Воспоминания. 1848–1870 — страница 16 из 50

Для получения паспорта мы приехали в Петербург, часто видались с литературным кружком, особенно с Иваном Сергеевичем Тургеневым, с Павлом Васильевичем Анненковым, с Кавелиным и другими.

Не без хлопот получили, наконец, паспорт на воды, по мнимой болезни Огарева, для подтверждения которой он разъезжал по Петербургу, опираясь на костыль. Но тогда в Петербурге всё было по-новому, и для юного правительства, в сущности, было вполне безразлично: едет ли Огарев в деревню или за границу35.

VII

Приезд в Лондон – Герцен и его семейство – Наем квартиры – Иван Иванович Савич – Помощники Герцена – Типография – Водворение у Герцена – Столкновение с Орсини – Казнь Орсини в Париже – Воскресные собрания у Герцена – Перемена квартиры – Начало издания «Колокола»
1856—1860

В 1856 году, 9 апреля, мы переехали из Остенде в Дувр: плыли по очень взволнованному морю, я крепилась, чтобы не захворать. Огарев переносил морские путешествия очень легко. Когда пароход остановился перед бесконечными мрачными скалами Дувра, тускло видневшимися сквозь густой желтоватый туман, сердце мое невольно сжалось: я почувствовала кругом что-то чуждое, холодное; незнакомый, непривычный говор… Всё поражало и напоминало мне мою далекую сторону, мою семью.

Какая-то толстая англичанка с саквояжем на руке бежала к пароходу, видимо, боясь опоздать, но прежде чем спуститься на пароход, стала расспрашивать всех пассажиров, поднимавшихся по лестнице в город, каков был переезд, тихо ли было море; узнав, что оно было, напротив, очень бурным, она торжественно воскликнула по-английски: «Не поеду!» – и пошла поспешно назад. Моряки и пассажиры смеялись.

Мы отыскали свой багаж, взяли карету и отправились на железную дорогу. Едва мы успели сдать вещи и занять места, как поезд тронулся с неимоверной быстротой; это был экспресс: объекты по дороге мелькали, и это производило неприятное впечатление. Мне было досадно, что нам не удалось позавтракать, потому что это было необходимо для здоровья Огарева, с которым мог случиться припадок от слабости и от нетерпения видеть своего друга.

Часа через четыре мы увидели Лондон – величественный, мрачный, вечно одетый в туман, как в кисейное покрывало, – Лондон, самый красивый город из виденных мною. Мелкий, частый дождь не умолкал. Взяв багаж и приказав поставить его на карету, мы отправились отыскивать Герцена по данному нам доктором Пикулиным адресу: Richmond, Cholmey Lodge. Но кеб – не железная дорога, и нам пришлось запастись еще большим терпением. Наконец мы прибыли в Ричмонд; несмотря на дождь, город произвел на меня сильное впечатление: он весь утопал в зелени, даже дома были покрыты плющом, диким виноградом и другими ползучими растениями; вдали виднелся великолепный бесконечный парк. Я никогда не видала ничего подобного!

Кеб остановился у калитки; кучер, закутанный в шинель с множеством воротников, один длиннее другого, позвонил; вышла привратница. Осмотрев нас не без любопытства, так как мы, вероятно, очень отличались от лондонских жителей, она учтиво поклонилась нам. На вопрос Огарева, тут ли живет мистер Герцен, она обрадованно отвечала:

– Да, да, mister Ersen жил здесь, но давно переехал.

– Куда? – спросил уныло Огарев.

– Где теперь? – переспросила привратница. – О, далеко отсюда, сейчас принесу адрес.

Она отправилась в свою комнату и вынесла адрес, написанный на лоскутке бумаги. Огарев прочел: London, Finchley road № 21, Peterborough Villa. Кучер нагнулся над бумажкой и, очевидно, прочел ее про себя.

– О… о-о-о… – протянул он, качая головой. – Я отвезу вас в Лондон, а там вы возьмете другой кеб; моя лошадь не довезет вас туда, это на противоположном конце города, а она и так устала, сюда да обратно – порядочный конец.

Мы вздохнули печально и безусловно подчинились его соображениям. Возвратившись в Лондон, Огарев сознался, что желает чего-нибудь закусить наскоро, пока наши чемоданы переставляют с одного кеба на другой; так мы и сделали. Усевшись в карету, мы опять покатили по звучной мостовой; дорогой мы молчали и в тревожном состоянии духа смотрели в окно, а иногда обменивались одной и той же мыслью: «Ну, а как его и там не будет?»

Наконец мы доехали. Кучер сошел с козел и позвонил. Номер дома виднелся над калиткой; дом, каменный, чистый, вполне прозаичный, находился среди палисадника, обнесенного высокой каменной стеной, усыпанной сверху битым стеклом; стена эта придавала палисаднику скорей вид глубокой ванны.

Дверь дома отворил повар Герцена Франсуа – итальянец, маленький, плешивый, на вид средних лет. Он поглядел на наши чемоданы и вновь запер ее; вероятно, он ходил передавать виденное своему хозяину. Нетерпеливый кебмен (кучер) позвонил сильнее. На этот раз Франсуа живо вышел, добежал до калитки, развязно поклонился нам и сказал на ломаном французском:

– Monsieur pas B la maison.

– Как досадно, – отвечал тихо Огарев тоже по-французски и подал мне руку, чтобы я вышла из кареты. Потом он велел кучеру снять с кеба чемоданы и внести их в дом, спросил кучера, сколько ему следует, и заплатил. Франсуа шел за нами в большом смущении.

Войдя в переднюю, Огарев повернулся к Франсуа и спросил:

– А где же его дети?

Герцен стоял наверху, над лестницей. Услышав голос Огарева, он сбежал вниз, как молодой человек, и бросился обнимать его, потом подошел ко мне.

– А, Консуэло? – сказал он и поцеловал меня тоже. Видя нашу общую радость, Франсуа наконец пришел в себя, а сначала стоял ошеломленный, думая, что эти русские, кажется, берут дом приступом.

На зов Герцена явились дети с гувернанткой Мальвидой фон Мейзенбуг. Меньшая, смуглая девочка лет пяти с правильными чертами лица, казалась живою и избалованною; старшая, лет одиннадцати, несколько напоминала мать темно-серыми глазами, формой крутого лба и густыми бровями и волосами, хотя цвет их был много светлее, чем цвет волос ее матери. В выражении ее лица было что-то несмелое, сиротское. Она почти не могла выражаться по-русски и потому стеснялась говорить. Впоследствии она стала охотно разговаривать со мной, когда шла спать, а я садилась возле ее кроватки, и мы беседовали о ее дорогой маме.

Сыну Герцена, Александру, было лет семнадцать; он очень нам обрадовался. Он был в той неопределенной поре, когда отрочество миновало, а юность не началась. Я была для него до отъезда из Лондона старшей сестрой, другом, которому он поверял всё, что было у него на душе.

В первые дни нашего пребывания в Лондоне Герцен запретил Франсуа пускать каких бы то ни было посетителей; даже присутствие Мальвиды было ему в тягость: он хотел говорить с нами обо всем, что наболело в его душе за последние годы; он рассказывал нам со всеми подробностями обо всех страшных ударах, которые перенес, рассказывал и о болезни, и о кончине жены.

Часто дети или Мейзенбуг, войдя, мешали нам, прерывали нашу беседу, поэтому Герцен предпочитал начинать свои рассказы, когда они все уходили спать; так мы провели несколько бессонных ночей, утро нас заставало на ногах, мы спешили разойтись и прилечь. Я беспокоилась только за Огарева, но делать было нечего.

После, успокоенный, облегчив себя, поделившись с нами своими страданиями, Герцен стал опять живым и деятельным. Он ходил с нами по Лондону и показывал всё, что его поразило раньше: между прочим, и лондонские таверны, где люди отгорожены, как лошади в стойлах; ночные рынки по субботам со смолистым освещением, где бедняки делают покупки и где со всех концов слышно: «Бай, бай, бай…»

Заниматься делом Герцен собрался не скоро. Несколько дней спустя нам нашли маленькую квартиру, состоявшую из двух комнат, у Mrs Brus, в двух шагах от дома Герцена. Кроме помещения, мы пользовались еще правом послать Mrs Brus купить провизии к обеду, а за готовку она, по английским обычаям, ничего не получала.

Нам очень хорошо жилось у этой почтенной особы, но большую часть времени мы проводили в доме Герцена. Там мы встречали эмигрантов со всех концов Европы: приходили французы, немцы, итальянцы, поляки, из русских в то время в Лондоне находился один только Иван Иванович Савич, двоюродный брат того студента Савича, который пострадал за политический образ мыслей, кажется, когда Герцен был студентом; стало быть, очень давно. Тем не менее Иван Иванович, потому только, что был ему двоюродным братом, чувствовал себя как бы виноватым перед нашим правительством и потому побоялся возвратиться в Россию и сделался эмигрантом. Много он вытерпел неприятностей и лишений, но когда мы приехали, он уже жил уроками и мало прибегал к помощи Герцена, который помогал всем эмигрантам.

Прежде всех других знакомых Герцена мы увидали двух помощников его, поляков Тхоржевского и Чернецкого; последний заведовал типографией, то есть и набирал, и печатал сам, присылал по почте или приносил корректуры. Он был довольно высокого роста, с темными волосами, небольшой бородой того же цвета и зелеными глазами. Тургенев заметил, со своей обычной наблюдательностью, что левый глаз Чернецкого будто спит и безучастен ко всему окружающему – как будто лишний. Чернецкий был человек посредственного ума и без образования, обидчив и упрям до крайности, что и видно из слов о нем Герцена. Не раз Александр Иванович говаривал мне, что если б я не заступалась за Чернецкого, он давно бы с ним разошелся окончательно.

Тхоржевский во всем отличался от своего соотечественника, и наружность его была иная: немного пониже ростом и поплотнее Чернецкого, он был блондин с большой русой окладистой бородой; очень маленькие голубые глаза приветливо смотрели особенно на наш пол, которого он был усердным поклонником. Лоб его продолжался далеко за обычные пределы и переходил в большую плешь, пониже виднелись жидкие белокурые волосы. Как и Чернецкий, он был горячим патриотом, но не симпатизировал польской аристократии, а потому довольно безнадежно смотрел на польские дела. Вообще он любил русских, а к Герцену и его семье имел бесконечную преданность, хотя Герцен делал для него не более, чем для других.