В это же время приехал из России Василий Иванович Кельсиев с женой Варварой Тимофеевной. Последняя была прямая, простодушная женщина, вполне преданная мужу. Он был умный, самолюбивый и нерешительный. Кажется, он получил место на [острове] Ситху, чтобы прослужить там шесть лет, и теперь плыл туда на корабле, который бросил якорь близ английского берега. Кельсиева взяло раздумье, и он решил не ехать на Ситху, а отправиться в Лондон. Приехав в столицу Англии, он узнал о Герцене и написал к нему, прося работы; тогда Александр Иванович пригласил его к себе. Прежде чем найти ему работу, Герцен желал узнать Кельсиева лично, чтобы сообразить, чем тот мог бы заняться.
Кельсиев явился в назначенный день, разговорился с Герценом о многом и, между прочим, рассказал Александру Ивановичу, как ехал на Ситху, а остался в Англии. Александр Иванович не одобрял мысль об эмиграции. «Соскучитесь без дела, – говорил он Кельсиеву, – русский здесь всё как отрезанный ломоть». Но Кельсиев объявил, что это дело решенное и он ни за что не поедет на Ситху. Кельсиев был филолог, мне кажется; он взялся перевести Библию на русский язык. Когда перевод этот появился в печати и в России было дозволено переводить Библию, Кельсиев с жаром, со страстью занялся этим делом. Кроме того, он давал уроки русского языка Наташе Герцен, так как Благосветлова уже не было в Лондоне. Таким образом, Кельсиев стал жить в Лондоне своим трудом, хотя и очень бедно.
Переписываясь довольно часто с Александром Ивановичем, Тургенев прислал ему однажды малороссийские повести Марко Вовчок, которые привели Герцена в неописанный восторг. Иван Сергеевич писал, что автор этих рассказов, госпожа Маркевич, – очень милая, простая, некрасивая особа и она намерена скоро быть в Лондоне.
Действительно, госпожа Маркевич не замедлила явиться в Лондон с мужем и маленьким сыном. Господин Маркевич казался нежным, даже сентиментальным, чувствительным малороссом; она, напротив, была умная, бойкая, резкая, на вид холодная.
Посидев в салоне, мы вышли в сад; их маленький сын обрадовался саду, бросился на лужайку и стал валяться в траве; мать останавливала его, отец защищал.
– Маша, – говорил он нежно жене, – он восторгается природой, воздухом, оставь его.
– Но он может восторгаться природой, – отвечала она резко, – и не пачкая рубашку.
Она рассказывала Герцену, что вышла замуж шестнадцати лет, без любви, только по желанию независимости. Действительно, Тургенев был прав, она была некрасива, но ее большие серые глаза были недурны, в них светились ум и малороссийский юмор; вдобавок она была стройна и умела одеваться со вкусом.
Маркевичи провели в Лондоне только несколько дней и отправились на континент, где я их впоследствии встретила, кажется, в Гейдельберге. Едва Маркевичи оставили нас, как Герцен получил из Петербурга письмо, которое ужасно поразило нас всех: ему сообщали, что у книгопродавца Трюбнера находится шпион между приказчиками, а именно поляк Михайловский. Являясь за книгами к Трюбнеру, русские предпочитали обращаться к Михайловскому, потому что он немного говорил по-русски; они просили сообщить им адрес Герцена. Михайловский с готовностью спешил вручить им написанный для них желаемый адрес и вместе с тем старался в разговоре выведать имя посетителя, что вовсе не представляло затруднений, так как русские ужасно доверчивы и легкомысленны. В конце письма было сказано, что Михайловский, набрав порядочное количество имен, подал донос, приложив список, русскому посланнику в Лондоне: последний отправил всё прямо государю. К счастию, государь, не прочитав, бросил список в камин.
Это происходило до возмущения в Польше; тем не менее Герцен решил удалить Михайловского из лавки Трюбнера. Для этой цели Герцен, Огарев, Тхоржевский и Чернецкий собрались и отправились все вместе к Трюбнеру. Герцен сообщил последнему причину их появления; тогда Трюбнер попросил Герцена и его друзей в соседнюю комнату, где все сели и куда вызвали Михайловского. Последнему были предложены разные вопросы по поводу его поведения относительно русских и доноса, сделанного им русскому посланнику. Михайловский растерялся, ужасно побледнел, стал говорить несвязные речи, но оправдаться никак не мог.
Отозвав Трюбнера в сторону, Герцен рассказал ему, как узнал о проделках Михайловского, и просил Трюбнера не держать его долее, если он хочет продолжать иметь книжные дела с ним (Герценом). Тогда издания Александра Ивановича расходились очень хорошо, поэтому Трюбнер пожертвовал Михайловским для Герцена. Наконец Михайловский встал и сконфуженно удалился, говоря:
– У нас всегда называют шпионом всякого, кто имеет новое пальто.
– Да обидьтесь! – кричал ему вслед Чернецкий.
Но тот не повернул головы и вышел из лавки. Трюбнер казался удивлен, что на его глазах происходили вещи, о которых он не имел ни малейшего понятия и которые известны и Герцену, и в Петербурге. В то время он боготворил Герцена до такой степени, что заказал Грасу (скульптору-немцу) бюст Герцена. Грас лепил бюст, когда мы жили в Laurel-house, бюст оказался очень похож, и Трюбнер украсил им свою лавку.
Около этого времени у Герцена был Андрей Александрович Краевский. Едва ли можно думать, чтобы Краевский приезжал в Лондон из сочувствия к деятельности Герцена, а скорей из того неотразимого влечения, которое в то время несло всех русских к британским берегам: труднее плыть против течения, чем по течению. Об этом свидании нечего рассказывать кроме того, что Герцену было приятно вспоминать с Краевским о многом из былого.
Некоторое время спустя явился в Лондон человек, о котором говорила чуть не вся Россия, о котором мы постоянно слышали, который много писал, о котором постоянно упоминали в печати, которого не только хотелось видеть, но хотелось узнать… Это был Николай Гаврилович Чернышевский. До его посещения кто-то (не помню кто) приезжал от него из России с запросом к Герцену. Вот в чем состоял этот запрос: если издание «Современника» будет запрещено в России, чего ожидали тогда, согласен ли будет Герцен печатать «Современник» в «Вольной русской типографии» в Лондоне? На это предложение Герцен был безусловно согласен. Тогда Чернышевский решился сам ехать в Лондон для личных переговоров с Александром Ивановичем.
Как теперь вижу этого человека: я шла в сад через зал, неся на руках свою маленькую дочь, которой было немногим более года; Чернышевский ходил по зале с Александром Ивановичем; последний остановил меня и познакомил со своим собеседником. Чернышевский был среднего роста, лицо его было некрасиво, черты неправильны, но выражение лица, эта особенная красота некрасивых, было замечательно, исполнено кроткой задумчивости, в которой светились самоотвержение и покорность судьбе. Он погладил ребенка по голове и проговорил тихо: «У меня тоже есть такие, но я почти никогда их не вижу».
Кажется, Герцен и Чернышевский виделись не более двух раз. Герцену думалось, что Чернышевскому недостает откровенности, что он не высказывается вполне; эта мысль помешала их сближению, хотя они понимали обоюдную силу, обоюдное влияние на русское общество…
Вести, привезенные Чернышевским, были неутешительны, исполнены печальных ожиданий. Насчет издания «Современника» они столковались в несколько слов: Чернышевский обещал, если нужно будет, высылать рукописи и деньги, нужные на бумагу и печать; корректуру должны были держать Герцен и Огарев, потому что Чернецкий не мог взяться за поправки типографские по совершенному незнанию русского языка. Когда печатали второе издание номеров «Колокола», я держала корректуру, потому что это было очень легко: набирая с печатного, Чернецкий делал весьма мало ошибок.
Однажды Герцен получил из Парижа письмо на русском: почерк был незнакомый, рука твердая. Это было послание от князя Петра Владимировича Долгорукова. Он писал, что оставил Россию навсегда и скоро будет в Лондоне, где намерен поселиться, слышал много о Герцене и надеется сойтись с ним при личном знакомстве. Молва гласила, что князь Петр Владимирович Долгоруков оставил Россию, потому что правительство не назначило его министром внутренних дел, и вознамерился отомстить тем, кто навлек на себя его гнев.
Наконец князь прибыл в Лондон и побывал у Герцена; наружность его была непривлекательна, несимпатична: в больших карих глазах виднелись самолюбие и привычка повелевать; черты лица его были неправильны, князь был небольшого роста, дурно сложен и слегка прихрамывал, почему его прозвали le bancal59. Не помню, на ком он был женат, только жил с женой постоянно врозь и никогда о ней не говорил.
Герцен не чувствовал к князю ни малейшего влечения, но принимал его очень учтиво и бывал у него изредка с Огаревым. Через несколько месяцев князь Долгоруков начал печатать свои записки и в них сводил личные счеты, по совести или нет – известно ему одному. Он был ужасно горяч и невоздержан на язык в минуты гнева, что впоследствии обходилось дорого его самолюбию; когда ему давали отпор и удалялись от него, он, скучая один, кончал тем, что извинялся и желал только, чтобы его простили.
Помню, что он постоянно ездил к нам, когда мы позже жили близ Лондона, в Теддигтоне. Раз в воскресенье у нас обедало несколько человек, между которыми были князь Долгоруков, Чернецкий и Тхоржевский; это происходило после варшавских событий. Разговорились, толковали о происшествиях того времени… Вдруг князь Долгоруков стал дерзко говорить о сумасбродстве поляков и кричать, как делал всегда, когда выходил из себя. У Герцена голос был громкий и звучный, но он имел привычку говорить, не повышая голоса, исключая моменты очень хорошего расположения духа. Тут он не выдержал и разгневано закричал:
– Я не позволю в моем доме нападать на Польшу, это тем неделикатнее, что эта страна побеждена и за этим столом сидят поляки!
Это происходило после обеда, мужчины еще сидели за столом, а я с другими дамами перешла в гостиную, где стояло фортепьяно; сама я лично ничего не слыхала, а рассказываю со слов Герцена. Через несколько секунд в гостиную вошел князь Долгоруков; он взял шляпу и трость, в которой скрывался кинжал и которая всегда была при нем, потом вежливо раскланялся и ушел, не подав мне руки, что меня несколько удивило; но вскоре пришел Герцен и п