– Но я, Сатин, раздумала, – сказала я тихо, – я не хочу венчаться.
Оба друга посмотрели на меня как на больную.
– А мы хотели идти обрадовать папá, – сказал Огарев. – Что это за сюрприз?
– Пожалуйста, не говорите папá ни слова, пусть он думает, что согласного священника не нашли. Помните, как я вас, против вашей воли, сберегла от роковой пятницы Петрашевского? Ну, наше венчание еще в тысячу раз опаснее.
Пришлось уговаривать отца отпустить нас в Одессу, где у Огарева были тоже друзья; там следовало найти капитана английского корабля, который согласился бы взять нас без паспорта. Паспортов за границу в то время не выдавали. Мой отец настаивал только на том, чтобы, приехав куда бы то ни было за границу, непременно венчаться, хотя бы в лютеранской или католической церкви.
После свадьбы сестры (со свадьбой спешили в виду приближения поста, о котором сначала все позабыли) был наконец назначен день нашего отъезда; родители мои уезжали в деревню, мы – в Одессу, а сестра с мужем оставались в Москве. Ах, эти тяжелые прощания! Сколько их в жизни каждого человека, сколько их досталось и на мою долю! Помню, что в этот день была страшная гроза, потом дождь ливнем лил… Говорят, это счастливая примета…
Когда мы добрались до Одессы, Огарев занялся поисками английского капитана, но ему и в этом не было удачи: история Петрашевского с многочисленными арестами напугала всех, никто не решался ни на какой смелый поступок; все были запуганы. Друзья Огарева, между которыми помню Александра Ивановича Соколова, советовали ему ехать в Крым и там выжидать, пока представится благоприятный случай уехать за границу.
Итак, совершенно случайно мы поселились на некоторое время в Крыму и провели там восемь месяцев. Я была в восторге от климата, от величественной природы; благоухание распускающихся почек на миндальных деревьях в нашем саду, виноградные лозы – всё мне напоминало наше пребывание в Италии, мою страстную симпатию к Наташе Герцен, от которой мы получали нетерпеливые письма, требовавшие, чтобы мы ехали к ним скорее, скорее…
В то время я много ходила с Огаревым по руслу быстрых и неглубоких речек в окрестностях Ялты; там мы находили множество окаменелостей, часть которых впоследствии привезли в Яхонтово. В одну из этих прогулок я сильно промочила ноги и тяжко захворала воспалением в груди; сначала Огарев сам меня лечил, но заметив, что болезнь принимает более серьезный характер, пригласил тамошнего врача. Я была близка к смерти, но молодые силы победили болезнь, и судьба сберегла меня для невероятных, тяжких испытаний. Я поправлялась медленно и, быть может, от слабости, впала в ностальгию: только и думала о своей семье, о свидании с нею…
Огарев был глубоко потрясен моим душевным состоянием и решил ехать обратно в Яхонтово, тем более что в то время невозможно было ехать за границу. Мы вернулись домой глубокой осенью; верст за сто моя сестра с Феклой Егоровной выехали нам навстречу; мы и плакали, и смеялись, и не могли наговориться.
Мои родители занимали первый этаж нашего дома, а мы расположились наверху. К сожалению, как открылся зимний путь, мой зять уехал с сестрою в Москву, и мы остались наверху одни. Огарев развесил портреты своих родителей и деда, превосходно писанные масляными красками, покрыл стены литографиями любимых поэтов и друзей своих с рисунков Рейхеля и Горбунова – тут был весь московский кружок. Посреди комнаты стояло его роялино26, на котором он так любил фантазировать по ночам.
Отец мой был в печальном расположении духа; он был весьма нелюбим взяточниками и ждал доносов по поводу нашего смелого поступка. С губернатором Панчулидзевым он никогда не ладил; кроме того, Панчулидзев был дядей Марии Львовны Огаревой.
Вскоре после нашего возвращения пришла официальная бумага от губернатора к Огареву относительно его бороды; в бумаге было сказано, что «дворянину неприлично носить бороду» и, следовательно, Огарев должен ее сбрить. Ему очень не хотелось подчиняться этому требованию, он обрил только волосы на подбородке, что очень не шло ему.
У Огарева была писчебумажная фабрика в Симбирской губернии, и хотя он только изредка наезжал туда, но ему приходилось много разъезжать для помещения бумаги – то на нижегородскую ярмарку, то в Симбирск и в другие места. Вскоре после отъезда Огарева в Симбирск, может, через месяц или два, не помню, в феврале или марте 1850 года, моя мать вошла ко мне наверх часов в десять утра и сказала испуганно:
– К нам приехал жандармский генерал!
– Это я причина всех этих бед! – вскричала я, и полились упреки себе. Слезы градом катились по моему раскрасневшемуся лицу, я их наскоро утерла и последовала за матерью в кабинет отца, в ту самую комнату, где я ныне, шестидесяти лет, пишу эти строки.
Отец мой находился с двумя мужчинами: один из них был жандармского корпуса генерал, невысокого роста, с добродушным выражением лица, другой – чиновник особых поручений Панчулидзева, son âme damnée27, как говорят французы, кривой Караулов, о котором рассказывали столько анекдотов по поводу его фарфорового глаза28. Последнего я знала.
Отец протянул мне руку со своей кроткой, очаровывающей улыбкой и познакомил меня с генералом, но всё мое внимание было поглощено Карауловым. Я не вытерпела и подошла прямо к нему; он отступил.
– Это вы с вашим п…м губернатором сделали донос на моего отца!.. – сказала я, не помня себя от гнева.
Он пробормотал какое-то извинение.
Генерал взял меня под руку и просил успокоиться. – Пойдемте в залу, мне нужно с вами поговорить, – сказал он учтиво.
Мы вышли и сели рядом в зале.
– В каких вы отношениях с дворянином Николаем Платоновичем Огаревым? – был первый вопрос.
– В близких отношениях, – отвечала я, – я не могу обманывать, да и к чему?
– Стало быть, вы венчаны? Где? Когда? – спросил поспешно генерал Куцинский.
– Нигде, никогда! – вскричала я с жаром.
– В Третьем отделении не верят, чтобы Тучкова была не венчана; этого не может быть, – сказал генерал Куцинский, – будьте откровенны.
– Нет, нет, я не венчана, будьте вполне в этом уверены. Огарев не двоеженец, он ни в чем не виноват перед нашими законами; я предпочла пожертвовать именем, семьею, чем подвергнуть его такой ответственности.
Тогда я рассказала откровенно все наши планы и как я сама восстала против нашего брака; рассказала, что Огарев расстался с Марией Львовной уже семь лет как, но что она ни за что не соглашалась на развод, только чтобы мучить нас.
Генерал Куцинский слушал и удивлялся моему безыскусному рассказу. Потом он сделал мне несколько вопросов об отце.
– Правда ли, что он возмущает крестьян? – спросил он.
– Мой отец – любимец народа. Он, напротив, их учит надеяться на законы, на правосудие, не отчаиваться… Он за каждого хлопочет, заставляет взяточников отдавать награбленное, я горжусь своим отцом; для меня его служба лучше всякой другой, – говорила я с одушевлением.
Я рассказала генералу Куцинскому, как мы слышали раз с Огаревым, в дороге, не помню, в Тамбовской или Симбирской губернии, от простого человека, что на Руси только один человек жалеет крестьян. На мой вопрос: «Как его зовут?» он отвечал: «Его имя слышно далеко, неужели вы не слыхали – Тучков!»
– Вот наша награда! – сказала я с жаром.
– Да вы всё увлекаетесь, – возражал генерал Куцинский, – но вот это-то и вредит вашему отцу; его выставляют как человека вредного образа мыслей, слишком любимого крестьянами; говорят, что он позволяет своему бургомистру сидеть в его присутствии, говорят еще, что он на сходе говорил что-то о религии.
– Это всё мне известно, и я могу это объяснить: отец сажал при себе бургомистра, потому что у последнего болела нога; на сходе он говорил, чтобы бабы давали молока детям, когда отнимают их от груди, потому что во время постов свирепствует большая смертность между малолетними. В подтверждение своих слов отец повторил слова Иисуса: «Не то грех, что в уста входит, а то, что из уст выходит». Что же тут предосудительного, что его любят? Это только потому, что он один не грабит в своем уезде, а может, и во всей губернии. Если б все были такие, как мой отец, народ не обратил бы на него особенного внимания.
Мне казалось, что мое увлечение благотворно подействовало на генерала Куцинского.
Он протянул мне руку и сказал с чувством:
– Я сам из крепостных, дослужился до этих эполет; это бывает очень редко. Благодарю вас, что вы не судили меня по моему мундиру, ведь и в нем можно иногда служить добру, – сказал генерал.
– Теперь мой черед, – воскликнула я, – сделать вам один вопрос! Вероятно, и Огарев будет арестован? Скажите правду.
– Я не имею такого поручения, я не думаю… – отвечал он.
Я встала, в моих глазах, вероятно, виднелось недоверие к словам Куцинского.
– Пойдемте в кабинет посмотреть на гиену, радующуюся своей жертве, – сказала я.
Генерал встал и пошел в кабинет, а я вернулась в зал и постучала в комнату моей матери. Я рассказала ей о моем намерении предупредить Огарева и просила приготовить для посланного рублей сто. Она одобрила мой план. Я написала несколько слов к Огареву о его вероятном аресте, передала записку и деньги, полученные от моей матери, Варламу Андрееву, молодому парню, грамотному, из служащих в конторе, и велела ему ехать на перекладных в Симбирск к Огареву, не теряя ни минуты и ни с кем не разговаривая.
Всё было исполнено в точности.
На большой дороге мой посланный съехался с военным, ехавшим из Пензы в одном направлении с ним. На станциях они оба требовали лошадей и молча приметили друг друга. Конечно, офицер скорее получал лошадей, но тотчас за ним выезжал и Варлам Андреев: магическое слово «на водку» мчало его не хуже офицера. Диккенс говорит: «Две тайны рядом сидели в дилижансе, потому что человек для другого человека всегда тайна». Так было и в этом случае: две эти тайны ехали по одному пути, имея одну цель, но не зная о том. Разница была только в том, что, достигнув наконец Симбирска, военный должен был представиться симбирскому губернатору, объявить ему об особом повелении и, взяв с собою губернаторского чиновника особых поручений, ехать с ним отыскивать квартиру Огарева; тогда как мой посланный, прочитав на конверте адрес, взял извозчика и тотчас прибыл в квартиру Огарева, которого разбудил и успел предупредить, подав ему мою записку. «Огарев, – писала я, – у нас жандармский генерал; вероятно, арестует и увезет пап