Дама прекрасной наружности заставила меня действительно испугаться; наше знакомство состоялось в театре, в ее ложе; я старался обратить внимание всех моих знакомых на эту новую победу, и моя гордость и моя радость достигли вершины, когда я добился позволения проводить ее. Спустя несколько часов, опьяневшая от удовольствия, эта дама, произнеся мне длинную фразу о клевете, заклинала меня самым прочувствованным тоном не верить тому, что мне говорили, будто ее любовник умер на днях от дурной болезни, которой, как полагают, наградила его она. Мои прощания были весьма краткими, но страхи очень долгими, к счастью я отделался лишь испугом.
Придя в себя, я положил мои клятвенные обещания верности к ногам госпожи графини Дусмани; это была прелестнейшая вдова, собиравшая у себя часть общества. Как-то после обеда я застал ее спящей на кушетке в неглиже, которое мне показалось надуманным; горничная прикрыла за мной дверь с улыбкой заговорщицы, я разбудил спящую красавицу с помощью самых недвусмысленных ласк и был восхищен, увидев, что весьма далекая от того, чтобы обидеться, она не ответила лучше, нежели тем, чтобы засыпать так часто, как мне того было бы угодно. Я, было, укрепился в этой связи, но ухаживания английского посланника, который просил руки графини, заставили меня уступить ему место, и спустя некоторое время поздравлял новоиспеченную супругу и жалел новоиспеченного супруга.
Напротив моего дома проживала одна девица, которую длинный и худой граф-корфиот держал взаперти со всем усердием утонченной ревности. Я часто прогуливался перед ее окнами, когда месье был далеко от дома, и читал в глазах прекрасной пленницы желание найти хоть какое-нибудь развлечение в своем одиночестве. Старуха, назначенная надзирать за поведением барышни, позволила смягчить себя многочисленными мольбами и, особенно, несколькими дукатами, но опасение, которое внушал граф, отдаляло пока минуту нашего свидания. Наконец, чтобы преодолеть все сомнения, я через одного из моих товарищей велел устроить большой ужин, все издержки по которому, не участвуя в нем, я взял на себя, и на который был приглашен граф, все было устроено для того, чтобы его напоить и особенно — чтобы удержать его до 4 часов утра. В то время, как он предавался удовольствию за столом, я без опаски наслаждался подле своей любовницы всеми возможными удовольствиями. В 4 утра ему позволили покинуть пиршество, но я, несмотря на живые напоминания старухи, приходившей уведомить нас о каждом прошедшем часе, к 4 часам покинуть свое пиршество еще и не помышлял. Мы оказались захвачены врасплох, а единственная дверь, имевшаяся в квартире и в которую стучали с удвоенной силой, лишала меня всякого пути отступления. Нужно было открыть дверь, свет, как бы случайно, был потушен, а вино, заставив графа забыть обычную предосторожность запереться на ключ, позволило мне улизнуть. Я добрался до своего дома в более чем легком костюме, внушавшем мне беспокойство по поводу открытий, которые мог сделать граф, но старуха, воспользовавшись сном своего хозяина, полностью меня успокоила, принеся мне все мое платье еще до восхода солнца. Такие ужины повторялись не раз, но вместо 4 часов я предусмотрительно удалялся на час раньше.
А.Я. Италийский.
Граф Моцениго, наш посланник при Республике Семи Островов, весьма усердно ухаживал за самой красивой женщиной Корфу — госпожой Армени, юной вдовой, очень богатой, очень хорошей и приятной музыкантшей, и использовал все средства, чтобы понравится; сложность иметь успех отдаляла меня от нее, но в конце концов я в нее влюбился и оставил все, чтобы полностью посвятить ей мое свободное время и мои чувства. Подле нее проводил я свои утра и вечера и посредством забот и ухаживаний достиг того, что прочно обосновался в милостях прекрасной Армени. Я заставил ее предположить, что могу жениться на ней, и потому она решилась не делать более из нашей связи большого секрета, не скрывать ее перед своей матерью и полностью отправить в отставку всех своих воздыхателей, в том числе и самого господина Моцениго. Но тот, прикидываясь моим другом, с достоинством смирившимся со своей участью, не мог простить мне моего счастья и устроил так, что мне пришлось уехать с Корфу. Он приложил все силы, чтобы выставить меня вызывающим подозрения перед правительством и даже перед моим покровителем — славным генералом Анрепом: он измыслил, что я добиваюсь обучения сулиотов лишь для того, чтобы сделать себе карьеру среди греков. Истолковав весьма ловким и гнусным образом предложения, сделанные мною нескольким албанским вождям, и запись, которую я носил с собой, чтобы лучше понимать греческий язык, он уверял, что я, которому не терпелось играть заметную роль, уже приказал называть себя ромейским эфенди, желая называться владыкой греков. В конце концов, он добился того, что генерал Анреп, который не имел права предупредить меня об этой интриге, проникся подозрениями и в один прекрасный день объявил мне, что должен послать меня в Петербург, чтобы донести до Императора самые подробные сведения о том положении, в котором находилась наше устройство на Корфу. Истинную причину моей отправки я узнал лишь спустя несколько лет и готовился покинуть своих возлюбленных лишь на несколько недель. Мои прощания с храбрыми сулиотами еще более добавили дегтю клеветническим измышлениям посланника, они категорически попросили, что коль скоро я их оставляю, им никогда не давали бы другого командира. Мое расставание с госпожой Армени было очень нежным, и весь дом, вплоть до ее кавалера Сервенто, рыдал. Мы обещались аккуратно писать друг другу, и я сел на корвет «Астраль», чтобы отправиться в Триест.
1805
Часть труппы театра Корфу, когда у них истекли контракты, испросили у меня разрешения перебраться в Триест на борту корвета; что я с великим удовольствием разрешил двум певицам, матери и дочери, и некоему певцу, любовнику этой матери, а также балетмейстеру и его супруге, прима-балерине, и одному комику. Это общество, отвлекая меня от моих сердечных недугов, заставило меня быстро забыть мадмуазель Армени, и наше плавание, длившееся 7 дней, стало весьма увеселительной прогулкой.
Это происходило в марте, и Адриатическое море, хотя оно в этот сезон обычно очень бурное, обошлось с нами довольно заботливо, до того момента, когда мы оказались в виду Триеста, где оно разыгралось до такого шторма, что вынудило нас вновь выйти в открытое море, и безжалостно качало нас всю ночь и часть следующего дня; только к вечеру мы вошли в рейд Триеста, где наш корвет бросил якорь рядом с американским фрегатом.
В течение этого путешествия я познакомился с одной девицей, мадмуазель Терезой Фракасси, очень красивой, совсем молодой, чьё поведение в Корфу было образцом скромности. На борту корвета я мог лишь говорить ей о своих чувствах, на которые она отвечала с добротой, но не внушая мне ни малейшей надежды; я уже готовился покинуть её, чтобы помчаться в Петербург, когда нам сообщили, что мы находимся в карантине, и что те, кто хочет сойти на берег, должны будут отправиться в больницу, которая находилась около берега, в отдалении от города; это заявление сильно возмутило меня, и я послал эстафету графу Разумовскому, нашему послу в Вене, чтобы попросить его добиться решения в мою пользу, но этот первый порыв прошёл, и я даже радовался этим препятствиям, которые позволили мне довести до конца мою незавершённую интрижку с мадмуазель Терезой. Нам предоставили очень хорошие комнаты, одну рядом с другой; хороший повар, которого я имел с собой, и мои деньги обеспечивали нам хорошую еду, всё театральное общество с удовольствием собиралось у меня, и наша тюрьма стала истинным жилищем радости, песен и танцев.
Я позаботился о том, чтобы поселить певицу — мать и её любовника в наиболее отдалённых комнатах, и приблизился к той, которая являлось предметом моих желаний. Балетмейстер, и особенно его супруга, которая очень любила мои обеды, так увещевала мать и дочь, что, наконец, на третий день я перенёс свою спальню в спальню мадмуазель Терезы, которая приняла меня с такой нежностью, что заставила дорожить карантином, и сожалеть об эстафете, которую я послал, чтобы уменьшить срок пребывания в карантине.
День ото дня наша любовная связь становилась всё более серьёзной, и лишь с печалью взирали мы на то, как убегают ночи и приближается момент разлуки; на исходе 20 дней пришли мне сообщить, что я могу сойти на берег; я добился, чтобы мои попутчики могли воспользоваться тем же разрешением; все прыгали от радости, а я, грустно взяв под руку мою красавицу, медленно покинул вместе с ней обитель наших радостей. Мы поселились, пока ещё вместе, в одной городской гостинице, но наконец мы вынуждены были расстаться, и, весь опечаленный, я отправился в Вену.
Я каждый день купался в море, несмотря на то, что было ещё холодно, и в итоге получил жестокую лихорадку, от которой карантинный врач меня лечил, по моей просьбой, хинной; это лекарство, принятое слишком рано и в огромных дозах, помогло больше моей любви, чем моему здоровью, и в Вену я прибыл смертельно больным.
Будучи не в силах даже помышлять о том, чтобы продолжать путь, я нанял квартиру в доме Мюллера, и ждал там своего выздоровления. Все русские, которые всё ещё находились в этом городе, отнеслись ко мне с заботой, и, благодаря стараниям врачей — мужчин и женщин, они несомненно отправили бы меня в мир иной, если бы моя конституция и первые благотворные дни весны не пришли мне на помощь. Тем не менее, по прошествии 6 недель, я смог вновь отправиться в путь, и хотя я всё ещё был слаб, я ехал днём и ночью, и, к своему удовлетворению, даже обогнал австрийского курьера, выехавшего за 24 часа до меня.
Его Величество Император принял меня с добротой, и приказал мне побеседовать с морским министром и министром иностранных дел о различных вопросах, касающихся наших сил и нашей позиции в Корфу; после этого мне было объявлено, что я должен оставаться в Петербурге; я пытался просить разрешения вернуться, чтобы вновь принять командование легионом сулиотов, который я сформировал, но кончилось всё тем, что мне сказали, что найдут мне другое занятие, и что я должен отказаться от Корфу и от сулиотов. Меня утешило то, что я увидел, что всё находилось в движении, и война вот-вот разразится. В ожидании распоряжения, я возобновил связь с госпожой Джулиани, которая нанимала дом на Аптекарском Острове, недалеко от дачи моего свояка Ливена, у которого я провёл остаток лета.