Странно, что при всем внимании, обращенном в Англии на Девиля, никто не облегчил ему затруднений, окружающих его со всех сторон в этой незнакомой стране. Он вынужден был опять держать экзамен, чтобы получить право лечить в Англии. Он ежедневно отправлялся в больницу, там доказал свои знания и заслужил всеобщее уважение, но, несмотря на это, на каждом шагу англичане старались вытеснить иноземца, и сначала Девилю было в Лондоне и голодно, и холодно, и бесприютно.
Наконец он завоевал себе сносное положение, трудился и никому ничем не был обязан, но зато у него навсегда осталось неприязненное чувство к англичанам. Когда я с ним познакомилась, он был уже известен в Лондоне, получал до 30 тысяч франков в год, жил хорошо и держал карету в одну лошадь. У нас он был годовым доктором, сам вел счет своим визитам, и, когда Герцен в конце года спрашивал, сколько он ему должен, Девиль глядел бегло в записную книжку и назначал очень умеренную сумму, которую нужно было уплатить, не говоря, что его счет очень скромен, ибо тогда он вовсе бы рассердился и, пожалуй, перестал бы к нам ездить.
Иногда он обедал у нас с прочими эмигрантами в воскресенье. Однажды, улучив удобную минуту, я спросила доктора, нашел ли он новую квартиру для своей маленькой дочери; меня очень беспокоила неизвестность с адресом доктора. К моему удивлению, Девиль мне отвечал странно: «Вы знаете, что я изгнанник, за мной следят, поэтому я езжу в своей карете в отдаленный конец города, а там беру извозчика и еду в противоположную сторону; так дело не делается скоро. Я видел много домов, но ничего не решил, тайная полиция мне ужасно мешает. Как выберу дом и остается только подписать контракт, являются вдруг небывалые препятствия. Подпишу контракт, тогда и сообщу вам мой новый адрес», – сказал он в заключение.
Такое тщательное наблюдение тайной полиции за человеком, который был занят исключительно медицинской практикой, было немыслимо и составляло чистую фантазию доктора. Я рассказала Герцену о своем разговоре с ним и спрашивала, смеясь, не принимает ли Девиль и меня за агента полиции. Сначала Герцен много смеялся над этим сам, а потом сказал серьезно: «Девиль и мне не говорит, на какой дом решился, хотя очевидно, что квартира уже избрана, вероятно, в центре города; но, право, я думаю, он с ума сходит… Он и всегда был странный, вдобавок он фурьерист: у этих фурьеристов ум за разум заходит, голова набита параграфами и готовыми выводами, в которые они веруют безусловнее, чем христиане в Евангелие. Хочешь, после обеда я заведу его на эту тему?»
Действительно, Герцен начал спор, и Девиль закидал его цитатами и параграфами, нумерацию которых не позабыл; оказалось, что Девиль знал книги Конта и Фурье наизусть57.
Вспоминаю, что около этого времени из России приезжал [Александр Иванович] Европеус с женой. Он был тоже страстный фурьерист. В какое-то воскресенье Герцен познакомил его с Девилем, тогда было очень интересно слушать их разговоры, наполненные цитатами; споры, опровержения, подтверждения – всё было выхвачено из книги Фурье и лилось рекой. Герцен мало вступал в этот спор, а скорей наслаждался им. Когда бойцы утомлялись, он подогревал их разговор, пускал брандер58, как он говорил, и они опять принимались рассуждать и спорить.
Европеус был очень умный человек, но до того занят Контом и Фурье, что забывал о настоящем России; рассеянный во всех вопросах, он казался сосредоточенным только на важных и отвлеченных материях. Жена его была англичанка; конечно, мы не успели узнать ее хорошо, но она была симпатичной, казалась умна, даже остроумна. Позже, когда мы раз жили в Торки летом, она приезжала и туда, чтобы повидаться с Герценом; мне нравились в ней сдержанный английский характер и теплое чувство к родине ее мужа, что очень редко встречается в иностранках. Именно по этому чувству к России она относилась с большой симпатией и благоговением к Герцену. Если ее нет уже на свете, я могу передать ее рассказ.
Возвращаясь однажды в Россию после краткого пребывания в Англии, она была арестована и отправлена в Петербург, в Третье отделение. Там ее допрашивали:
– Бывали ли вы в Англии?
– Бывала, – отвечала она.
– Не были ли у Герцена?
– Конечно, была, – отвечала госпожа Европеус.
– Почему?
– Потому что он известный, даровитый писатель. Как же быть в Лондоне и не видать Герцена? – прибавила она наивно.
– Разве вы не знаете, что он государственный преступник?
– Никогда не слыхала, – последовал ответ, – а слышала, что он умный, образованный, даже обедала у него и считала это за большую честь, за большое счастие…
Так ее и выпустили наконец.
Тогда приезжало много русских, особенно весной и летом. Помню Григория Евлампиевича Благосветлова; он был средних лет, добрый, честный человек, но такой молчаливый, что я не слыхала, для какой цели он пробыл в Лондоне довольно долго, помнится, года два. Он занимался переводами, за которые Герцен платил ему; кроме того, давал уроки русского языка старшей дочери Герцена, за что тоже получал вознаграждение. Вспоминаю теперь, что он изучил за это время английский язык и перевел с английского «Записки Екатерины Романовны Дашковой», которые состояли из двух больших томов и представляли необыкновенный интерес; я читала их по-английски с увлечением.
Около этого времени приезжал Сергей Петрович Боткин со своей первой женой; это было вскоре после их свадьбы. Сергей Петрович желал видеть Герцена по поручению московского кружка, и хотя был в то время весьма застенчив, однако был и тогда очень симпатичен. Он много рассказывал Герцену о Пирогове, Крымской войне, баснословных злоупотреблениях, например о воровстве, простиравшемся до корпии, которую продавали тайно французам и англичанам. Сергей Петрович произвел на Герцена славное впечатление; впоследствии Александр Иванович следил с гордостью и любовью за его успехами и не ошибся в своих ожиданиях.
Несмотря на то, что Герцен и Боткин подолгу не видались, отношения их не охладились. Сопровождая больную императрицу, Боткин дал знать Герцену о своем прибытии на Запад, даже сообщил ему, как распределено его пребывание за границей.
В последний раз они виделись в Париже в конце 1869 года, перед роковым известием о болезни старшей дочери Герцена, известием, которое имело такое решающее действие на болезнь Герцена.
Мы остановились тогда в четвертом этаже «Grand Hôtel du Louvre». Как-то вечером Боткины нас навестили; она была уже очень больна, ее поднимали на наш этаж. Мне помнится один интересный разговор того вечера Герцена с Боткиным – о петербургских немцах. Боткин жаловался, что, несмотря на свое твердое и прочное положение, ему ужасно трудно доставлять места или определять молодых русских медиков, хотя бы они были вполне достойны, потому что везде, как муравьи, проникают немцы, поддерживают друг друга и вытесняют русских. Ненавидя Россию, они питаются ею, как пиявки человеческой кровью.
Между многими русскими, посетившими Герцена в Park-house, нельзя обойти молчанием одного, тогда еще очень молодого человека, Александра Серно-Соловьевича. Он очень понравился Герцену: видно было, что, несмотря на свою молодость, он уже много читал и думал; он был умен и интересовался всеми серьезными вопросами того времени. Не могу вспомнить, куда наши уезжали тогда на весь день, помню только, что им никак нельзя было остаться дома, а Серно-Соловьевич желал воспользоваться этим днем, чтобы увидеть зоологический сад. Я поехала туда с детьми Герцена и со своей малюткой.
Серно-Соловьевич сопровождал нас, осмотрел очень тщательно весь сад и был очень мил и внимателен с детьми. Он пробыл в Лондоне еще несколько дней, в продолжение которых видался постоянно с Герценом и с Огаревым, к которым относился с большой теплотой и уважением. В то время дурные качества его дремали или не было еще тех обстоятельств, которые вызвали их наружу. Позже мне придется еще говорить о нем во время нашего пребывания в Шато де ла Брасьер близ Женевы. Больно вспоминать, как такой умный, развитой человек погиб вдали от родины, из самолюбия, зависти и тоски, не принеся никакой пользы своему отечеству; но я должна говорить о нем не столько, чтобы уяснить себе его личность, сколько потому, что в отношении к нему проявились так резко в Герцене присущие ему чувства великодушия, доброты и жалости, доходившие до невероятной степени.
X
Через несколько месяцев после отъезда Александра Серно-Соловьевича явился к Герцену его старший брат, Николай Серно-Соловьевич. То был человек совершенно иной: занятый исключительно общими интересами. Быть может, он был несколько менее даровит, менее интеллигентен, чем его младший брат, но имел большой перевес над ним в других качествах: он был необыкновенно прямого характера; в нем сочетались редкое благородство, настойчивость, самоотвержение, что-то рыцарское. Герцен с первого свиданья прозвал его Маркиз Поза.
На открытом, благородном лице Николая Серно-Соловьевича читалось роковое предназначение: можно ли было уцелеть такому открытому существу, упрямо, беззаветно преданному своим убеждениям, в то трудное время, которое наступило после освобождения крестьян, после попытки польского восстания? Тогда появился «Великоросс»; нам передавали, что его нашли у Николая Серно-Соловьевича; после допросов он был сослан в Сибирь. Весть о его дальнейшей участи не дошла до Герцена; младший брат его, Александр, успел уехать или бежать в Швейцарию.
В то время, когда мы жили еще в Park-house, приезжали к Герцену два русских семейства, то есть два товарища по постройке железных дорог, каждый с женой; у одного из них была премиленькая дочка Лёля лет четырех. Эти соотечественники нас очень радовали, напоминая нам живо Россию пением под фортепьяно русских песен; маленькая черноглазая Лёля в русском костюме плясала под них. Герцен и Огарев стояли взволнованные, грустные и обрадованные в одно и то же время: они мысленно переносились на родину, прошедшее воскресало для них… Эти несколько светлых дней, проведенных в Лондоне с двумя семействами, долго вспоминались нами; мы как будто в те дни побывали в России.