха, хотя и сочувствует шахине Сорейе[272], такой красивой, но из-за бездетности обреченной на развод.
Она считает Иран, древнюю Персию Ксеркса - врага Афин и Александра - и «Тысячи и одной ночи» одной из главных империй, чьи природные богаства принадлежат ей по историческому праву. Поддержка, оказываемая Моссадыку коммунистами, не уменьшает восхищения матери.
*
Я вступаю в Общество св. Викентия де Поля[273]. Основанное в 1833 году в Париже Фредериком Озанамом[274] соратником Ламенне[275] чье «Слово верующего» я тогда читаю, это «общество» состоит из мирян, которые, наряду со своей основной профессией, обязуются регулярно навещать бедных, одиноких, отверженных, помогать им выживать, просто жить.
В коллеже есть одна группа, куда входят ученики и взрослые.
Так, дважды в неделю я навещаю с товарищами забытых стариков и людей помоложе, вдов без пенсии, приживалок, презираемых окружающими.
Одна вдова с красивыми волосами питается впроголодь, не в силах работать из-за артроза в бедре, и живет в лачуге над рукавом реки с замусоренным течением: мы приносим ей риса, макарон, кофе, купленных на свои же карманные деньги и членские взносы старших, и убираем дом.
Так как я полон энтузиазма, она готовит кофе, ставит его на клеенку на своем единственном столе и накрывает своей увядшей ладонью мою.
Крыса, поднявшаяся от реки, запрыгивает в окно на приоткрытый ящик для угля и падает в перекатывающиеся овальные брикеты.
Я задумываюсь, развлечь ли вдову еще немного или лучше остановиться, чтобы не обидеть, она видит мою растерянность и кладет мою руку обратно на липкий стол. Я пью кофе и рассказываю ей о короле Лире, Эдгаре, шуте, поедающем дохлых крыс.
Другое жилище: мрачная, зловонная конура наверху высокого лестничного пролета, переполненная детьми в грязном белье. Черствая и почти немая старуха с порога вырывает у нас из рук пакеты риса и сахара, а другой рукой швыряет нам в живот свою швабру и половую щетку: необходимо убирать каждую неделю. Эта старуха так сильно зализывает волосы на черепе, что мне они кажутся не волосами, а другой субстанцией, какой-то навозной карамелью, отчего меня рвет на выходе, так как я воображаю, что должен это съесть.
Когда после рождественских каникул возобновляются занятия, меня назначают руководителем шефской организации в Ла-Рикамари, между Сент-Этьеном и Фирмини, в долине Ондены: каждый четверг я отправляюсь на поезде в Сент-Этьен, где пересаживаюсь в автобус.
В свои четырнадцать я обязан целый день заниматься парнями нередко старше себя. Однако я обучен, хорошо образован, а значит, могу руководить вместе с другими этой группой детей и подростков из рабочих семей: мы поднимаемся в заросли дрока, бегаем, играем на феодальных развалинах в следование по маршруту и с песнями спускаемся в долину меж засаленными сланцевыми скалами; а главное, я привожу шоколад, который отец покупает моей матери в сент-этьенском «Вайсе» между заседаниями Генерального совета и который она больше не ест.
Я изо всех сил держусь целую четверть. После чего говорю отцу Сантенаку, что не суждено мне командовать другими: претит это социальное превосходство, которое считается в коллеже заветной мечтой.
На Пасху отец дарит мне первый велосипед, красный «партнер», на который я тотчас сажусь, чтобы в одиночку одолеть два-три перевала в окрестностях Бург-Аржанталя: наконец-то один, пока мухи и черви копошатся в моей волокнистой сперме на траве вверху, я спускаюсь обратно, настолько переполненный сексом и поэзией, - «оргиастические» листки свернуты на дне портфеля, в груде мха, камней, шин, - что я больше не могу говорить с отцом и даже с матерью, - которая смотрит и слушает уже рассеянно, - и впредь буду говорить с ними все реже и реже.
Единение тела с этим новым механизмом, влияние веса на скорость, особенно долгий и затяжной разгон демультипликатора, усилие и следом за ним немедленный результат, воздух, расщепленный на все оттенки ароматов, переход от травы к деревьям, от цветов к скоту, от навеса к навозу, от молока к кофе, от белья, что сушится на скалах, к перегретому вереску, от бензина к вину, от тени к свету, от холода вверху к теплу внизу, и все это за каких-то пару минут, под негромкий шелест спиц и чмоканье покрышки об асфальт; а также занос на повороте, на щебенке, и падение в заросли дрока и ежевики, откуда поднимаешься с дрожью, но с гордостью; вождение на ровной дороге, не касаясь руля, пожирание расстояний, звуков, деревень...
*
Великая французская и всемирная драма того года -майское поражение французской армии при Дьенбьенфу[276] после пятидесяти шести дней осады, и конец французского Индокитая по итогам Женевских соглашений[277], подписанных Чжоу Эньлаем[278] и Пьером Мендес-Франсом[279]; конец Французской империи.
В июле наша тетка Сюзанна везет меня в Париж, который я вижу впервые: из окна такси, доставляющего нас с Лионского вокзала на Университетскую улицу, где у нее квартирка, чернота Парижа поначалу меня разочаровывает: много заводов, цехов с дымящимися трубами в самом центре города; на следующий день все эти черные изваяния в мокрой от дождя зелени, эта ночь средь бела дня, величавая феерия державности...
Мы ужинаем в китайском ресторане на улице Мсьё-ле-Пренс, с верными боевыми подругами, воевавшими против Гитлера, француженками, англичанками, американками.
Я дарю ей свою гуашь с нашей родной деревней - вид из наших окон: одна ее подруга, иранский дипломат, увидев рисунок на стене теткиной квартиры, называет его олицетворением Франции, тетка дарит ей картинку, и подруга увозит ее домой в Тегеран: я еще долго воображаю, как мое маленькое творение, нарисованное всего за пару часов, летит над Востоком, а затем лучится в темной нише свежей зеленью, текучим багрянцем.
Наша мать покупает сразу после ее выхода «Историю Виши» Робера Арона[280], которую я читаю и перечитываю, иногда в присутствии матери. Из этой книги, основанной на доступных тогда архивных документах, я узнаю о позорном «Французском государстве», что выдает либо приказывает выдавать нацистам евреев, находящихся в его административной компетенции, в возмещение, в уплату за несбыточные преимущества, точь-в-точь как выбрасывают балласт, дабы не пойти ко дну либо подняться в воздух.
*
Наш учитель математики, отец Тренкье, рослый, чуть кособокий, лохматый брюнет, с ярко горящими глазами и вечной меловой пудрой на бровях, а также на длинной латаной сутане, доходящей до огромных горных башмаков, всегда немного расшнурованных, однажды вызывает меня в свою большую комнату, там полный кавардак. Я вхожу в коридор с облупившейся картиной, поправляя свои очки «амор», а он становится передо мной и спрашивает, в волнении роняя из больших волосатых рук мел, когда же я наконец соизволю явиться на урок математики.
Я уже пару дней читаю «Отелло» в карманном выпуске «Ларусса», который ношу с собой, - я вижу Отелло, Яго, Дездемон повсюду, в самых близких знакомых, и наделяю неистовыми страстями этих спокойных людей, воображаю, как Яго разжигает ревность в Отелло на площадке над водой рядом с кинотеатром «Риотор», где когда-то давно женщина убивает своего любовника, - и перечитываю пьесу в обработке Альфреда де Виньи: «Венецианский мавр».
Я говорю об этом учителю и рассказываю о Яго, Кассио, Дездемоне, Венеции, и тут он подходит к своему книжному шкафу, достает оттуда два тома шекспировских пьес в переводе Пьера Мессиана[281] и листает передо мной страницы со вздохами и восклицаниями: «Макбет», «Гамлет», «Ричард III», «Сон в летнюю ночь», «Антоний и Клеопатра», «Юлий Цезарь», откуда он зачитывает надгробное слово Марка Антония, и когда я спрашиваю, почему эта речь написана не по-латыни, он треплет и гладит меня по щеке.
Святой отец одалживает мне оба тома, которые я забираю в класс и храню у себя в парте, второй слева в центральном ряду; мой сосед слева, Люсьен, из семьи армянских коммерсантов, живущих в Фирмини, брюнет с нежными глазищами и коричневыми кругами под ними - благожелательный читатель первых стихов, которые я пишу в убеждении, что это и есть моя судьба: затем, пару дней спустя, «Моисей», об одиночестве мыслителя; я смотрю на своего товарища и принимаюсь отыскивать на его лице, руках отпечатки резни, в которой погибли его дед и бабка: неужели раны от турецкой сабли, топора и ножа, следы удушения, да и самого тления не передаются по наследству?