отменена; наш заграничный паспорт, первый, помню, был выдан по мнимой болезни Огарева.
В Петербурге отец мой заметил, что Лев Алексеевич Перовский, в то время министр внутренних дел, хороший его знакомый и вместе с тем начальник, как-то раздражителен и холоден с ним. Между прочими знакомыми отец побывал у приятеля деда моего, графа Киселева, который имел репутацию очень либерального человека. Граф любил моего отца и принял его, как всегда, очень любезно; большею частью они беседовали по-французски. Вдруг граф говорит отцу:
– Ah, mon cher Toutchkoff, je ne sais si votre nom est inscrit en rouge ou en blanc, mais il est noté dans le livre noir, c'est sûr.
– Pourquoi cela, comte? – спросил отец.
– C'est un fait, – продолжал граф, – mais je ne sais trop comment vous l'expliquer, en un mot: vous sentez les barricades à une lieue. Oui. mon cher, il ne fallait pas rester à Paris pendant les journées de juin.
– Mais ilestimpossible de tout prévoir, – возражал отец, – quand l'insurrection du faubourg St. Antoine éclata, il était trop tard pour quitter Paris. Il est heureux encore que nous n'ayons pas été fusillés comme agents russes. Nous avons eu tous des perquisitions domicilières et si l'on eût trouvé de l'or russe chez nous, notre affaire eût été très mauvaise, car dans les journaux on ne faisait que parler des agents russes, qui à l’aide de l’or russe fomentaient tous ces troubles; un heureux hazard nous a sauvés; une heure avant la visite de la police chez nous, Herzen a pris tout l’or que nous possédions pour l’échanger chez Rotschild et dans ce but l’a laissé chez sa mère, qui demeurait dans une autre rue; là il n'y eut pas de perquisition.
– Ah! c'est curieux, – вскричал Киселев, – perdu des deux côtés!
– Oh non, mon comte, ici je ne suis pas encore perdu24, – возразил горячо мой отец; – всё ограничилось тем, что у меня взяли мою статью о революции 1848 года, которую мне очень жаль.
– Спросите Перовского, как на вас смотрят, – сказал граф, – он должен знать.
Отец виделся с Перовским, но последний был непроницаем.
Я забыла сказать, что Марья Федоровна Корш, проживши в семействе Герцена за границею полтора года, возвратилась с нами в Россию и ехала с нами до Москвы к своему брату, Евгению Федоровичу Коршу. В Петербурге к ней часто хаживал ее зять, Константин Дмитриевич Кавелин; он был знаком с моим отцом еще в Москве и бывал у нас, но тогда мы были слишком молоды, чтобы обратить на него серьезное внимание. Тут мы познакомились с ним короче; он нам много рассказывал о московском кружке, о Белинском, о его кончине, хотел даже подарить мне слепок с Белинского, снятый по кончине. Мне очень хотелось его иметь, но странны бывают понятия в молодости: мне казалось, что, не знавши Белинского лично, я была недостойна получить такой драгоценный подарок, и даже негодовала на Кавелина за то, что ему вздумалось подарить мне такую бесценную вещь. Вероятно, Кавелин заподозрил, что я не дорожу слепком Белинского, так это и не осуществилось.
Приходя к нам, Кавелин иногда опаздывал, а мы с Марьей Федоровной Корш, усталые от морского путешествия, ложились довольно рано. Раз Кавелин постучал в дверь нашего номера после девяти часов; мы отвечали, что легли, тогда он просил позволения разговаривать через дверь, сел на стул в коридоре у запертой на ключ двери, и мы беседовали таким образом. Но Марья Федоровна, боясь оскорбить щепетильность английского пансиона, в котором мы остановились, запретила Кавелину ходить к нам после девяти часов, и это не повторилось.
Я думаю, редко можно встретить столько доброты и кротости в соединении с замечательным, пытливым умом, как у Константина Дмитриевича Кавелина; не было благородного порыва, на который он бы тотчас не отозвался, не раздумывая о своих личных интересах. Известно, как он оставил Московский университет и тем, быть может, повредил своей карьере навсегда25. Но мне придется позже говорить о нем; он появлялся несколько раз в моей жизни до 1855 года, когда мы – Огарев и я – окончательно оставили Россию, не зная, увидим ли мы ее еще раз. Я одна увидела ее, увидела дорогое Яхонтово…
Проездом из Петербурга в наше имение мы побывали у деда моего, генерал-майора Алексея Алексеевича Тучкова; он нам очень обрадовался, так же, как и мы ему.
В это время нам очень хотелось видеть знаменитый кружок Герцена и Огарева; теперь мы уже понимали его значение. Мой отец всегда бывал там и был всеми чествуем как декабрист, эти господа ездили к нему; но мы тогда были почти детьми. Наконец мы увидали всех или почти всех. В семье Герцена я уже слышала о характере Николая Христофоровича Кетчера, о его выходках, обидчивости, о неприятностях, возникавших более всего от его строптивого характера, и потому немудрено, что я смотрела на него не совсем беспристрастно и что он мне с первого взгляда не понравился.
Евгений Федорович Корш, тогда редактор «Московских Ведомостей», был действительно таким, каким мне его описывали, – умный и холодный как сталь; его заикание не только не вредило ему, а как будто придавало более меткости его остротам. О Грановском и его жене я также много слышала; между прочим, Герцен говорил, что, несмотря на замечательный ум Грановского, его идеализм становился иногда преградой в философских прениях с друзьями. Однажды посреди горячего спора о вероятности существования загробной жизни Грановский вдруг встал и отошел. На вопрос некоторых друзей, что с ним, Грановский отвечал: «У меня умерла сестра, которую я горячо любил, я не могу допустить, что я с нею не увижусь». Эта выходка многим показалась малодушием.
С другой стороны, несогласие с Кетчером, заступничество Грановского – всё это указывало на необходимость отдаления, хотя бы на время. Мало-помалу кружок стал разъединяться; Герцен уехал за границу, Огарев – в деревню. Жена Грановского тоже меня очень интересовала. Она была ближайшим другом Наталии Александровны Герцен и вдруг, без заметной причины, без объяснения, отдалилась от нее. Почему это произошло, осталось тайною навсегда. Мне казалось, что все эти люди знали, что я много о них слышала, и потому как-то сдержанно относились ко мне.
Еще мы познакомились с Астраковыми; помню, как мы отправились к ним вдвоем с сестрою, с запиской Наталии Александровны Герцен к Татьяне Алексеевне Астраковой. Она жила близ Девичьего поля, на Плющихе, в собственном деревянном доме. Астраковых было несколько братьев; старшего, Николая Ивановича, мужа Татьяны Алексеевны, уже не было в живых; из остальных всех ближе с Огаревым и Герценом был Сергей Иванович; с ним-то мы короче и познакомились.
Он и Татьяна Алексеевна приняли нас так радушно и просто, что нам стало свободно и казалось, что мы давно знакомы, и так это осталось навсегда. Мы с Татьяной Алексеевной остались как два вестовых того времени и до сих пор (1889 год) перекликаемся иногда.
Когда мы приезжали к Астраковым, нас всегда встречал их слуга, отставной солдат Никифор; он нас очень полюбил и называл «голубчиками». Когда впоследствии мы навещали Астраковых, приезжая в двух пролетках – я с Огаревым, а сестра со своим женихом, Николаем Михайловичем Сатиным, – Никифор качал головою и говорил: «Разлучили голубчиков, прежде лучше было!»
Сергей Иванович Астраков был человек замечательно умный и знающий, очень хороший математик, а между тем судьба-мачеха не дала ему возможности сделать многого для отечества и для собственного существования. Он является в моих глазах одною из тех молчаливых неугаданных жертв, которые у нас встречаются чаще, нежели в других странах. Жил он как-то отщепенцем, хотя и принадлежал к кружку.
Впоследствии, кажется, в 1866 году, от неудовлетворения или с отчаяния, этот духовно и физически сильный человек угас в чахотке, и не стало существа самого преданного добру и правде! За исключением Герцена, никто из друзей не любил и не ценил Огарева так, как Сергей Иванович Астраков.
VI
После тяжелых объяснений с моим отцом, который сначала слышать не мог о нашем браке, было решено ехать всем в Петербург, где Огарев надеялся уладить дело развода со своей первой женой, Марией Львовной Огаревой. Она была в то время за границей; Герцену поручили узнать у нее, можно ли надеяться на ее согласие.
И там и тут всё оказалось безуспешно: в эту строгую бюрократическую эпоху было почти немыслимо устроить такое трудное дело в Петербурге. Мы остановились, как и Огарев, в гостинице Кулона, в то время одной из лучших или даже лучшей. Огарева почти ежедневно посещали его многочисленные друзья, которых он нередко приводил и к нам; между прочими чаще бывали Сатин, Кавелин, Арапетов, Михаил Александрович Языков, Панаев и Некрасов. Тургенев находился в то время в своей деревне Спасское; тогда говорили, что его сослали туда за то, что он был в Париже во время баррикад. Не могли понять, как опасно было оставлять Париж в то смутное время: стоило быть принятым за русского агента – и можно было оказаться тут же расстрелянным. Со временем узнали бы, что это случилось по ошибке – и только; благоразумие повелевало выжидать спокойного момента для отъезда, и так сделали все русские, застигнутые реакционной бурей в Париже.
Но, возвращаясь к петербургским приятелям Огарева, вспоминаю Михаила Александровича Языкова, который обладал необыкновенным даром веселить, смешить, сохраняя притом очень серьезный вид, что придавало еще более пикантности его насмешкам и каламбурам. Находчивость его была поразительна – он никогда не пропускал случая сострить. Раз на каком-то обеде, встав с бокалом в руке, он сказал с одушевлением: «Раз думал я, друзья… – все слушали его в нетерпеливом ожидании. – Раздумал я», – повторил он и сел на свое место. Все весело смеялись над этою выходкою.