lunch’a сказал Герцену при мне:
– А знаешь, Александр, «Полярная Звезда», «Былое и Думы» – всё это хорошо, но это не то, что нужно, это не беседа со своими, нам нужно бы издавать журнал, хоть в две недели, хоть в месяц раз; мы бы излагали свои взгляды, пожелания для России и прочее, и прочее…
Герцен пришел в восторг от этой мысли.
– Да, Огарев! – вскричал он с одушевлением. – Давай издавать журнал, назовем его «Колокол», ударим в вечевой колокол, только вдвоем, как на Воробьевых горах мы были тоже только вдвоем. И кто знает, может, кто-нибудь и откликнется!
С этого дня они стали готовить статьи для «Колокола»41; через некоторое время появился первый номер этого русского печатного органа в Лондоне. Трюбнер (немец, книгопродавец в Лондоне), который постоянно покупал и брал на комиссию все издания Герцена, взял и «Колокол». Он разослал его повсюду, и скоро и в России узнали о его существовании.
В это время из Парижа приехал Иван Сергеевич Тургенев. Огарев и Герцен сообщили ему радостную новость и даже показали первый номер журнала; но Иван Сергеевич ничуть не одобрял этого плана. Как писатель тонкий, с редким дарованием и необыкновенно изящным вкусом, он радовался изданию «Полярной Звезды», «Былого и Дум»; но, всегда далекий от политических взглядов и стремлений, не допускал мысли, чтобы два человека, изолированно проживавшие в Англии, могли вести оживленную беседу со своей далекой отчизной, могли найти, что сказать, могли понять, что ей нужно.
– Нет, это невозможно, – говорил Иван Сергеевич, – бросьте эту фантазию, не раскидывайте ваших сил, у вас и так много дела: «Полярная Звезда», «Былое и Думы», а вас только двое.
– Уж теперь дело начато, надо продолжать, – отвечали они.
– Удачи не будет и не может быть, а литература много потеряет, – горячо возражал Иван Сергеевич.
Но друзья не послушали его совета: было ли это предчувствие, что «Колокол» разбудит дремоту многих и сам найдет себе соратников, или это была просто какая-то настойчивость с их стороны?..
В это же время приезжал к нам вместе с Тургеневым Василий Петрович Боткин, автор «Писем из Испании». Я знала его по рассказам Герцена, по эпизоду «Basile et Armance»42, но должна признаться, он мне показался еще большим оригиналом, чем я думала. Ни о чем он не говорил без пафоса, без аффектации, к тому же был великим гастрономом и, так сказать, умилялся блюдам, которые ему особенно нравились. Выходил совершенный контраст с нашей семьей, где не находилось охотника даже заказывать обед ежедневно. Франсуа сам придумывал блюда и приготовлял их к обеду в восемь часов вечера. Когда что-нибудь было особенно вкусно, мы все хвалили, а замечания делал один Герцен, и то весьма редко.
После lunch’a Герцен и Огарев отправлялись гулять, каждый сообразно своим вкусам и наклонностям. Герцен доезжал до многолюдных улиц и там ходил пешком, заглядывая в ярко освещенные магазины; он многое замечал и наблюдал на улице. Он входил в разные кофейни, спрашивал обычно очень маленькую рюмку абсента и сифон сельтерской воды и прочитывал там всевозможные газеты. Впоследствии доктора говорили, что сельтерская вода в большом количестве небезвредна для организма.
Возвращаясь домой, Герцен нередко привозил те закуски, выбор которых не любил доверять вкусу Франсуа. Он часто привозил нам что-нибудь особенно любимое – омара или какого-нибудь особенного сыру, иногда кирасо43 или лакомства для детей – сухофруктов или сушеной вишни. Когда Александр Иванович бывал очень весел, он любил заставлять нас всех отгадывать, кого он встретил в Лондоне. Я так пригляделась к его подвижным, выразительным чертам, что могла всегда назвать особу, виденную им; поэтому он стал исключать меня из числа отгадывающих, и я всегда оставалась последней.
Выходя после завтрака из нашего мирного предместья Фулхэм, Огарев шел отыскивать еще более пустынные и уединенные места для своей прогулки. Он жил сам в себе, люди ему мешали, но он любил их по-своему, особенно жалел и был до крайности ко всем снисходителен. Инстинктивно он удалялся от людей; но когда судьба его сталкивала с ними, он был так добродушен и непринужден, что, конечно, никто из его собеседников не представлял, насколько они все были ему в тягость. Герцен, напротив, любил людей и хотя иногда и сердился, что кто-нибудь пришел не вовремя, но впоследствии увлекался и бывал весьма доволен. Общество было ему необходимо; он боялся только скучных людей.
В воскресенье всё в Англии запирается. Весь Лондон превращается в какой-то огромный шкап: магазины, булочные, кофейни, кондитерские, даже мелочные лавки – всё заперто. На улицах царит безмолвие, только в парках ощущается движение, да и то не такое, как в будни. Кое-где вдали виднеются проповедники, а вокруг – густые толпы народа, слушающие с напряженным вниманием и в глубокой тишине. Дети чинно гуляют, обручей никто не катает, мячики не летают в воздухе – всё это раздражало Герцена. Он не любил по воскресеньям выходить со двора и принужден был прятаться от бесцеремонных посетителей, которые с утра являлись к нам в дом на целый день. В такие дни он дольше работал, а я и старшие дети занимали в саду скучных гостей.
Мало-помалу начинали собираться и не скучные люди, звонок не умолкал; тогда и Герцен, наконец, являлся к нам. Как войдет, всё изменится, оживится: польются занимательные разговоры, споры, новости интересного свойства, большею частью политические. Герцен в своем кругу стал тем, чем солнце бывает относительно природы. Александр Иванович вообще был очень хорошего здоровья. Он говорил всегда, что умрет ударом. Раз он сильно простудился: у него сделался страшный жар и колотье в боку; мы оба с Огаревым очень перепугались и послали тотчас за нашим доктором, другом-эмигрантом Девилем. Последний очень любил Герцена, бывал по нескольку раз в день во время его болезни и менее чем в неделю поставил его на ноги. Две недели мы просидели над больным в страшной тревоге, боясь оставить его на минуту.
VIII
«Колокол» продолжал издаваться, успех его всё возрастал. Иногда приезжали русские студенты, ехавшие учиться в Германию. Не зная ни слова по-английски, они ехали в Лондон дня на два нарочно. Они привозили рукописи, которые, впрочем, начинали доходить до Герцена и почтой из Германии. Вероятно, русские путешественники сдавали их на почту в разных германских городах. Содержанием рукописей были иногда жалобы на несправедливые решения суда, разоблачения каких-нибудь вопиющих злоупотреблений, желание какой-нибудь необходимой реформы – одним словом, обсуждались чисто русские вопросы. Герцен и Огарев часто читали вслух присланные статьи, и когда они, из-за выраженных в них взглядов, не могли быть напечатаны, издавали их отдельно маленькими брошюрками под названием «Голоса из России».
В это время русские стали приезжать в Лондон всё чаще. Тут были и люди, сочувствовавшие убеждениям двух друзей хоть отчасти, как князь Долгоруков, Черкасский и многие другие, всех не вспомнишь; но бывали и такие, кто приезжал только из подражания другим. Вообще в наступившее царствование всё, что силой удерживалось при Николае I, ринулось за границу, как неудержимый поток. Ехали учиться в Германию или Швейцарию, ехали советоваться с докторами в Вену, Париж и Лондон и, наконец, ехали потому, что это было теперь дозволено каждому.
Помню один странный случай, который нас очень поразил. Один приезжий русский офицер по имени Раупах рассказывал, как бежал из Крыма, потому что там творились страшные злоупотребления. Через неделю он поселился недалеко от нас и пришел с француженкой, которую рекомендовал как свою жену. Они оба были очень любезны, но меня неприятно поразило, что оба нападали на наше юное правительство44; при моей горячности я не могла не остановить их. «Удивляюсь, – сказала я, – вашим жалобам на царя; насколько я знаю, строгости в это время относились только к недобросовестным личностям, которые заслуживали кары».
Раупах больше не возобновлял этого разговора. Уходя, он пригласил Герцена и Огарева на обед, который был великолепен по отзыву наших: Раупах имел обстановку очень богатого человека. Через некоторое время, развертывая русскую газету, Герцен прочел, что офицер этот бежал из Крыма, захватив с собой ящик с полковой суммой; кража была крупная. Но Раупаха уже не было в Лондоне, он уехал в Америку.
В этом же доме бывал у нас посетитель в том же духе, что и Раупах, но почему-то Герцен принимал его один в гостиной, так что прочие члены семьи не видали его. Он поразил Герцена своим щегольским безукоризненным костюмом и палевыми перчатками; был у Герцена раза два и назвал ему свою фамилию (теперь не помню ее). Он рассказывал Александру Ивановичу, что намерен пожить в Лондоне, чтобы заняться изучением какого-то вопроса; но это показалось Герцену не серьезно, потому что этот господин не расспрашивал, как осуществить этот план, а говорил о будущих занятиях весьма неопределенно. Два месяца спустя Герцен прочел в «Таймсе», что этот господин арестован за производство в Лондоне фальшивых русских ассигнаций и приговорен судом к каторжным работам, кажется, на десять лет.
Герцен был в большом негодовании, что подобные личности старались сблизиться с ним. Но трудно было ему быть осмотрительным с новыми знакомыми, потому что все русские приезжали без рекомендации и большею частью вполне неизвестные ему. Господин в палевых перчатках напомнил мне забавный анекдот Луи Блана. Однажды в Лондоне является к нему незнакомый господин, который представляется как французский изгнанник, потерпевший за родину, и просит его высокого покровительства. Лицо его было крайне несимпатичным; он бойко, развязно сказал свое имя. Луи Блан, знавший имена многих второстепенных революционных деятелей, не мог вспомнить этого имени и высказал это просящему.