Воспоминания. 1848–1870 — страница 15 из 50

Раз мы сидели с матерью в небольшой гостиной нашей квартиры. Фекла Егоровна была с нами; она старалась ободрить меня своими простыми, бесхитростными надеждами. В ответ на ее слова я только грустно качала головою. И она, и моя мать очень беспокоились тогда на мой счет, потому что со времени ареста отца я лишилась почти совершенно сна и аппетита и находилась в каком-то возбужденном состоянии.

Вдруг раздался громкий звонок. Я послала Феклу Егоровну посмотреть, кто это, потому что мы никого не хотели видеть постороннего; вошел мой дядя Павел Алексеевич Тучков, который на этот раз весело улыбался. Мне это показалось очень неприятным. Он поздоровался с моею матерью, потом подошел ко мне и, целуя меня, сказал:

– Я тебе гостей привез, Наташа.

– Ах, дядя, – отвечала я с легким упреком, – ведь я вас просила теперь никого к нам не возить.

– Может, к этим гостям ты будешь снисходительнее, – сказал он весело.

Дверь слегка отворилась, и на пороге стояли – мой отец, за ним Сатин, потом уж Огарев и моя тетка Елизавета Ивановна Тучкова… Я не могла прийти в себя от изумления, от счастия. Фекла Егоровна, вся в слезах и улыбающаяся, старалась схватить прибывших за руки, чтобы прижать их к своим губам; они не давали целовать руки, а целовали ее в щеки.

Все вдруг стали необыкновенно веселы, то молчали и глядели друг на друга, то все разом рассказывали и прерывали друг друга. У меня голова кружилась, я чувствовала, как будто была где-то далеко от всего дорогого, в какой-то безлюдной пустыне, и вдруг вернулась домой; о, это чувство! Такое полное, что можно годы отдать за один час подобный!

Когда все немного успокоились, отец нам передал кое-что из своего путешествия с генералом, из жизни в Третьем отделении, также и о вопросах, предложенных ему, и о его ответах.

Дорогою генерал Куцинский спрашивал иногда жандармского солдата: дает ли он на водку ямщикам?

– Давал, – отвечал почтительно жандармский солдат, – но хуже везут, ваше превосходительство.

В Третьем отделении отец выучил от скуки Ивана Анисимова играть с ним в шахматы, его любимую игру. Иногда он посылал Ивана гулять по городу для покупки книг или французского нюхательного табаку, к которому имел большую привычку. Иван ходил по городу не иначе, как между двух жандармских солдат.

Потом отец описал нам свидание с графом (впоследствии князем) Алексеем Федоровичем Орловым. Отец занимал в Третьем отделении две большие комнаты, очень хорошо меблированные, а Огарев и Сатин занимали по одной комнате.

Первым потребовали к Орлову моего отца, потом явились туда и Огарев с Сатиным. Они все трое бросились в объятия друг друга, как после воскресения из мертвых. Граф был очень любезен с ними, объявил им, что они свободны, но сказал отцу, что хотя он тоже свободен, но ехать в деревню не может, он должен жить в Москве или в Петербурге.

Отец мой был очень поражен этими словами.

– За что же это, граф? – спросил он печально. – Мне помнится, помещикам запрещают жить в своих поместьях за жестокое обращение с крестьянами. Я бы желал, чтобы было назначено следствие по этому поводу.

– Ah! mon cher Touichkoff, vous-êtes toujours le même,34 – сказал граф Орлов, который был приятелем моего деда, а потому знал коротко и отца моего, – будьте довольны и этим; вам, конечно, не за то запрещен въезд в имение, скорее наоборот; представили, что вас слишком любят и ценят там. Это всё пройдет, уляжется, два года скоро пролетят, может, мы вас и раньше выпустим.

Потом граф обратился к моему зятю и к Огареву:

– Вы, кажется, знакомы или даже дружны с Герценом, я должен вас предупредить, что он государственный преступник, а потому, если вы получите от него письма, то должны их представить сюда… или… изорвать.

Огарев и Сатин склонили головы в знак согласия на последнее предложение.

– Господа, – сказал граф Орлов, прощаясь с ними, – я забыл вам сказать, что вы должны обязательно сегодня хоть в ночь выехать отсюда: в столице много говорили о вашем заключении, умы взволнованы… я полагаюсь на вашу аккуратность. – Затем граф повернулся к моему отцу и сказал ему с улыбкою: – А какая у вас дочка, провела моего генерала.

Мой отец не знал, на что намекает граф; вероятно, на то, что я успела предупредить Огарева об аресте: у него не было найдено никаких компрометирующих бумаг.

Дядя Павел Алексеевич посоветовал нам оставить квартиру тотчас и переехать на этот последний вечер в гостиницу Кулона. Фекле Егоровне поручили уложить все наши пожитки. Пока она всё собирала, Огарев вышел в другую комнату, снял один сапог и вынул из него стихотворение «Арестант», написанное им в Третьем отделении, которое и вручил мне; впоследствии оно несколько раз было напечатано.

Пока укладывались и переезжали, настал вечер. Быстро разнеслась по городу молва об освобождении наших дорогих узников, и все, знавшие их хоть сколько-нибудь, спешили в гостиницу Кулона с поздравлениями. Тут были и друзья, и родственники, и литераторы, и генералы: Типольды, Тучковы, Плаутины, Сабуровы, Милютины, а между ними добрейший, благороднейший генерал Куцинский!

– Ну, – говорил он решительно, – пусть думают, что хотят, не мог утерпеть, хотелось посмотреть на вас с Огаревым! Что? Теперь хорошо на белом свете? Да вот кольцо-то надо вам возвратить, мне не пришлось его употребить – тем лучше. Ну, познакомьте же меня с Огаревым.

Я поспешила исполнить его желание, позвала Огарева, и они тепло, искренно пожали друг другу руку.

До утра оставалось уже немного времени, кто-то напомнил о необходимости ехать, подали шампанского, и все пили за счастливый исход дела, с пожеланием доброго пути в Москву; все оживились, даже генералы.

Мы выехали из Петербурга счастливые, довольные; отец тоже ехал с нами в Москву. Только порою, при воспоминании о том, что отцу не дозволено сопровождать нас в деревню, пробегала какая-то туча, но ненадолго, а потом бесследно исчезала.

Опять мы остановились в «Дрездене», но теперь приходили туда только ночевать; бывали у дедушки, у друзей Огарева и, наконец, у моей сестры, которую осторожно подготовили ко всем новостям. Теперь бояться было нечего: все близкие были налицо.

Мы остались до крестин моей старшей племянницы: четыре пары крестных отцов и матерей были ее восприемниками; в первой паре стоял ее прадед. После этого торжества мы уехали в Яхонтово с maman, Огаревым и Феклой Егоровной, а сестра моя от сильных потрясений слегла в постель на полгода; очень может быть, что эта болезнь положила начало той, которая впоследствии свела ее преждевременно в могилу.

В деревне мы наслушались самых разнообразных толков и легенд о наших бывших узниках: люди не удивлялись тому, что нет моего отца; напротив, не верили, что он свободен, но удивлялись, что Огарев вернулся.

Узнав о нашем возвращении, казенные крестьяне стали опять наведываться по ночам с вопросами о том, что сталось с Тучковым. Мы говорили им, что он свободен и скоро будет опять с нами, но они недоверчиво качали головами и тихо утирали слезы; они оплакивали его, как покойника.

Без нас приезжал исправник, рылся в бумагах и книгах отца и увез их полный чемодан; библиотека отца очень пострадала за это время; нам было жаль книг, разных остатков письменных воспоминаний о декабристах. Мы придумали спрятать все эти драгоценности в пружины дивана, стоявшего у нас наверху: с неделю старая няня помогала нам переносить по ночам наши сокровища. Мы оторвали у книг крышки и, свернув всё трубочками, поместили в диван очень много книг и бумаг; потом Огарев, как обойщик, обтянул пружины холстом, так что ничего не было видно.

Мать моя впала в какое-то нервное состояние, ей чудились колокольчики; она входила к нам наверх испуганная, с искаженными чертами лица, говоря бессвязно: «Найдут, найдут!» Напрасно мы пытались ее успокоить. Наше одиночество тоже действовало на нее: соседи к нам не ездили в то время. Действительно, колокольчик теперь всегда означал какую-нибудь неприятность: приезжал становой пристав или исправник прямо в контору узнавать и записывать, кто из соседей был у нас. Вот почему и перестали ездить к нам.

Раз после такого нервного испуга матери Огарев сказал мне печально: «Пожертвуем книгами и бумагами для спокойствия твоей матери, я серьезно боюсь за нее; ее нервное напряжение всё усиливается». Так было решено и исполнено, и моя мать совершенно успокоилась. В продолжение недели Фекла Егоровна по ночам носила книги и бумаги вниз и жгла их в больших печах.

Наконец, два года миновали, отец мой вернулся к нам. Всеобщая радость была беспредельна, но долго отец не мог смотреть на свою библиотеку.

В одну из наших поездок в Москву мы узнали, что Мария Львовна Огарева скончалась; тогда мы поехали в Петербург и там венчались. Впоследствии мы поселились в Симбирской губернии, на Тальской писчебумажной фабрике, и прожили там года два; писчебумажное производство мне очень нравилось, но, к несчастию, фабрика скоро сгорела: говорили, что крестьяне желали, чтобы Огарев возобновил ручную фабрику, как было прежде, и потому подожгли ее.

В 1852 году Наталии Александровны Герцен не стало, а муж ее не переставал звать Огарева, и потому после пожара фабрики мы решили, что поедем за границу на неопределенное время.

Девятнадцатого февраля 1855 года наступило новое царствование. Все так радовались восшествию Александра Николаевича на престол, что незнакомые обнимали и поздравляли друг друга на улицах Петербурга, чего очевидцем был Павел Васильевич Анненков, который мне не раз о том рассказывал.

В Симбирской губернии мы познакомились с некоторыми интересными, но тогда еще очень молодыми личностями. Огарев был очень любим всеми этими благородными юношами: Кайтеров, композитор и впоследствии директор консерватории в Москве; Михаил Николаевич Островский, брат писателя, человек весьма умный, уже тогда обнаруживавший большие способности будущего государственного деятеля; Бутковский, прелестный юноша…