Воспоминания. 1848–1870 — страница 25 из 50

кудрявой головой он был настоящий русский крестьянин. Герцену, напротив, русская рубашка вовсе не пристала, он казался в ней каким-то иностранцем. Не думая, чтобы это могло быть ему очень неприятно, я высказала ему очень резко на этот счет, и Герцен никогда более не надевал красной рубашки.

В этом же доме навестил нас один молодой русский, Борис Николаевич Чичерин; но прежде надо сказать несколько слов о его отце. Николай Чичерин принадлежал отчасти к московскому кружку, хотя жил более в Тамбовской губернии; он был знаком с Грановским, Герценом и особенно с Кетчером. Я слышала о нем как об очень достойном человеке от дяди моего Антона Аполлоновича Жемчужникова. Дядя был сосед и друг Чичерина, которого очень ценил.

Осенью 1857 года старший сын Чичерина – юноша, на которого многие возлагали такие горячие надежды, блестящим образом окончив курс в Московском университете, вздумал навестить в Лондоне приятеля своего отца. Я была нездорова, не выходила из комнаты и потому ни разу не видала его, но слышала о нем отзывы Герцена и Огарева. Сначала Чичерин им очень понравился своим развитием, познаниями, блестящим умом, но вскоре они разочаровались в нем и поняли, что очень расходятся с ним во всех серьезных вопросах: он был бюрократ и доктринер.

Чичерин более недели провел в постоянных спорах с Огаревым и Герценом. Оба они, хотя очень далекие от славянофильства, находили, что Россия должна идти новыми, своими путями; они смотрели на свое отечество с любовью и упованием, а Чичерин не хотел или не мог понять их взглядов. Отношения их в последние дни обострились. «Нет, – говорил Герцен, – мы в нем ошиблись, его ум вредный…»

Когда Чичерин уезжал из Лондона, Герцен и Огарев постарались расстаться с ним беззлобно, Чичерин тоже как будто желал оставить по себе хорошее впечатление, но едва он достиг Парижа, как прислал Герцену полемическое письмо с резким требованием, чтобы оно было напечатано в ближайшем номере «Колокола». Тон этого письма, дерзкий, вызывающий, очень рассердил Герцена; он был оскорблен, возмущен тем, что человек близкий, совсем юноша, мог говорить с ним как с врагом. Герцен отписал горячий ответ и подтвердил свои взгляды.

Я очень жалела, что не могла присутствовать при этих весьма интересных спорах, но в это время совершилось самое важное событие всей моей личной жизни: рождение моей старшей дочери. Желая в этой части моих воспоминаний по возможности не касаться моей внутренней жизни, я бы прошла и это происшествие молчанием, но вспоминаю одну странную случайность. Дня за два до упомянутого события доктор Девиль находился почти постоянно в нашем доме; на второй день, около одиннадцати часов вечера, раздался звонок, который меня страшно поразил каким-то предчувствием.

– Какой странный звонок! – воскликнула я. – Мсье Девиль, кто бы это мог быть? Если это моя мать из России, вы ей позволите войти ко мне?

Девиль никого не пускал ко мне, кроме госпожи Шане (акушерки).

– Да разве вы ожидаете вашу матушку? – спросил доктор.

– Нет, но мне кажется, это должна быть она, – отвечала я.

– Это, наверно, ваша housmaid, которую посылали за пивом, – возразил Девиль, – так как поздно, она не оставила калитку открытой, вот ей и пришлось звонить; но я все-таки пойду вниз и удовлетворю ваше любопытство.

Через четверть часа Девиль возвратился в сопровождении моей матери.

– Так как вы удивительно умеете отгадывать, я не мог отказать себе в удовольствии привести вам вашу мать, – сказал мне весело доктор.

Герцен находил, что наш дом тесен, и потому нанял вскоре неподалеку (в Фулхэме), за мостом Путни, дом, называемый Park-house, с большим садом, за которым простирался довольно большой огород. Моя мать переехала с нами в этот дом и провела у нас недель шесть. Хотя Park-house имел в некоторых отношениях много преимуществ перед Laurel-housе, я все-таки жалела оставленный сад, в котором было гораздо больше цветов.

По той стороне дома, которая была обращена к саду, шла крытая галерея во всю длину дома, размеры которого были очень велики; там мы проводили большую часть дня. Внизу помещались кухня, комнатка для мытья посуды и другая, крошечная, с полками, куда вымытые тарелки ставились на ребро и никогда не вытирались, а быстро сохли от теплого воздуха. Эти прибавочные отделения имеются во всех английских домах; Герцен говорил всегда, что в расположении комнат и даже в расстановке мебели в английских домах существует такое однообразие, что он мог бы с завязанными глазами найти любой предмет, любую комнату. Кроме кухни внизу было еще помещение для мужской или семейной прислуги.

В первом этаже находились очень большая столовая и гостиная, разделенная на две половины; в одной Герцен писал, в другой, заперев дверь в упомянутую половину, можно было в необходимом случае принять кого-нибудь постороннего. Дальше через коридор располагалась небольшая комнатка пониже остальных, где Наташа Герцен (старшая дочь) брала уроки.

Во втором этаже были моя комната, детская и большая комната, где помещались обе дочери Герцена; в третьем находились спальни Герцена и Огарева, комнаты их были очень плохо меблированы; в последнем этаже, над ними, жили горничные.

Прислуги в Park-house было четыре человека, потому что взяли еще горничную для черной работы; а по субботам, как и во всех английских домах, брали поденщицу, которая мыла и скоблила всё в доме, даже наружное крыльцо. Мадзини рекомендовал Герцену хорошего повара-итальянца Тассинари, революционера и горячего итальянского патриота, с семейством. Госпожа Тассинари, француженка, жила с детьми внизу и сначала не занимала никакой должности. Жюль заменил Жоржа. Тассинари был лет пятидесяти, полный, свежий на вид, несмотря на седые волосы и длинную белую бороду; у него было умное, выразительное лицо и большие черные глаза. Действительно, он очень хорошо готовил, и Герцен был доволен им, но так как и на солнце есть пятна, то и у Тассинари был большой недостаток: ревность или зависть. Хотя и грустно сознавать это, но эти два чувства как-то очень близки. Зависть его была особенно возбуждена горничной, которая в качестве няньки моей маленькой дочери очень много времени находилась с нами. Он постоянно придирался к ней, не давая ей завтрака поутру, когда она опаздывала к звонку, и прочее.

Еще в Laurel-house у нас служила средних лет немка, Трина, которая читала с детьми по-немецки и водила их гулять. Она была у нас более полгода и, казалось, привыкла ко всем нам. Жюль сказал мне раз:

– Как жаль нашу бедную Трину, madame, в прошедшее воскресенье она взяла у вас денег в жалованье и ездила к сестре в омнибусе, там в тесноте у нее вынули эти деньги.

– Что же она мне ничего не сказала об этом? – спросила я.

– Да она стесняется, должно быть, – отвечал Жюль.

Я пошла к Огареву и Герцену и набрала такую же сумму, которую и вручила Трине. Последняя благодарила, но казалась сконфуженной и не поднимала глаз. Я думаю, что это была ловкая выдумка с ее стороны. Вскоре после этого случая Трина вдруг занемогла острым ревматизмом: ни один член не двигался; когда до нее дотрагивались, она вскрикивала. Сначала ей наняли сиделку и пригласили доктора, но вскоре она сама стала просить, чтобы ее поместили в больницу.

Герцен нанял для нее омнибус, ее снесли с большим трудом на матрасе и отвезли в больницу шагом. Через несколько месяцев она выздоровела и снова поступила к нам. В это время мы собирались переезжать из Laurel-house; тогда у Жюля пропали серебряные часы, и он недоумевал, кто мог их взять, более всего подозревая садовника и его жену. Мне были очень неприятны эти подозрения, но у меня не было никаких положительных данных, которыми бы я могла убедить Жюля, что он ошибается. Мы жили в Laurel-house около двух лет, садовник был всё тот же и никогда ничего не пропадало.

В Park-house Трина продолжала навещать свою сестру, которая имела, кажется, булочную; она даже стала проситься ночевать у сестры, так как мы жили далеко; это было крайне неудобно для меня, но я выносила это потому, что была очень довольна ею.

Раз, в то время как Трина была у сестры, Тассинари вошел в столовую с очень озабоченным видом.

– Madame, – сказал он, – вчера приходили из москательной лавки, где мы делаем забор для дома, они ведь содержат тоже тяжелую почту, то есть рассылают по городу посылки.

– Да, так что же? – спросила я.

– Сейчас увидите, – отвечал наш повар, – знаете ли вы этот адрес, madame? – спросил он, подавая лоскуток бумаги с каким-то адресом.

– Это имя Трининой сестры, – сказала я, бросив беглый взгляд на записку, поданную мне поваром.

– Нам дают знать, – продолжал Тассинари, – что на этот адрес бывают очень частые отправки из Park-house и часто что-то звенит в посылках. Ящик всё тот же, оттуда идет пустой, отсюда с вещами… Я велел задержать последний ящик, отправленный вчера на этот адрес; не желаете ли поглядеть, что в нем, madame?

– Конечно, нет, – отвечала я с живостью, – разве можно открывать чужие ящики? Это Трина что-нибудь посылает сестре, – сказала я действительно очень наивно для моих лет.

Но мысль, что она могла украсть, не приходила мне в голову; вдобавок, я полагала, что это опять какая-нибудь придирка Тассинари.

Он улыбнулся:

– Так я спрошу m-r Herzen? – и постучался в комнату, где занимался Герцен.

Последний выслушал Тассинари и разрешил принести ящик. Тассинари торжествовал: он живо явился с ящиком, ловко вскрыл крышку и стал выбирать вещи с сияющим лицом. Тут были гардины, ленточки, детские рубашечки, чайные ложки и не помню что еще.

Я стояла ошеломленная.

– Герцен, – сказала я, – неужели Трина могла… – и не договорила.

Герцен посмотрел на меня с каким-то состраданием, ему жаль было мое разочарование.

– Могла, – сказал он.

Он приказал Тассинари уложить все вещи опять в ящик и поставить его в другую половину гостиной, а потом отпустил его.